Вадим Давыдов
 
Всем смертям назло

   Победа неизбежна – но и цена её неимоверно велика. Так бывает всегда, когда потеряно время, когда приходится исправлять ошибки и навёрстывать упущенное. Яков Гурьев прекрасно понимает это. Не дать стране сорваться в кровавую пропасть, спасти всех, кого можно – и необходимо – спасти. Не ослепнуть, не свернуть с дороги. И победить. История меняется прямо у вас на глазах – в последней книге трилогии «Наследники по прямой».

Венок эпиграфов

   Когда погребают эпоху -
   Надгробный псалом не звучит.
А.А. Ахматова

   Надо идти всё дальше,
   Дальше по той дороге,
   Что для нас начертали
   Гении и пророки.
   Надо стоять всё твёрже,
   Надо любить всё крепче,
   Надо хранить всё строже
   Золото русской речи.
   Надо смотреть всё зорче,
   Надо внимать всё чутче,
   Надо блюсти осторожней
   Слабые наши души.
Давид Самойлов

   Мы кончены. Мы отступили.
   Пересчитаем раны и трофеи.
   Мы пили водку, пили «ерофеич»,
   Но настоящего вина не пили.
   Авантюристы, мы искали подвиг,
   Мечтатели, мы бредили боями,
   А век велел – на выгребные ямы!
   А век командовал: «В шеренгу по два!»
   Мы отступили. И тогда кривая
   Нас понесла наверх. И мы как надо
   Приняли бой, лица не закрывая,
   Лицом к лицу и не прося пощады.
   Мы отступали медленно, но честно.
   Мы били в лоб. Мы не стреляли сбоку.
   Но камень бил, но резала осока,
   Но злобою на нас несло из окон
   И горечью нас обжигала песня.
   Мы кончены. Мы понимаем сами,
   Потомки викингов, преемники пиратов:
   Честнейшие – мы были подлецами,
   Смелейшие – мы были ренегаты.
   Я понимаю всё. И я не спорю.
   Высокий век идет высоким трактом.
   Я говорю: «Да здравствует история!» -
   И головою падаю под трактор.
П. Коган

   Господь! Прости Советскому Союзу!
Тимур Кибиров

   Нет здесь выхода простого,
   Только сложный – быть людьми.
   Ощущать чужую муку,
   Знать о собственной вине…
Н. Коржавин

   Но в том то и дело, что было не это.
   Что разума было не так уж и мало,
   Что слуха хватало и зренья хватало,
   Но просто не верило слуху и зренью
   И собственным мыслям мое поколенье.
   И так, о себе не печалясь, мы жили.
   Нам некогда было, мы к цели спешили.
   Построили много, и все претерпели,
   И все ж ни на шаг не приблизились к цели.
   А нас все учили. Все били и били!
   А мы все глупили, хоть умными были.
   И все понимали. И не понимали.
   И логику чувства собой подминали…
   Уходит со сцены мое поколенье
   С тоскою – расплатой за те озаренья.
   Нам многое ясное не было видно,
   Но мне почему-то за это не стыдно.
   Мы видели мало, но значит немало,
   КАКИМ нам туманом глаза застилало,
   С ЧЕГО начиналось, ЧЕМ бредило детство,
   Какие мы сны получили в наследство!
   Мы брошены в годы, как вечная сила,
   Чтоб злу на планете препятствие было!
   Препятствие в том нетерпеньи и страсти,
   В той тяге к добру, что приводит к несчастью.
   Нас все обмануло – и средства, и цели,
   Но правда все то, что мы сердцем хотели!
Н. Коржавин

 

Мероув Парк. Июнь 1934 г.

