Страница:
Я помню Николая Симонова в Сальери, в спектакле Ленинградского театра имени Пушкина - незабываемое его начало роли: открывался занавес, в глубине сцены стоял спиной к публике Симонов - Сальери в полнейшей тишине. И чем дольше молча стоял Симонов, тем больше сгущалась эта тишина. Но когда это предгрозовое ощущение уже невозможно было вынести, он резко поворачивался и гневно, отрывисто, со своей характерной и четкой артикуляцией, как молния, разражался долгожданной фразой: "Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше"... Незабываемо!
Рассказывают, что, когда Михаил Чехов играл Гамлета, он в середине одного монолога неожиданно умолкал, и зависала огромная пауза. Зал напряженно ждал. Когда Чехова спросили, о чем он в это время думал, он сказал, что ни о чем, просто разглядывал гвоздь в полу. Не знаю, правду он про себя сказал или выду
301
мал, чтобы отвязаться от досужих расспросов, но даже если это так, то, видимо, на этом гвозде была такая сильная концентрация актерской энергии и воли, что сам по себе гвоздь ничего не значил.
"Зоны молчания" были в спектакле Анатолия Васильева "Взрослая дочь молодого человека", который он сделал в конце 70-х годов в Московском театре имени Станиславского. После бурных диалогов, которых не помню, наступала пауза - актеры делали салат. Причем интересно было смотреть за тем, как они его делают, то есть за чисто физическим действием, но чем дольше они молчали, тем интереснее было нам, зрителям, входить в зону напряжения, которая уплотнялась почти физически от продолжительности паузы. Актеры не просто молчали, они молчали о том же, о чем тогда молчали мы, потому что все слова были уже сказаны. Жизнь персонажей на сцене и наша были адекватны. А нашу жизнь и нас самих мы тогда научились понимать без слов. Это был, конечно, сознательный режиссерский расчет, но воспринимался он тогда как новый язык театральных выразительных средств, как новое театральное открытие.
И хоть кажется, что мы друг про друга все знаем, мы живем друг от друга скрытно. А скрытные люди, как известно, много говорят - это еще Чехов заметил. Слова в его пьесах - это ширмы, словами герои прикрывают свои чувства. А раскрываются они неожиданно через чебутыкинское "Та-ра-ра ... бумбия... сижу на тумбе я" или знаменитое "трам-там-там" Вершинина и Маши. Здесь скрытое бессловесное телепатическое общение уже доведено до простого звука.
У Чехова в драматургии очень много можно найти таких пауз. Все умолкает - остается одно безмолвное осязание. Ощущения на дословесном уровне.
Может быть, это происходит из-за недоверия к слову. У Толстого, например, в пьесах чувство и слово неразрывны. А у Чехова чувствуют одно, гово
302
рят другое, поступают совсем невпопад. Сцена Ирины и Тузенбаха перед дуэлью. Говорят о своих отношениях, а не о самом главном - предчувствии гибели, и вдруг: "я не пил сегодня кофе..." Вместо слова - осязание. Паузы заполняются ничего не значащими словами.
Иногда, чтобы выделить какую-нибудь фразу, перед ней нужна пауза. Мне очень нравится рассказ соратницы Ленина Марии Моисеевны Эссен. Она вспоминала, как они с Лениным были в горах в Швейцарии. Красота гор, неба, альпийские луга и снежные вершины. Сидели и молчали. И вдруг В.И. выпаливает: "А здорово гадят меньшевики!"...
... Я мечтаю о том времени, когда мы придем в театр, откроется занавес, актер выйдет на авансцену, сядет в удобное кресло, мы поглядим друг на друга - и замолчим часа на полтора. Но такой актер еще не родился, к сожалению. Впрочем, и зрителя такого тоже нет.
Я не люблю в театре антракты - паузы пустоты. Они снимают напряжение, достигнутое великим трудом вначале. После антракта актерам надо начинать с нуля. (Как я, помню, плакала, когда Любимов в "Гамлете" решил перерезать антрактом нашу ночную сцену Гертруда - Гамлет, самую напряженную, которую мы с Высоцким играли по восходящей. И как нам приходилось начинать с нуля, когда зрители возвращались после антракта из буфета...)
Пауза напряжения - высшее проявление актерской профессиональности. Как-то, глядя по телевизору присуждение профессиональных актерских наград "Золотая маска", я подумала: а не ввести ли в них новую номинацию - за лучшую актерскую паузу?
Актерские паузы бывают не только на сцене - они бывают и в жизни: паузы простоя, и в них надо тоже работать, и работать более напряженно, чем всегда. Я люблю такие паузы между ролями - это паузы на
303
копления. И считаю, что актеру нужно платить не только за работу, но и за возможность на время отключиться от "игры".
Много лет назад на сцене ВТО был вечер Театра на Таганке, и назывался этот вечер-концерт "На досуге". Мы, актеры, должны были поделиться со зрителями, чем мы занимаемся на досуге, то есть в свободное от работы время. Я свое выступление начала, может быть, несколько парадоксально: "На досуге я играю спектакли, снимаюсь в кино, работаю на телевидении..." Но для меня в этом не было парадокса. Основная работа актера - в накоплении знаний: изучение жизни и истории, наблюдение окружающих нравов, привычек, лиц, характеров, чтение книг, общение с интересными людьми, с хорошей музыкой и живописью.
Больше всего в жизни я не люблю ездить. Не люблю собирать и разбирать чемодан. Не люблю обживать новое помещение. Не люблю новых людей... Но жизнь мне все время подбрасывает бесконечные гастроли и новые места.
Это судьба. Обязанность...
Мне однажды просчитывали реинкарнации. Сказали: "Ты была актрисой в Древней Греции". Я: "Но там же не было актрис, только актеры". - "А ты все время была мужчиной, а женщиной только в этом рождении".
И вот несколько лет назад, в Афинах, под Акрополем, в древнегреческом театре "Иродион" устраивалось некое действо: актеры всего мира должны были читать стихи о Греции на своих языках. Там были актеры из "Шаубюне", из Франции - Наташа Парри, жена Питера Брука, из Греции - Папатанасиу, кто-то из Испании, из Италии, а из России - я. Огромный амфитеатр под открытым небом, на семь тысяч человек. Среди публики я вижу Питера Брука, Любимова (он ставил в Афинах Чехова), очень много хороших людей. Профессионалов.