   Авторитет, думал Гурьев, авторитет. Попробуй-ка. Что думают они – Осоргин, Матюшин, все остальные – обо мне, – мальчишка, сопляк, которому некуда девать деньги, решил развлечься? Ну, что ж, господа. Придётся вам поверить: это не так.
   Мало научиться управлять людьми, словно фигурками на ящике с песком, думал Гурьев, перебирая и медленно, в который раз, перелистывая папки с личными делами «курсантов», – они с кавторангом не один день просидели, составляя списки отделений таким образом, чтобы Гурьева устраивало всё – от роста и веса до возраста и психологического портрета. Надо научиться выживать там и тогда, где и когда выжить решительно невозможно. Мертвый не может никем управлять. Нам всем придётся напрочь забыть всякие глупости о красивой смерти в бою, потому что цель – не красиво умереть, а выжить и победить. Нет больше мира, есть война. Никто не объявляет её начало или окончание. Это война умов, молниеносных ударов и рейдов, ночных взрывов, нападений из-за угла, десанта прямо с неба, подкупа депутатов и министров. Радиопередача и банковский вексель – тоже оружие этой войны, иногда более действенное и смертоносное, чем винтовка или танк. Каждая ваша мысль, каждый шаг, каждое движение – это действие солдата на войне. Война повсюду. Весь мир – это война. Вся наша жизнь теперь – война, спим мы, обедаем или практикуемся в стрельбе по движущимся мишеням. Хотим мы воевать или нет. Война уже идёт, и никто не спрашивает нас, чего мы хотим. Так что будем учиться воевать. И побеждать, даже если это кажется невыполнимым. Вот только как мне всё это им объяснить?!

Мероув Парк. Июнь – июль 1934 г.

   В сутках, как всегда, было всего-навсего жалких двадцать четыре часа. Выручали, конечно, инструкторы-японцы. Эти люди знали своё дело великолепно и выполняли его так, как и положено настоящим самураям. Курсанты, после недолгого периода врастания в новую атмосферу, перестали воспринимать японцев как чужеродный элемент. Во многом этому способствовало весьма приличное владение инструкторов русским языком. Правда, со звуком «л» никак не складывалось.
   Тэдди занимался наравне со всеми. Конечно, никто не требовал от него выполнения жёстких нормативов, но тянулся он при этом изо всех сил. Он уже совсем сносно говорил по-русски – его лингвистические успехи просто поражали, и Гурьев практически перешёл в общении с мальчиком на родной язык. Оставалась совершенно иррациональной только ненависть Тэдди к художественной литературе – а мемуары и хроники он глотал, не жуя. Офицеры обращались к нему – Андрей Вениаминович. Простенько, но со вкусом.
   – Тебе скоро тринадцать, Тэдди.
   – Да. Время так медленно тянется, Гур…
   – Это тебе кажется, дружок. На самом деле оно несётся, как сумасшедшее. А нам нужно успеть провести один очень важный ритуал.
   – Какой?!
   – Скоро узнаешь, – Гурьев потрепал мальчика по плечу. – Поможешь мне в кузнице?
   – Ещё бы!
   И, только когда стало совершенно невозможно дышать от воздуха, разогретого раскалённым металлом, Гурьев вытолкнул Тэдди из кузницы и вышел на воздух сам. И чуть ли не нос к носу столкнулся с Рэйчел.
   – Я принесла тебе полотенце, – проговорила она, улыбаясь, и закрываясь ладонью от солнца. На ней было надето совсем простое ситцевое платье, синее с белым воротничком, немного напоминавшее «матроску», и волосы были перехвачены сзади широкой синей лентой. И всё это вместе – её голос, яркий солнечный день, кузница, запахи и остужающий разгорячённую кожу западный ветер – так отозвались в сердце застарелой болью, – Полюшка, – что Гурьев сгрёб Рэйчел в охапку чёрными от сажи руками и принялся целовать так жадно, словно хотел проглотить. Ему отчего-то показалось – Рэйчел знала о том, что он вспомнит, и очень хотела напомнить ему именно об этом. А потом она поливала их обоих водой – Гурьева и Тэдди, и Тэдди вопил, подвывая от смеха, и Гурьев крутил их, как на карусели, – Тэдди под левой подмышкой, и Рэйчел под правой.
   Наконец, щит был готов. Овальный, выкрашенный багряной краской, с кованой окантовкой и солнечным кругом-сварогом посередине. Гурьев вынес его из кузницы, четверо офицеров приняли его – все в парадной форме, с погонами и лампасами, продели толстые древки рукоятей в тяжёлые кольца. Щит осторожно положили на землю, и Тэдди, кусая от волнения губы, взошёл на слегка выпуклую, прогретую солнцем поверхность, – он был босиком, в одной батистовой рубахе с широкими рукавами и светлых бриджах, с непокрытой головой. Он присел, поджав под себя ноги, и офицеры, взявшись за рукояти, подняли Тэдди на щите и пронесли перед строем: справа – русские, слева – японцы. Троекратное «Ура!» и «Тэнно хэйко банзай!» подняло с крыш поместья тучи голубей, которых Рранкар проводил недовольным взглядом – беркут терпеть не мог этих глупых, жестоких птиц и никогда не упускал случая на них поохотиться. Рэйчел посмотрела на него и улыбнулась сквозь слёзы, а беркут, встопорщив крылья на загривке, боднул её ладонь – он страшно любил, когда Рэйчел гладила его по голове.
   Офицеры поднесли мальчика к Гурьеву, который помог ему сойти на землю. Они вместе подошли к камню, накрытому белым полотном, словно памятник перед открытием. Матюшин и Муруока, стоявшие там, одновременно потянули за концы полотнища и отбросили его назад. Надпись на камне -
 