304
Все актеры должны были сидеть на сцене в белых костюмах с черными папками (как известно, западные актеры не читают наизусть). Белого костюма у меня с собой не было, я одна была в черном, а поскольку я близорукая, то все стихи выучила наизусть и папку с собой не взяла. У каждого актера был мини-микрофон. Начали греки. Микрофоны стали барахлить - то включались, то нет. В публике раздался смех. Подходит моя очередь. Я молю Бога, чтобы мой микрофон отключился совсем - акустика там прекрасная и голоса моего хватит. И действительно, мой микрофон никогда больше не включался. Читают другие. Микрофоны ведут себя по-разному. Опять моя очередь - Пушкин, "Верная гречанка, не плачь, он пал героем..." - и я с ужасом понимаю, что напрочь забыла это стихотворение. Настолько забыла, что не смогла бы даже пересказать своими словами. Сейчас я понимаю, что могла бы прочитать любое стихотворение, потому что, кроме Любимова, по-русски там никто не понимал, но тогда была слишком растерянна. И я стала молиться уже всем Богам (перед моими глазами, наверху - Акрополь): "Если я была здесь актером, помогите!.." и своему святому, к которому всегда обращаюсь за помощью перед выходом на сцену. Встала, открыла рот и услышала не свой голос. Я не знала, какая строчка дальше, - я только открывала рот, а кто-то читал за меня с интонациями, которых у меня никогда не было. И раздались аплодисменты. Я считаю, они не мне аплодировали...
С "Медеей" я ездила по разным странам, играла по 10 спектаклей подряд, но иногда у меня случались "окна" в 7-10 дней. Ехать в Москву не было смысла, и я всегда возвращалась в Грецию, так как основная "база" для репетиций, костюмов и проч. была в Афинах, в театре Теодора Терзопулоса, с которым работаю последние годы.
Как-то воспользовалась приглашением одной гре
305
ческой актрисы погостить в ее доме на острове Крит. Она дала мне ключи, объяснила, как ехать. Я села на пароход и десять часов провела на палубе, любуясь морем. На берегу взяла такси, назвала местечко, и меня привезли на гору, где было всего пять домов, но только в трех горел свет. И я стала там жить. Полтора километра от моря. И такое отшельничество, такой покой на душе! Тут как раз и начинаешь понимать - когда "глаза зрачками в душу", кто ты на самом деле. Все наши оценки субъективны. Нет ведь объективного понятия добра и зла. Начинаешь вычищать из себя шлак субъективных оценок. Становишься терпимее ко всему, более отстраненно смотришь на свою работу.
Жить одной прекрасно, но, к сожалению, я подвержена ночным страхам. Как-то раз поехала в гости к друзьям в город. Вернулась поздно, а света нет. Кромешная тьма, незнакомые звуки. Я даже побоялась пойти на второй этаж за свечой. Так и сидела во мраке. И вдруг раздался телефонный звонок. Резкий звук в ночи! Ужас! Но обрадовалась необычайно. Это муж звонил из Москвы. Я представила всю ситуацию: как громкая русская речь звучит здесь, на критской земле, причем через спутник, и мне вдруг стало забавно, и перестала волноваться. А потом позвонила Маквала Касрашвили, видимо, Володя рассказал ей о моей тревоге, а позже был звонок из Парижа. Так и прошла эта темная ночь...
В жизни я человек аскетичный. Знаю, что могу жить на Икше, собирая грибы, даже без хлеба. Могу. Но за ту же Икшу надо платить... Это беспокоит и заставляет меня ездить по гастролям.
Недавно побывала на меховых складах Крутиковой. И раньше непременно бы купила себе смешную сиреневую шубу от Крутиковой. А сейчас, пусть даже мне сделали скидку, все равно я ее себе не позволила. Хотя... Может быть, я сама с собой лукавлю? Мне сейчас не очень-то и нужна сиреневая шуба, я ношу более
306
незаметные вещи. Если бы мне очень хотелось, я бы пересилила свою осторожность.
Актер - профессия уникальная, ее надо в себе нести. По-другому жить и реагировать, иметь смелость высказывать свои мысли, носить то, что хочется, не думая о завтрашнем дне. Это советский строй внушал, что актер - такая же профессия, как все остальные, что если мы не из толпы, то мы неинтересны. Наоборот, у актеров изначально другая психика, другое мировосприятие.
Только по молодости лет возможно с утра до вечера заниматься хозяйством, а вечером играть королеву. Вся жизнь после сорока - чем ты занимаешься, что ешь и какую книгу читаешь - все это на лице и на руках. А сейчас, несмотря на то что многое в жизни изменилось, отношение к актерам прежнее или даже более приниженное. В результате общество получает унылых актеров и унылые спектакли. Ведь именно актеры дают ощущение праздника. И если на Западе "звезды" получают сумасшедшие деньги, - значит, это для чего-то нужно обществу. Я сейчас встречаюсь со многими "новыми русскими". Наличие денег дает им какую-то внутреннюю уверенность в собственных словах и реакциях. А талантливому человеку с его вечными во всем сомнениями деньги дают ощущение покоя. Талант деньгами сломать нельзя, а если сломался, значит, мало было дано таланта. И потом, актеру надо платить не столько за работу, сколько за простои и паузы.
ИЗ ДНЕВНИКА
В 75-м году я заболела и летом поехала "попить водичку" в польский санаторий "Поляница-здрой" где-то в Карпатах. Отдыхающие в основном были польские шахтеры. На соседнем балконе двое из них целыми днями сидели, курили и дискутировали: "Палич чи ни палич?" (курить или не курить). Общаться мне ни с кем не хотелось. Я приходила в столовую позже всех, одна ходила к источнику, чтобы попить целебной воды, и молчала.
Но такое молчаливое житье, повторяю, очень полезно для нашей актерской профессии - появляется сдержанность в использовании выразительных средств, не говоря уже о других, внутренних переоценках.
В 10 километрах от моего санатория в Душниках-здрой проходил 30-й Международный фестиваль имени Шопена. В доме, где когда-то играл сам Шопен. И я повадилась туда ездить - то на автобусе, то на случайной машине. На открытие фестиваля меня взял директор санатория. Я оказалась среди представителей власти и устроителей фестиваля. Возложение цветов на очередной шопеновский памятник. Одноэтажный дом, где проходит фестиваль, скрыт в парке.
На открытии с оркестром из Вроцлава играли Белла Давидович и Януш Олейничек. Давидович - худая, нервная, пожилая. Красные пятна на щеках и шее от волнения. Волнение передалось и мне - я сидела в
308
первом ряду. Вспомнила своего знакомого, как он на мышах проверял эмоциональную зависимость от физиологического состояния людей. Что ж говорить о нас, бедных. Юный Олейничек волновался за гранью возможного. У меня это вызвало диаметрально противоположное чувство - я оставалась невозмутимой, даже более того, меня его излишнее волнение раздражало. Нельзя быть слугой публики. Тем более такой официальной, как сегодня. Они все равно ничего не понимают. "Они" - никто, а "ты" - мастер. Чем больше перед ними заискиваешь, тем больше они тебя презирают.
Перебирая свои дневники, я наткнулась на записи того периода.
8 августа. В Варшаве, в аэропорту, встретили меня мои старые знакомые Юреч с женой Эльжбетой. Отвезли на вокзал. Там долго ждали поезд в Поляницу. На перроне очень много народу. Студенты, туристы. В основном молодежь, поэтому сразу бросился в глаза один старик, очень элегантно одетый, его провожал пожилой мужчина, а перед ними шел носильщик и вез тележку с горой чемоданов. Чемоданы особенно привлекли мое внимание, так как я всегда езжу с маленькой дорожной сумкой.
Я помню, как с такой же сумкой в 68-м году приехала в Карповы Вары на кинофестиваль, вышла из машины у роскошного отеля, и швейцар меня удивленно спрашивал: "А где ваши чемоданы?"
Оказалось, что элегантный старик едет в моем вагоне. Вагон спальный. Он тотчас же лег, хотя поезд стоял на перроне еще час. Какая-то женщина делала пассы над его головой - он лежал. Видимо, у него болела голова. Юреч еще на перроне про этого старика сказал, что это, видимо, польский американец. Поехали. Какая-то старушка искала туалет,
309
мой старик объяснил, как его найти. Воды во всем вагоне нет. Когда я выходила в Полянице, старика в вагоне уже не было.
Сегодня в 22ч., в театре Шопена, на эстраду выскочил таким живчиком этот старик. Оказалось, что это Стефан Ашкенази. Ему 82 года. Играл очень спокойно и мудро (я вспоминала, как так же спокойно и немного скучно, на одной ноте Жан Вилар читал французские стихи в Москве в ВТО). Ашкенази играл Моцарта и Шопена. В зал иногда смотрел требовательно и долго. Ему мешала возня фоторепортеров. Он зло и презрительно ждал, когда все стихнет. Потом уже, не обращая ни на кого внимания, играл. Был углублен. Весь в себе. Постепенно подобрел. В зале, маленьком, человек на 50, не больше, сидели в основном профессионалы. Я заметила среди зрителей Беллу Давидович. Овация. "На бис" два раза что-то спокойно и коротко сыграл.
10 августа. С утра лежу, читаю. Болит голова. Кровоизлияние в глаз. Вечером - опять в Душники. Играет Галина Черны-Стефаньска. Играет хорошо, но по-мужски. Я сижу, слушаю и размышляю, что женщина все-таки не должна заниматься искусством. Если талантливы - то слишком не защищены, раскрываются, а там много неженского. И так их становится жалко. Весь талант взращен на подавлении своих женских комплексов, на слезах, неразделенной любви, несчастливой жизни. Предназначение женщины - в другом. "Быть женщиной - великий шаг, сводить с ума - геройство". Черны-Стефанъска пример самостоятельности и неженственности. Села за рояль, первые аккорды как быка за рога, и поскакала. Вчера Ашкенази играл шопеновский вальс прозрачно, как через призму времени, воспоминание о давно прошедших временах - милых и наивных. А эта - села и лихо, по-польски, с закрученными усами, забарабанила. Но потом она все
310
таки заставила идти за собой. Очень волевая женщина. В конце ей преподнес вазу и букет маленький мальчик, что-то ей говорил и поцеловал руку. Я прослезилась. ..
Так приблизительно я и жила целый месяц. Когда вернулась в Москву, меня встретил муж, о чем-то спросил, а я разучилась говорить - одни слова налезали на другие.
Рождение слов... Очень интересный процесс. У древних - у Эсхила, например, есть целые строчки - рождение слова: "и-и-и-и..." или "та-та-та-та", "а-а-а-а...". Может быть, будучи поэтами, они записывали процесс возникновения строчки? Ахматова, сочиняя стихи, по воспоминаниям, "жужжала", Мандельштам "пел", а у Пушкина в черновиках остались недописанные строчки в два-три слова. В 20-е годы, когда начиналась другая жизнь, поэты занимались словотворчеством: "Дыр бул щыл убет щур скум". Они хотели изобрести слова, которые бы выражали новую жизнь.
"...ОСТАНОВИСЬ, МГНОВЕНЬЕ! ТЫ НЕ СТОЛЬ ПРЕКРАСНО, СКОЛЬКО ТЫ НЕПОВТОРИМО"
Иосиф Бродский
1990 год.
Неожиданно раздается звонок: "Это говорит Иосиф Бродский. Мы с Вами не знакомы, но я хотел бы Вас пригласить на вечер, посвященный 100-летию Ахматовой, который я устраиваю в Театре Поэзии в Бостоне". Я спросила: "А кто еще там будет?" - "Анатолий Найман, я, Вы. И с американской стороны актеры и переводчики".
Оформляя эту поездку, я все думала: "Что бы подарить Бродскому?" И когда пошла за билетом, заглянула в "Букинист" недалеко от площади Маяковского. Я знала, что Бродский преподает теорию стихосложения в американских университетах, и, как нарочно, мне попались два сборника XIX века по теории и философии стихосложения. "О, - думаю, - прекрасно!" Покупаю и провожу их со страхом через таможню.
Хотя юбилей Ахматовой был в июне 1989 года, Бродский устроил вечер через полгода, 18 февраля.
Мы с Найманом приехали в Бостон, в Гарвардский университет, за неделю до концерта. Я помню огромные сугробы, расчищенные дорожки, красные каменные дома, белок, которые никого не боялись. А по расчищенным снежным дорожкам из библиотеки - в столовую, из столовой - на лекцию бегали студенты в башмаках на босу ногу, в майках и в шортах.
312
В Бостоне я была к тому времени не первый раз. Кажется, за год до этого в городском театре мы играли "Федру". Но тогда я жила в гостинице, надо было много работать. А тут нас с Найманом поселили в старый двухэтажный гостевой дом в викторианском стиле, с милым служителем, который готовил нам завтраки. Можно было ничего не делать, гулять, ходить на званые ужины.
Мы с Найманом подолгу гуляли, и я все время расспрашивала его про Ахматову, и по его рассказам у меня сложилось ощущение некой его "близорукости" - из-за слишком близкого расстояния (такое же ощущение, кстати, возникает, когда читаешь записки современников о Пушкине или о Достоевском). Это же ощущение у меня подтвердилось позднее, когда я читала наймановские воспоминания. Видимо, о близких людях писать не стоит, ибо надо все время держать себя в узде.
Обедали мы в профессорском клубе. Однажды я пришла, а там в одном из залов выпивают. Я тоже выпила и закусила, ко мне кто-то подошел. Я говорю: "Я не понимаю по-английски. Вы говорите по-французски?" - "Нет". Так пообщались. Потом пришел Найман, и выяснилось, что я присоседилась к какому-то колледжу, который справлял юбилей... Вот такую мы вели жизнь. Бродский не появлялся.