 
   – была аккуратно вытравлена славянской вязью по трафарету.
   – Ну, вот, – Гурьев посмотрел на мальчика и перевёл взгляд на Рэйчел. – Теперь ты – настоящий князь из рода Рюрика Сокола. А мы – твоя дружина.
   – Это правда?
   – Конечно, правда. И этот щит будет висеть в зале славы в твоём родовом замке, Тэдди. Здесь, в Мероув Парк. А там и… Мы восстановили очень древний обычай. Спасибо тебе, что ты согласился. Твой старший сын тоже когда-нибудь встанет на этот щит, и мы поднимем его так же, как поднимали сегодня тебя. А теперь, чтобы восстановить этот обычай по-настоящему, мы устроим княжеский пир. Тоже самый настоящий.
   В этот вечер Гурьев, изрядно поднаторевший в геральдических тонкостях, объяснил присутствующим: вопреки распространённому в Европах мнению, русские князья – не герцоги, а, скорее, бароны и графы, и, хотя русскую систему лествичного права невозможно уравнять с майоратом, всё же такое сопряжение – наиболее близкое и во времени смыслов, и в их пространстве. Именно потому – княжич. И – княгиня. Княгинюшка. Это не вызвало ни тени улыбки, ни тени протеста – усвоено и принято к исполнению.
   В этот вечер отошли в тень все условности, и даже вечно застёгнутые на все пуговицы японцы – разумеется, только те, что были свободны от службы! – забыв о своих поклонах и бесконечных извинениях, пили в ареные мед ыи закусывали жареной телятиной на рёбрышках и жареной же в глине рыбой, – Гурьев позаботился и о том, чтобы угощения в этот вечер были как можно более традиционны, никаких кулинарных изысков, никакого спиртного в бутылках. В этот вечер Рэйчел впервые за много лет пела под аккомпанемент фортепиано и гитары – и навсегда заняла место Прекрасной Дамы в сердцах ошеломлённых и околдованных её голосом людей, казалось, уже забывших о том, что пением можно так восхищаться. В этот вечер, слушая её голос, Гурьев подумал: именно этот голос ему хочется слышать всю свою жизнь – и саму жизнь слышать в звуках этого голоса.
   В этот вечер Рэйчел, не отрывая от взгляда от Гурьева, который, кажется, веселился вместе со всеми, сказала Осоргину:
   – Сыновей бы ему…
   – За чем же дело стало? – осторожно покосился на неё кавторанг.
   – Ах, Вадим Викентьевич, будь на то моя воля… Так ведь сказал же – пока даже мечтать не смей. Одна надежда у меня – на это его «пока»…
   – Это… Из-за травмы?
   – Может быть, он опасается немного того, что с ним случилось в Японии. Или нет. Боюсь, это для него всего только повод для манипуляций.
   – Ну, так вы же женщина, – улыбнулся Осоргин.
   – И что?! – посмотрела на него Рэйчел. – А он – не просто мужчина. Если… Обмана он никогда не простит. Не тот человек. Да и… Я только сейчас вдруг поняла: я впервые вижу его среди своих, а не как обычно, – вечно собранного, вечно готового к бою… Я так волнуюсь за него, Вадим Викентьевич. Вы только посмотрите! Ведь все молодые мужчины проводят столько времени в обществе себе подобных. Мне кажется, им это просто необходимо. Не может же он постоянно опекать меня, буквально не отходить ни на шаг?! Я же ему надоем. И у него… Ведь мы все его старше. Я – совсем чуть-чуть, а вы… Николай Саулович, остальные офицеры. И по возрасту, и по званию. Не может ведь быть, чтобы он не думал об этом? Он же абсолютно никогда не отдыхает, не развлекается… Всё время дела, дела, бумаги, занятия… Он же надорвётся!
   – Ну, вы, по-моему, преувеличиваете. А с вами? А с мальчиком он что же?
   – Это ведь тоже не просто так. Вы же видите, что он сотворил с Тэдди…
   – Не тревожьтесь, сударыня. Возраст… Ну, что – возраст. А со званием… С этим нет совершенно никаких проблем. Уж вы поверьте моему командирскому опыту, моя дорогая. У Якова Кирилловича и звание, и чин такой, что это вслух и произнести невозможно.
   – Я знаю, – немного печально улыбнулась Рэйчел. – Ангел-Хранитель.
   Лев Иерусалимский, подумал Осоргин. Меч Господень. Боже, спаси, сохрани и помилуй нас…