Наступил вечер Ахматовой. Может быть, потому, что я уже выступала в этом Театре Поэзии и знала, что туда приходят люди заинтересованные, я не волновалась. Взяла две книжки, привезенные в подарок Бродскому, и мы пошли.
Сорок минут до начала концерта. Мы все сидим в пустом зале и ждем Бродского, который должен распределить, кто за кем выступает. А его нет. Наконец появляется. Устроитель подводит его ко мне, мы знакомимся, я ему протягиваю две книжки и говорю: "А вот это я Вам привезла из Москвы". Он, как вчерашнюю газету, не глядя, кинул куда-то за спину. Я подумала: "Ну у ж это слишком!" Он говорит: "После
313
довательность такая - сначала стихи читаются по-английски, потом по-русски. Все сидим на сцене, русские (нас было трое) - слева, американцы - справа. В конце первого отделения - "Реквием". Тут я встряла: "Реквием" - сначала по-русски!" Он отвечает: "Нет-нет, как всегда, сначала по-английски". Я говорю: "Тогда я его не буду читать". Он снисходительно пожал плечами, но спорить было некогда, и сказал: "Хорошо!" И мы сразу ринулись на сцену.
Переполненный зал, хороший, но настороженный. Много русских. Бродский читает Ахматову, так же как свои стихи - поет, соединяет строчки. Чтение на слух - монотонное, не подчеркивается ни мысль, ни метафора, ни подробность, не расставляются логические акценты и не выделяется конец строфы. И только неожиданный обрыв на последнем слове, как спотыкание... Найман читает по-другому, но тоже в основном поет. И мне вспоминается фраза Мандельштама: "Голосом работает поэт, голосом". Американцы читают по-разному. Одна актриса начала "Звенела музыка в саду..." и последние строчки - "Благослови же небеса,/Ты первый раз одна с любимым" - произносит с надрывом, почти со слезами. Дальше я по-русски читаю это же стихотворение как очень далекое воспоминание - еле слышный напев, прозрачно-акварельные краски.... Зал зашевелился. Поняв, что зрители хорошо реагируют на ранние ахматовские стихи, поданные в такой манере, следующая американка читает "Сжала руки под темной вуалью..." так же прозрачно и легко, как я - предыдущее. Потом - моя очередь. А я помню, что Ахматова спустя годы терпеть не могла это стихотворение. И тогда я, войдя в образ старой Ахматовой - надменным, скрипучим голосом, выделяя твердое петербургское "г", почти шаржируя, прочитала "Сжа-ла ру-ки под те-мной ву-алью". Сажусь на место. Бродский мне - тем же голосом старой Ахматовой: "По-тря-са-юще..." В общем, когда я про
314
чла " Реквием", английский вариант уже почти не слушали. Старалась я в основном для Бродского, играла перед ним Ахматову - какой она представляется мне в разные периоды ее жизни.
После вечера был "party" - прием. ...Бродского обступают пожилые американки, в золоте, с вытравленными уложенными волосами, говорят пошлости, много русских с комплиментами. Бродский, судя по разным воспоминаниям, не стеснялся "отшивать". А тут - нет: слушает, улыбается, курит, пьет водку и все больше бледнеет. Я подумала: "Уйду!" - подошла к нему и говорю: "Иосиф! Я ухожу и хочу Вас поблагодарить за это приглашение. Но мне жаль, что Вы бросили те две книжки, потому что я их привезла Вам в память об Илье Авербахе, который мне о Вас рассказывал". У него посветлели глаза: "Авербах! Нет-нет, эти книжки мне нужны, я обратил на них внимание, спасибо". Я, видя, что он потеплел, признаюсь: "Все последнее лето я зачитывалась вашими стихами". Он опять закрылся как раковина. И тогда я, немного разозлившись, говорю: "Знаете, Иосиф! Я тоже терпеть не могу, когда после спектакля говорят комплименты, это всегда пошло выглядит. Но когда говорят друг другу профессионалы - это другое. Ведь сегодня, простите, но мы оба были только исполнителями". - "Да-да..." - согласился он. После этого мы еще неделю жили в Гарварде, Бродский опять не появлялся...
Наступило лето, и кто-то привез мне книжку стихов Бродского с надписью: "Алле Демидовой от Иосифа Demi-Dieu - с нежностью и признательностью. 9 июня 1990 года, Амхерст. Иосиф Бродский".
* * *
Прошло еще несколько лет. Я в Монреале, в гостинице, - лежу и страдаю бессонницей. Кручу 49 программ телевидения и вдруг слышу... свой голос. И вижу американский фильм об Ахматовой с отрывками из на
315
шего концерта. Причем фильмография Ахматовой - уникальная. Например, куски похорон в Комарово.
Мне как-то рассказывал кинодокументалист Семен Аранович - это был друг нашего дома, - как во время съемок фильма о Горьком он случайно узнал, что в Ленинград привозят гроб с телом Ахматовой.
Он говорил: "Я взял оператора, и рано утром мы поехали на аэродром. Была мартовская поземка, утренняя изморозь. Подъехал старый тупоносый автобус, из него вышли невыспавшиеся писатели в тесных, "севших" после химчистки, дубленках, - они приехали встречать тело Ахматовой. Я толкаю своего оператора: "Снимай!" Садится самолет, и по багажной квитанции писатели получают деревянный ящик, который потом не входит в автобус. Наконец втащили. Автобус едет в Союз писателей. Там панихида, народу немного. Выступает пьяная Берггольц. Мы снимаем. Потом - на следующий день, утром - панихида в церкви. Там отпевают не только Ахматову, а кого-то еще. Между тем появляется итальянское телевидение, и во время отпевания Ахматовой становится очень тесно. Я вижу своего оператора издали и только машу ему: "Снимай! Снимай!" Вдруг меня кто-то хватает за грудки и бьет спиной о клирос, летят пуговицы. А человек, перемежая матом, кричит: "Где вы были, трам-та-там, когда она была жива?! Что вы, как коршуны, налетели, когда она умерла! Перестаньте снимать!" Это Лев Николаевич Гумилев... День был мартовский, короткий. Все быстро погрузились в автобусы и помчались в Комарове - это в часе езды от города. Народу осталось мало. За окнами автобусов - опять мокрый снег и изморозь, кое-где уже проглядывает земля. Все черно-белое. Очень красиво. Приезжаем на комаровское кладбище. Там, среди сугробов, вытоптана дорожка к задней стене. Проходим гуськом. Дудин, Сергей Михалков что-то говорят. Гроб, как почти всегда бывает, не влезает в яму - его вталкивают. Потом пи
316
сатели в темных пальто рассыпались по рыхлому снегу кладбища - пошли навещать своих. Мы снимаем, хотя уже темнеет. Наконец все уезжают. Мы курим, обговариваем, что успели снять, что - нет. Вдруг подходит человек, просит закурить. Его забыли. Это Гумилев. Назавтра я стал монтировать, получилось очень хорошо. А дня через два пришел в монтажную что-то доклеить и узнал, что фильм арестован. Из сейфа он исчез, где он-я так и не знаю".