Мероув Парк. Июль 1934 г.

   Осоргин находился при кают-компании неотлучно, гася возможные разговоры, могущие вызвать разброд и шатание. Когда миновали первые три недели и офицеры немного втянулись – так, что у них появились другие желания, кроме как рухнуть после тренировочного дня на кровать и забыться тяжёлым, как колосник, шестичасовым сном, молясь, чтобы «господа инструкторы» не устроили ночную тревогу, – Гурьев остался на ужин, решив: не сегодня, так завтра придётся, наконец, снизойти до некоторых пояснений.
   – А скажите, Яков Кириллыч! Вы, по молодости лет, нигде, кроме Красной Армии, служить ведь не могли?
   – И там Господь не умудрил-с, – Гурьев развёл руками. – На самом деле, я ведь человек сугубо штатский, господа. То, что я военной историей и историей вообще исключительно сугубо интересуюсь, – это да, это есть. А школы армейской – чего нет, того нет.
   – Яков Кириллович наш совершенно безосновательно скромничает, – Матюшин усмехнулся, поставил чашку на стол и посмотрел на Гурьева. – Вы уж меня извините, Яков Кириллович. Думаю, пришло время вам кое-что нам и порассказать… А?
   – Неудобно, Николай Саулович, – вздохнул Гурьев. – Получается, что я как будто цену себе набиваю.
   – Скромность – качество хорошее, конечно, – задумчиво произнёс Матюшин. – Но только, знаете ли, до известных пределов. Я тут подготовился, господа, вы позволите? Извините, если поздновато. Мозги уже не те, да и в оперативных средствах некоторое стеснение имеется…
   За столом установилась мёртвая тишина, – генерала в «кают-компании» безмерно уважали.
   – Да ради Бога, Николай Саулович… Не томите! – подал, наконец, голос кто-то из офицеров.
   Матюшин не спеша достал из нагрудного кармана очки в простой тонкой металлической оправе, водрузил их на кончик носа, покосился на Гурьева, продолжавшего, как ни в чём не бывало, беспечно улыбаться и вдруг жестом фокусника-иллюзиониста вынул откуда-то из-за спины увесистую папку. Открыв её, генерал начал раздавать аккуратно сцепленные скобочкой листочки:
   – Попрошу вас, господа, внимательно ознакомиться. Попрошу при этом учесть: для нашего дорогого Якова Кирилловича этот примечательный документ – совершенно такой же сюрприз, как и для всех вас. И тиражирую я его с некоторым трепетом, ибо клянусь – реакции на него Якова Кирилловича не знаю и даже предугадывать не берусь. Далее переносить, однако, то, что никто из вас, кроме меня и Вадима Викентьевича, не понимает, с кем его свело Провидение, невозможно. Поэтому – повторяю, прошу внимательно ознакомиться.
 