Рассказывают, что, когда Михаил Чехов играл Гамлета, он в середине одного монолога неожиданно умолкал, и зависала огромная пауза. Зал напряженно ждал. Когда Чехова спросили, о чем он в это время думал, он сказал, что ни о чем, просто разглядывал гвоздь в полу. Не знаю, правду он про себя сказал или выду
301
мал, чтобы отвязаться от досужих расспросов, но даже если это так, то, видимо, на этом гвозде была такая сильная концентрация актерской энергии и воли, что сам по себе гвоздь ничего не значил.
"Зоны молчания" были в спектакле Анатолия Васильева "Взрослая дочь молодого человека", который он сделал в конце 70-х годов в Московском театре имени Станиславского. После бурных диалогов, которых не помню, наступала пауза - актеры делали салат. Причем интересно было смотреть за тем, как они его делают, то есть за чисто физическим действием, но чем дольше они молчали, тем интереснее было нам, зрителям, входить в зону напряжения, которая уплотнялась почти физически от продолжительности паузы. Актеры не просто молчали, они молчали о том же, о чем тогда молчали мы, потому что все слова были уже сказаны. Жизнь персонажей на сцене и наша были адекватны. А нашу жизнь и нас самих мы тогда научились понимать без слов. Это был, конечно, сознательный режиссерский расчет, но воспринимался он тогда как новый язык театральных выразительных средств, как новое театральное открытие.
И хоть кажется, что мы друг про друга все знаем, мы живем друг от друга скрытно. А скрытные люди, как известно, много говорят - это еще Чехов заметил. Слова в его пьесах - это ширмы, словами герои прикрывают свои чувства. А раскрываются они неожиданно через чебутыкинское "Та-ра-ра ... бумбия... сижу на тумбе я" или знаменитое "трам-там-там" Вершинина и Маши. Здесь скрытое бессловесное телепатическое общение уже доведено до простого звука.
У Чехова в драматургии очень много можно найти таких пауз. Все умолкает - остается одно безмолвное осязание. Ощущения на дословесном уровне.
Может быть, это происходит из-за недоверия к слову. У Толстого, например, в пьесах чувство и слово неразрывны. А у Чехова чувствуют одно, гово
302
рят другое, поступают совсем невпопад. Сцена Ирины и Тузенбаха перед дуэлью. Говорят о своих отношениях, а не о самом главном - предчувствии гибели, и вдруг: "я не пил сегодня кофе..." Вместо слова - осязание. Паузы заполняются ничего не значащими словами.
Иногда, чтобы выделить какую-нибудь фразу, перед ней нужна пауза. Мне очень нравится рассказ соратницы Ленина Марии Моисеевны Эссен. Она вспоминала, как они с Лениным были в горах в Швейцарии. Красота гор, неба, альпийские луга и снежные вершины. Сидели и молчали. И вдруг В.И. выпаливает: "А здорово гадят меньшевики!"...
... Я мечтаю о том времени, когда мы придем в театр, откроется занавес, актер выйдет на авансцену, сядет в удобное кресло, мы поглядим друг на друга - и замолчим часа на полтора. Но такой актер еще не родился, к сожалению. Впрочем, и зрителя такого тоже нет.
Я не люблю в театре антракты - паузы пустоты. Они снимают напряжение, достигнутое великим трудом вначале. После антракта актерам надо начинать с нуля. (Как я, помню, плакала, когда Любимов в "Гамлете" решил перерезать антрактом нашу ночную сцену Гертруда - Гамлет, самую напряженную, которую мы с Высоцким играли по восходящей. И как нам приходилось начинать с нуля, когда зрители возвращались после антракта из буфета...)
Пауза напряжения - высшее проявление актерской профессиональности. Как-то, глядя по телевизору присуждение профессиональных актерских наград "Золотая маска", я подумала: а не ввести ли в них новую номинацию - за лучшую актерскую паузу?
Актерские паузы бывают не только на сцене - они бывают и в жизни: паузы простоя, и в них надо тоже работать, и работать более напряженно, чем всегда. Я люблю такие паузы между ролями - это паузы на
303
копления. И считаю, что актеру нужно платить не только за работу, но и за возможность на время отключиться от "игры".
Много лет назад на сцене ВТО был вечер Театра на Таганке, и назывался этот вечер-концерт "На досуге". Мы, актеры, должны были поделиться со зрителями, чем мы занимаемся на досуге, то есть в свободное от работы время. Я свое выступление начала, может быть, несколько парадоксально: "На досуге я играю спектакли, снимаюсь в кино, работаю на телевидении..." Но для меня в этом не было парадокса. Основная работа актера - в накоплении знаний: изучение жизни и истории, наблюдение окружающих нравов, привычек, лиц, характеров, чтение книг, общение с интересными людьми, с хорошей музыкой и живописью.
Больше всего в жизни я не люблю ездить. Не люблю собирать и разбирать чемодан. Не люблю обживать новое помещение. Не люблю новых людей... Но жизнь мне все время подбрасывает бесконечные гастроли и новые места.
Это судьба. Обязанность...
Мне однажды просчитывали реинкарнации. Сказали: "Ты была актрисой в Древней Греции". Я: "Но там же не было актрис, только актеры". - "А ты все время была мужчиной, а женщиной только в этом рождении".
И вот несколько лет назад, в Афинах, под Акрополем, в древнегреческом театре "Иродион" устраивалось некое действо: актеры всего мира должны были читать стихи о Греции на своих языках. Там были актеры из "Шаубюне", из Франции - Наташа Парри, жена Питера Брука, из Греции - Папатанасиу, кто-то из Испании, из Италии, а из России - я. Огромный амфитеатр под открытым небом, на семь тысяч человек. Среди публики я вижу Питера Брука, Любимова (он ставил в Афинах Чехова), очень много хороших людей. Профессионалов.
304
Все актеры должны были сидеть на сцене в белых костюмах с черными папками (как известно, западные актеры не читают наизусть). Белого костюма у меня с собой не было, я одна была в черном, а поскольку я близорукая, то все стихи выучила наизусть и папку с собой не взяла. У каждого актера был мини-микрофон. Начали греки. Микрофоны стали барахлить - то включались, то нет. В публике раздался смех. Подходит моя очередь. Я молю Бога, чтобы мой микрофон отключился совсем - акустика там прекрасная и голоса моего хватит. И действительно, мой микрофон никогда больше не включался. Читают другие. Микрофоны ведут себя по-разному. Опять моя очередь - Пушкин, "Верная гречанка, не плачь, он пал героем..." - и я с ужасом понимаю, что напрочь забыла это стихотворение. Настолько забыла, что не смогла бы даже пересказать своими словами. Сейчас я понимаю, что могла бы прочитать любое стихотворение, потому что, кроме Любимова, по-русски там никто не понимал, но тогда была слишком растерянна. И я стала молиться уже всем Богам (перед моими глазами, наверху - Акрополь): "Если я была здесь актером, помогите!.." и своему святому, к которому всегда обращаюсь за помощью перед выходом на сцену. Встала, открыла рот и услышала не свой голос. Я не знала, какая строчка дальше, - я только открывала рот, а кто-то читал за меня с интонациями, которых у меня никогда не было. И раздались аплодисменты. Я считаю, они не мне аплодировали...
С "Медеей" я ездила по разным странам, играла по 10 спектаклей подряд, но иногда у меня случались "окна" в 7-10 дней. Ехать в Москву не было смысла, и я всегда возвращалась в Грецию, так как основная "база" для репетиций, костюмов и проч. была в Афинах, в театре Теодора Терзопулоса, с которым работаю последние годы.
Как-то воспользовалась приглашением одной гре
305
ческой актрисы погостить в ее доме на острове Крит. Она дала мне ключи, объяснила, как ехать. Я села на пароход и десять часов провела на палубе, любуясь морем. На берегу взяла такси, назвала местечко, и меня привезли на гору, где было всего пять домов, но только в трех горел свет. И я стала там жить. Полтора километра от моря. И такое отшельничество, такой покой на душе! Тут как раз и начинаешь понимать - когда "глаза зрачками в душу", кто ты на самом деле. Все наши оценки субъективны. Нет ведь объективного понятия добра и зла. Начинаешь вычищать из себя шлак субъективных оценок. Становишься терпимее ко всему, более отстраненно смотришь на свою работу.
Жить одной прекрасно, но, к сожалению, я подвержена ночным страхам. Как-то раз поехала в гости к друзьям в город. Вернулась поздно, а света нет. Кромешная тьма, незнакомые звуки. Я даже побоялась пойти на второй этаж за свечой. Так и сидела во мраке. И вдруг раздался телефонный звонок. Резкий звук в ночи! Ужас! Но обрадовалась необычайно. Это муж звонил из Москвы. Я представила всю ситуацию: как громкая русская речь звучит здесь, на критской земле, причем через спутник, и мне вдруг стало забавно, и перестала волноваться. А потом позвонила Маквала Касрашвили, видимо, Володя рассказал ей о моей тревоге, а позже был звонок из Парижа. Так и прошла эта темная ночь...
В жизни я человек аскетичный. Знаю, что могу жить на Икше, собирая грибы, даже без хлеба. Могу. Но за ту же Икшу надо платить... Это беспокоит и заставляет меня ездить по гастролям.
Недавно побывала на меховых складах Крутиковой. И раньше непременно бы купила себе смешную сиреневую шубу от Крутиковой. А сейчас, пусть даже мне сделали скидку, все равно я ее себе не позволила. Хотя... Может быть, я сама с собой лукавлю? Мне сейчас не очень-то и нужна сиреневая шуба, я ношу более
306
незаметные вещи. Если бы мне очень хотелось, я бы пересилила свою осторожность.
Актер - профессия уникальная, ее надо в себе нести. По-другому жить и реагировать, иметь смелость высказывать свои мысли, носить то, что хочется, не думая о завтрашнем дне. Это советский строй внушал, что актер - такая же профессия, как все остальные, что если мы не из толпы, то мы неинтересны. Наоборот, у актеров изначально другая психика, другое мировосприятие.
Только по молодости лет возможно с утра до вечера заниматься хозяйством, а вечером играть королеву. Вся жизнь после сорока - чем ты занимаешься, что ешь и какую книгу читаешь - все это на лице и на руках. А сейчас, несмотря на то что многое в жизни изменилось, отношение к актерам прежнее или даже более приниженное. В результате общество получает унылых актеров и унылые спектакли. Ведь именно актеры дают ощущение праздника. И если на Западе "звезды" получают сумасшедшие деньги, - значит, это для чего-то нужно обществу. Я сейчас встречаюсь со многими "новыми русскими". Наличие денег дает им какую-то внутреннюю уверенность в собственных словах и реакциях. А талантливому человеку с его вечными во всем сомнениями деньги дают ощущение покоя. Талант деньгами сломать нельзя, а если сломался, значит, мало было дано таланта. И потом, актеру надо платить не столько за работу, сколько за простои и паузы.
ИЗ ДНЕВНИКА
В 75-м году я заболела и летом поехала "попить водичку" в польский санаторий "Поляница-здрой" где-то в Карпатах. Отдыхающие в основном были польские шахтеры. На соседнем балконе двое из них целыми днями сидели, курили и дискутировали: "Палич чи ни палич?" (курить или не курить). Общаться мне ни с кем не хотелось. Я приходила в столовую позже всех, одна ходила к источнику, чтобы попить целебной воды, и молчала.
Но такое молчаливое житье, повторяю, очень полезно для нашей актерской профессии - появляется сдержанность в использовании выразительных средств, не говоря уже о других, внутренних переоценках.
В 10 километрах от моего санатория в Душниках-здрой проходил 30-й Международный фестиваль имени Шопена. В доме, где когда-то играл сам Шопен. И я повадилась туда ездить - то на автобусе, то на случайной машине. На открытие фестиваля меня взял директор санатория. Я оказалась среди представителей власти и устроителей фестиваля. Возложение цветов на очередной шопеновский памятник. Одноэтажный дом, где проходит фестиваль, скрыт в парке.
На открытии с оркестром из Вроцлава играли Белла Давидович и Януш Олейничек. Давидович - худая, нервная, пожилая. Красные пятна на щеках и шее от волнения. Волнение передалось и мне - я сидела в
308
первом ряду. Вспомнила своего знакомого, как он на мышах проверял эмоциональную зависимость от физиологического состояния людей. Что ж говорить о нас, бедных. Юный Олейничек волновался за гранью возможного. У меня это вызвало диаметрально противоположное чувство - я оставалась невозмутимой, даже более того, меня его излишнее волнение раздражало. Нельзя быть слугой публики. Тем более такой официальной, как сегодня. Они все равно ничего не понимают. "Они" - никто, а "ты" - мастер. Чем больше перед ними заискиваешь, тем больше они тебя презирают.
Перебирая свои дневники, я наткнулась на записи того периода.
8 августа. В Варшаве, в аэропорту, встретили меня мои старые знакомые Юреч с женой Эльжбетой. Отвезли на вокзал. Там долго ждали поезд в Поляницу. На перроне очень много народу. Студенты, туристы. В основном молодежь, поэтому сразу бросился в глаза один старик, очень элегантно одетый, его провожал пожилой мужчина, а перед ними шел носильщик и вез тележку с горой чемоданов. Чемоданы особенно привлекли мое внимание, так как я всегда езжу с маленькой дорожной сумкой.