Мероув Парк. Июль 1934 г.

   Убедившись – текст господами офицерами прочитан, а некоторыми – так и вовсе по два раза, Матюшин улыбнулся:
   – Ну-с, господа? Надеюсь, подробно растолковывать, кто такой Гурин, он же Цезаревский, не обязательно?
   – Отчего же вы молчали, Яков Кириллович?! – сердито воскликнул кто-то из офицеров.
   – Ну, а что же я должен был делать, господа? – развёл руками Гурьев. – Нацепить форму с аксельбантами, самодельными крестами и палашом да выступать перед вами эдаким фертом? Перед офицерами армии, гвардии и флота, которые эту форму и погоны потом и кровью выслужили? Так за то, что я по малолетству и неопытности мог себе позволить, мне теперь, поверьте, стыдно до последней возможности.
   – Нет, это положительно ни в какие ворота не лезет, – не на шутку рассердился Осоргин. – Это же подумать только: мальчишкой восемнадцати лет самому Блюхеру нос утёр – а теперь и признаваться не желает, как будто и не про него речь!
   – Ну, навались на нас Блюхер всей своей мощью – долго бы в таком случае не он, а мы юшку из-под носов утирали, если б живыми уйти довелось. Я уже говорил его превосходительству: какая же это победа? Слава Богу, выкрутились, и то чудом. Совершеннейшим чудом, уверяю вас, господа.
   – А говорили, в чудеса не верите, – подал голос мичман Прокофьев, и офицеры заулыбались.
   – Наш Яков Кириллович хитёр, как целый орден иезуитов и тридцать три масонские ложи в придачу, – улыбнулся генерал, складывая очки и пряча их в карман. – Он нам с вами сам каких хочешь чудес организует в два счёта. Вы только взгляните, господа, какого он тут скомороха перед всей Британией изображает. Дескать, влюблённый богатый чудак, чтобы пассии своей угодить, нанял её малолетнему братцу армию из отставных русских инвалидов, да и развлекается себе во всю ивановскую – не подкопаешься. И соответствующий фонд каким-то способом зарегистрировал, чтобы всякие расходы на нас с вами под благотворительные нужды маскировать и соответствующим образом с налогов списывать. В князей да дружинников играет, с японским посланником чаи до седьмого пота гоняет, жёны североамериканских миллиардеров у него гостят, как дома у собственной кузины – а вы говорите!
   – Да что вы, право слово, Николай Саулович…
   – Послушайте, Яков Кириллович, что я вам скажу, – поднялся со своего места Матюшин. – Я, как человек, который всю жизнь по штабам отирался и в Генштабе, можно сказать, пуд соли и свору собак съел, уверен вот в чём. Ни один есаул ещё войну не выиграл. И полковнику – ни одному полковнику – это пока не удалось. Войну выигрывают генералы и маршалы, – Матюшин взял со стола рюмку и поднял её на уровень плеча. – Я хочу провозгласить тост, господа. За вашу будущую армию и ваши маршальские погоны, Яков Кириллович.
   Гремя отставляемыми стульями, поднялись и все остальные. Пришлось и Гурьеву перетечь в вертикальное положение. Оживлённо переговариваясь, офицеры сдвигали рюмки. Когда все вернулись на места, Гурьев остался стоять:
   – Спасибо. Поверьте, господа, я хорошо представляю себе, что всё это означает. Спасибо. За ваши веру и мужество, господа.
   Когда под воздействием выпитого и съеденного пафосное настроение несколько рассеялось, Матюшин спросил:
   – А когда же вы нам своё казачье войско покажете, голубчик Яков Кириллович?