Я помню, как с такой же сумкой в 68-м году приехала в Карповы Вары на кинофестиваль, вышла из машины у роскошного отеля, и швейцар меня удивленно спрашивал: "А где ваши чемоданы?"
Оказалось, что элегантный старик едет в моем вагоне. Вагон спальный. Он тотчас же лег, хотя поезд стоял на перроне еще час. Какая-то женщина делала пассы над его головой - он лежал. Видимо, у него болела голова. Юреч еще на перроне про этого старика сказал, что это, видимо, польский американец. Поехали. Какая-то старушка искала туалет,
309
мой старик объяснил, как его найти. Воды во всем вагоне нет. Когда я выходила в Полянице, старика в вагоне уже не было.
Сегодня в 22ч., в театре Шопена, на эстраду выскочил таким живчиком этот старик. Оказалось, что это Стефан Ашкенази. Ему 82 года. Играл очень спокойно и мудро (я вспоминала, как так же спокойно и немного скучно, на одной ноте Жан Вилар читал французские стихи в Москве в ВТО). Ашкенази играл Моцарта и Шопена. В зал иногда смотрел требовательно и долго. Ему мешала возня фоторепортеров. Он зло и презрительно ждал, когда все стихнет. Потом уже, не обращая ни на кого внимания, играл. Был углублен. Весь в себе. Постепенно подобрел. В зале, маленьком, человек на 50, не больше, сидели в основном профессионалы. Я заметила среди зрителей Беллу Давидович. Овация. "На бис" два раза что-то спокойно и коротко сыграл.
10 августа. С утра лежу, читаю. Болит голова. Кровоизлияние в глаз. Вечером - опять в Душники. Играет Галина Черны-Стефаньска. Играет хорошо, но по-мужски. Я сижу, слушаю и размышляю, что женщина все-таки не должна заниматься искусством. Если талантливы - то слишком не защищены, раскрываются, а там много неженского. И так их становится жалко. Весь талант взращен на подавлении своих женских комплексов, на слезах, неразделенной любви, несчастливой жизни. Предназначение женщины - в другом. "Быть женщиной - великий шаг, сводить с ума - геройство". Черны-Стефанъска пример самостоятельности и неженственности. Села за рояль, первые аккорды как быка за рога, и поскакала. Вчера Ашкенази играл шопеновский вальс прозрачно, как через призму времени, воспоминание о давно прошедших временах - милых и наивных. А эта - села и лихо, по-польски, с закрученными усами, забарабанила. Но потом она все
310
таки заставила идти за собой. Очень волевая женщина. В конце ей преподнес вазу и букет маленький мальчик, что-то ей говорил и поцеловал руку. Я прослезилась. ..
Так приблизительно я и жила целый месяц. Когда вернулась в Москву, меня встретил муж, о чем-то спросил, а я разучилась говорить - одни слова налезали на другие.
Рождение слов... Очень интересный процесс. У древних - у Эсхила, например, есть целые строчки - рождение слова: "и-и-и-и..." или "та-та-та-та", "а-а-а-а...". Может быть, будучи поэтами, они записывали процесс возникновения строчки? Ахматова, сочиняя стихи, по воспоминаниям, "жужжала", Мандельштам "пел", а у Пушкина в черновиках остались недописанные строчки в два-три слова. В 20-е годы, когда начиналась другая жизнь, поэты занимались словотворчеством: "Дыр бул щыл убет щур скум". Они хотели изобрести слова, которые бы выражали новую жизнь.
"...ОСТАНОВИСЬ, МГНОВЕНЬЕ! ТЫ НЕ СТОЛЬ ПРЕКРАСНО, СКОЛЬКО ТЫ НЕПОВТОРИМО"
Иосиф Бродский
1990 год.
Неожиданно раздается звонок: "Это говорит Иосиф Бродский. Мы с Вами не знакомы, но я хотел бы Вас пригласить на вечер, посвященный 100-летию Ахматовой, который я устраиваю в Театре Поэзии в Бостоне". Я спросила: "А кто еще там будет?" - "Анатолий Найман, я, Вы. И с американской стороны актеры и переводчики".
Оформляя эту поездку, я все думала: "Что бы подарить Бродскому?" И когда пошла за билетом, заглянула в "Букинист" недалеко от площади Маяковского. Я знала, что Бродский преподает теорию стихосложения в американских университетах, и, как нарочно, мне попались два сборника XIX века по теории и философии стихосложения. "О, - думаю, - прекрасно!" Покупаю и провожу их со страхом через таможню.
Хотя юбилей Ахматовой был в июне 1989 года, Бродский устроил вечер через полгода, 18 февраля.
Мы с Найманом приехали в Бостон, в Гарвардский университет, за неделю до концерта. Я помню огромные сугробы, расчищенные дорожки, красные каменные дома, белок, которые никого не боялись. А по расчищенным снежным дорожкам из библиотеки - в столовую, из столовой - на лекцию бегали студенты в башмаках на босу ногу, в майках и в шортах.
312
В Бостоне я была к тому времени не первый раз. Кажется, за год до этого в городском театре мы играли "Федру". Но тогда я жила в гостинице, надо было много работать. А тут нас с Найманом поселили в старый двухэтажный гостевой дом в викторианском стиле, с милым служителем, который готовил нам завтраки. Можно было ничего не делать, гулять, ходить на званые ужины.
Мы с Найманом подолгу гуляли, и я все время расспрашивала его про Ахматову, и по его рассказам у меня сложилось ощущение некой его "близорукости" - из-за слишком близкого расстояния (такое же ощущение, кстати, возникает, когда читаешь записки современников о Пушкине или о Достоевском). Это же ощущение у меня подтвердилось позднее, когда я читала наймановские воспоминания. Видимо, о близких людях писать не стоит, ибо надо все время держать себя в узде.
Обедали мы в профессорском клубе. Однажды я пришла, а там в одном из залов выпивают. Я тоже выпила и закусила, ко мне кто-то подошел. Я говорю: "Я не понимаю по-английски. Вы говорите по-французски?" - "Нет". Так пообщались. Потом пришел Найман, и выяснилось, что я присоседилась к какому-то колледжу, который справлял юбилей... Вот такую мы вели жизнь. Бродский не появлялся.
Наступил вечер Ахматовой. Может быть, потому, что я уже выступала в этом Театре Поэзии и знала, что туда приходят люди заинтересованные, я не волновалась. Взяла две книжки, привезенные в подарок Бродскому, и мы пошли.
Сорок минут до начала концерта. Мы все сидим в пустом зале и ждем Бродского, который должен распределить, кто за кем выступает. А его нет. Наконец появляется. Устроитель подводит его ко мне, мы знакомимся, я ему протягиваю две книжки и говорю: "А вот это я Вам привезла из Москвы". Он, как вчерашнюю газету, не глядя, кинул куда-то за спину. Я подумала: "Ну у ж это слишком!" Он говорит: "После
313
довательность такая - сначала стихи читаются по-английски, потом по-русски. Все сидим на сцене, русские (нас было трое) - слева, американцы - справа. В конце первого отделения - "Реквием". Тут я встряла: "Реквием" - сначала по-русски!" Он отвечает: "Нет-нет, как всегда, сначала по-английски". Я говорю: "Тогда я его не буду читать". Он снисходительно пожал плечами, но спорить было некогда, и сказал: "Хорошо!" И мы сразу ринулись на сцену.
Переполненный зал, хороший, но настороженный. Много русских. Бродский читает Ахматову, так же как свои стихи - поет, соединяет строчки. Чтение на слух - монотонное, не подчеркивается ни мысль, ни метафора, ни подробность, не расставляются логические акценты и не выделяется конец строфы. И только неожиданный обрыв на последнем слове, как спотыкание... Найман читает по-другому, но тоже в основном поет. И мне вспоминается фраза Мандельштама: "Голосом работает поэт, голосом". Американцы читают по-разному. Одна актриса начала "Звенела музыка в саду..." и последние строчки - "Благослови же небеса,/Ты первый раз одна с любимым" - произносит с надрывом, почти со слезами. Дальше я по-русски читаю это же стихотворение как очень далекое воспоминание - еле слышный напев, прозрачно-акварельные краски.... Зал зашевелился. Поняв, что зрители хорошо реагируют на ранние ахматовские стихи, поданные в такой манере, следующая американка читает "Сжала руки под темной вуалью..." так же прозрачно и легко, как я - предыдущее. Потом - моя очередь. А я помню, что Ахматова спустя годы терпеть не могла это стихотворение. И тогда я, войдя в образ старой Ахматовой - надменным, скрипучим голосом, выделяя твердое петербургское "г", почти шаржируя, прочитала "Сжа-ла ру-ки под те-мной ву-алью". Сажусь на место. Бродский мне - тем же голосом старой Ахматовой: "По-тря-са-юще..." В общем, когда я про
314
чла " Реквием", английский вариант уже почти не слушали. Старалась я в основном для Бродского, играла перед ним Ахматову - какой она представляется мне в разные периоды ее жизни.
После вечера был "party" - прием. ...Бродского обступают пожилые американки, в золоте, с вытравленными уложенными волосами, говорят пошлости, много русских с комплиментами. Бродский, судя по разным воспоминаниям, не стеснялся "отшивать". А тут - нет: слушает, улыбается, курит, пьет водку и все больше бледнеет. Я подумала: "Уйду!" - подошла к нему и говорю: "Иосиф! Я ухожу и хочу Вас поблагодарить за это приглашение. Но мне жаль, что Вы бросили те две книжки, потому что я их привезла Вам в память об Илье Авербахе, который мне о Вас рассказывал". У него посветлели глаза: "Авербах! Нет-нет, эти книжки мне нужны, я обратил на них внимание, спасибо". Я, видя, что он потеплел, признаюсь: "Все последнее лето я зачитывалась вашими стихами". Он опять закрылся как раковина. И тогда я, немного разозлившись, говорю: "Знаете, Иосиф! Я тоже терпеть не могу, когда после спектакля говорят комплименты, это всегда пошло выглядит. Но когда говорят друг другу профессионалы - это другое. Ведь сегодня, простите, но мы оба были только исполнителями". - "Да-да..." - согласился он. После этого мы еще неделю жили в Гарварде, Бродский опять не появлялся...
Наступило лето, и кто-то привез мне книжку стихов Бродского с надписью: "Алле Демидовой от Иосифа Demi-Dieu - с нежностью и признательностью. 9 июня 1990 года, Амхерст. Иосиф Бродский".
* * *
Прошло еще несколько лет. Я в Монреале, в гостинице, - лежу и страдаю бессонницей. Кручу 49 программ телевидения и вдруг слышу... свой голос. И вижу американский фильм об Ахматовой с отрывками из на
315
шего концерта. Причем фильмография Ахматовой - уникальная. Например, куски похорон в Комарово.
Мне как-то рассказывал кинодокументалист Семен Аранович - это был друг нашего дома, - как во время съемок фильма о Горьком он случайно узнал, что в Ленинград привозят гроб с телом Ахматовой.
Он говорил: "Я взял оператора, и рано утром мы поехали на аэродром. Была мартовская поземка, утренняя изморозь. Подъехал старый тупоносый автобус, из него вышли невыспавшиеся писатели в тесных, "севших" после химчистки, дубленках, - они приехали встречать тело Ахматовой. Я толкаю своего оператора: "Снимай!" Садится самолет, и по багажной квитанции писатели получают деревянный ящик, который потом не входит в автобус. Наконец втащили. Автобус едет в Союз писателей. Там панихида, народу немного. Выступает пьяная Берггольц. Мы снимаем. Потом - на следующий день, утром - панихида в церкви. Там отпевают не только Ахматову, а кого-то еще. Между тем появляется итальянское телевидение, и во время отпевания Ахматовой становится очень тесно. Я вижу своего оператора издали и только машу ему: "Снимай! Снимай!" Вдруг меня кто-то хватает за грудки и бьет спиной о клирос, летят пуговицы. А человек, перемежая матом, кричит: "Где вы были, трам-та-там, когда она была жива?! Что вы, как коршуны, налетели, когда она умерла! Перестаньте снимать!" Это Лев Николаевич Гумилев... День был мартовский, короткий. Все быстро погрузились в автобусы и помчались в Комарове - это в часе езды от города. Народу осталось мало. За окнами автобусов - опять мокрый снег и изморозь, кое-где уже проглядывает земля. Все черно-белое. Очень красиво. Приезжаем на комаровское кладбище. Там, среди сугробов, вытоптана дорожка к задней стене. Проходим гуськом. Дудин, Сергей Михалков что-то говорят. Гроб, как почти всегда бывает, не влезает в яму - его вталкивают. Потом пи
316
сатели в темных пальто рассыпались по рыхлому снегу кладбища - пошли навещать своих. Мы снимаем, хотя уже темнеет. Наконец все уезжают. Мы курим, обговариваем, что успели снять, что - нет. Вдруг подходит человек, просит закурить. Его забыли. Это Гумилев. Назавтра я стал монтировать, получилось очень хорошо. А дня через два пришел в монтажную что-то доклеить и узнал, что фильм арестован. Из сейфа он исчез, где он-я так и не знаю".