   – Покажу, – покладисто кивнул Гурьев. – Возможно, очень даже скоро. Да какое там войско, господа, – смешно даже говорить.
   – Опять скромничаете, – прищурился генерал. – По вот этой только справочке чуть не четыре тысячи сабель выходит, никак не меньше. А на самом деле, по моим куда более современным данным – от шести до семи, да полностью вооружённых и укомплектованных, с приданной артиллерией и бронетехникой. Кавалерийско-механизированная бригада.
   – Вот так так, – не удержался от восклицания кто-то из офицеров.
   – Всё равно, – Гурьев сделал маленький глоток и поставил стакан с водой на стол. – Это войско – не для набегов и диверсий.
   – Но вы ведь и нас не в диверсанты тут подготавливаете, мосты взрывать да паровозы портить?
   – Никак нет, Николай Саулович, – кивнул Гурьев. – Поскольку в такой деятельности ни большого смысла, ни перспективы не усматриваю. Диверсантская наука лишней не будет, однако она играет роль исключительно вспомогательную. Это ведь лет восемь-десять тому назад, глядя на большевистскую экономическую политику, некий, я бы даже сказал, расцвет частной инициативы, простительно было питать в их адрес некоторые иллюзии. Однако теперь, после ужасов коллективизации и голода, бюрократического перерождения и прочих прелестей, настроения в России, надо полагать, существенно переменились. Чем нам и предстоит в какой-то момент воспользоваться. Вот, представьте себе, господа, – Гурьев откинулся на стуле и обвёл кают-компанию весёлым взглядом. – Год, скажем, от Рождества Христова одна тысяча девятьсот тридцать седьмой. В гарнизон затерянного неведомо где города Урюпинска, в коем расквартирован какой-нибудь энский стрелковый полк, приезжает новый командир – на место прежнего, бабника, алкоголика и бездаря. На руках у него – все бумаги, всё честь по чести. И зовут этого нового комполка… Скажем, Прокофьев Михаил Фёдорович, – офицеры инстинктивно повернулись к мичману Прокофьеву, а Гурьев улыбнулся. – И этот новый комполка начинает наводить драконовские порядки. Сначала боевая учёба офицеров, потом отделенных командиров, сержантов, как они теперь называются, а потом и рядовых. В армии теперь, не то что в гражданскую войну, единоначалие, комиссаров не водится, так что – сами понимаете. Да и начальник особого отдела НКВД к нашему новому командиру как-то особенно благоволит. Может, потому, что они вместе, в один день и час, к месту службы в одном купе литерного поезда прибыли. А может, ещё и потому, что энкаведешный товарищ вовсе даже и не совсем товарищ, а имеет свои, очень специальные, указания.
   – Однако…
   – Да, господа. И такое случается теперь на просторах России. И никакой идеологии, заметьте. Одна сплошная военно-специальная подготовка. Особист наш с доносами в штаб округа, как я уже намекал, отнюдь не спешит. Проходит полгода, и получается у товарища Прокофьева образцовая воинская часть. Командиры в нём души не чают, красноармейцы иначе как «отцом родным» и не называют. В полку работает Командирский клуб – так теперь называется прежнее Офицерское собрание. Наш комполка, обладая надлежащей подготовкой, знанием психологии и умением читать по лицам, весьма скоро и споро выделяет из массы взводных, ротных и батальонных командиров тех смышлёных, честолюбивых и в то же самое время порядочных крестьянских и рабочих парней, тех сыновей разночинной русской интеллигенции и служилого «чёрного» дворянства, что пришли в армию не финики лопать, а Родину защищать. Именно с ними он работает дальше. Именно из них полгода спустя получаются депутаты в местные советы, сменяющие бывших ставленников партаппарата. Как получаются? А очень просто – так же, как и прежние, теми же методами. Только люди другие, а это – именно это всё и решает. А потом начинается самое интересное. В городе Урюпинске вводится должность военного коменданта, который со своими патрулями практически заменяет беспомощную милицию. Преступность ликвидируется, городская партийная и советская верхушка совершенно под умелым руководством нашего комполка разлагается, поскольку делать ей совершенно нечего, остаётся только водку в бане трескать. Военный комиссар района, в порядке эксперимента, одобренного в штабе округа, направляет призывников исключительно в наш отдельный полк. Для обеспечения бесперебойного снабжения полка и высококачественной боевой учёбы в городе и районе вводится де-факто прямое воинское управление. Колхозы реорганизуются в сельскохозяйственные артели, оставаясь на бумаге колхозами, в городе открываются мелкие частные лавочки, которые по форме и документации остаются не чем иным, как прежними точками соцторговли. Проходит ещё один год, и что же мы имеем? Мы имеем в Урюпинском районе несоветский строй, подпираемый штыками первоклассного воинского подразделения. В этом подразделении служат те, кто знает свой район и своих соседей, а чужие здесь не ходят. А всего таких мест в округе – пять или шесть. И все эти пять или шесть полков и отдельных батальонов – самые передовые и боеспособные части. И красноармейцы в них не голодают, и младшие командиры с семьями не живут в землянках. А в назначенный день и час… – Гурьев посмотрел на завороженно внимающих ему офицеров и улыбнулся: – Вот такая фантастика, господа. Это, пожалуй, похитрее будет, чем десяток заводов и мостов взорвать. Что скажете?
   – Богатое у вас воображение, Яков Кириллыч, – покосился на него Матюшин. – Полагаю, однако, после всего, вами устроенного да мною увиденного… Как-то верится, что и такое вполне осуществимо.
   – Ну, так ведь это пока только очень грубая схема. Набросок всего лишь, – Гурьев наклонил голову к левому плечу. – А детали как раз находятся в процессе проработки. С деталями – будет ещё осуществимее.
   – И что же у вас, там, – Осоргин махнул рукой на восток, – единомышленники имеются?
   – Ну, вас же я нашёл, господа, – улыбнулся Гурьев. – И там найду. Да и есть уже. Пока немного, но есть. А будет больше. И очень-очень высоко. Но только всё это очень серьёзно, господа. И пение «Интернационала», и отдание чести красному знамени – лишь малая толика неприятных вещей, через которые предстоит при этом пройти.
   – По поводу красного знамени имею существенные возражения, – Матюшин поднял руку, как прилежный ученик на уроке. – Мы с вами, Яков Кириллович, это уже обсуждали, считаю необходимым и для господ офицеров озвучить. История наша от самых незапамятных времён красными, багряными стягами и знамёнами сопровождалась. И на поле Куликовом, и в Смутное время русские полки и дружины именно под красными знамёнами шли в бой. Ну, а оттенок – это, по моему скромному разумению, дело десятое. Так что, думаю, вооружённые этим знанием, мы и к цвету знамён быстро привыкнем. А, господа Совет?