Страница:
В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВРЕМЕНИ...
"Свoero" дома я так и не создала. Свой конкретный дом, тот, в котором живу, - не люблю. Именно потому, что он не "свой". "Свой" же абстрактный дом, которого, наверное, никогда не будет, - люблю и иногда мечтаю о нем. О таком доме, в котором все располагало бы к душевному равновесию. Где уютной и "своей" была бы каждая вещь - от дивана до дверной ручки. У меня есть много любимых вещей, с которыми я бы никогда не рассталась, но вместе они не складываются в "дом". Поэтому иногда, особенно вечером, - огромное желание пойти в гости. В те дома, где есть такая гармония. На взгляд и вкус их хозяев, конечно. Но чувство гармонии и уюта передается от хозяев гостям, оно исходит от их покоя и вписанности в дом. Но таких домов в Москве для меня все меньше и меньше...
А праздников я боюсь. Это странно, потому что мало кто не любит праздников и приятных людей у себя в гостях. Но я боюсь даже не потому, что это связано с хлопотами, естественными для хозяйки, а на это часто нет ни времени, ни сил, - скорее потому, что после гостей наступает момент, когда уходит последний человек и наступает тишина, становится пусто...
Наверное, мы все-таки не умеем по-настоящему веселиться. Собираясь даже на праздники, люди приносят с собой груз повседневных забот, разговоры, которыми мы живем в будни, те же будничные мысли. Даже приходим мы друг к другу в будничных одеж
432
дах. Какой же это праздник? И, естественно, остаются на душе всякие "осадки", когда снова остаемся одни.
Как-то, когда кому-то из нас исполнялось 37 лет, мы задумали "вечер 37-го года" (этот человек родился в 37-м году). Должны были быть те же одежды, что в 37-м (как мы это знаем по рассказам и кино), та же еда, те же танцы... Такой театр для самих себя. Мы все много про это говорили, со знанием дела обсуждали, а "вечер 37-го года" так и не состоялся. Куражу не хватило...
Илья Авербах даже придумал фильм на эту тему, прорабатывал детали этого праздника, меню, музыку и распределил, кто кого должен был изображать. "А в конце вечера, - говорил он, - стук в дверь, и входит человек в энкавэдэшной фуражке..." Я помню, что никто не хотел быть этим человеком.
Достали патефон, старые пластинки. Миша Коршунов, присутствовавший при этих разговорах, вспомнил, как они жили в Доме на набережной и как до войны собирались в компаниях танцевать под патефон. Еда была вскладчину. Однажды кто-то принес заморские консервы. Все с вожделением уставились на эту банку. Когда ее стали открывать, оттуда послышался шип, а как только открыли полностью - из нее выросли два теннисных мяча. То-то было разочарование.. . Никто тогда не знал, что теннисные мячи для соревнований консервируют.
Ощущение дома... Оно меняется со временем. Сначала мы жили в маленькой комнате на улице Осипенко. Потом - у бабушки, но это - в гостях. Я все время стеснялась, стеснялась есть, всегда была голодная. Из-за отчима довольно рано я ушла из дома и стала скитаться по углам, снимать комнаты.
Недавно мы с приятельницей пошли в Третьяковку на выставку Анатолия Зверева, потом сидели в уютном открытом кафе под цветущей яблоней (это в центре-то
433
Москвы!), пили чай с домашним пирогом, и я вспомнила, как жила на углу нынешней Третьяковки в двухэтажном доме с печным отоплением - там я сняла свою первую комнату. И каждый раз я вставала, умывалась холодной водой, глядела на бывший особняк Демидовых (теперь - библиотека Ушинского) и бежала в университет. Так я скиталась.
За "углы" просили очень мало. Когда мы с Володей стали мужем и женой, я была уже студенткой Щукинского училища, а Володя был исключен из ВГИКа за "антисоветскую пропаганду" (они с друзьями сделали шарж на "ленинские" фильмы), но мы на мою щукинскую стипендию ухитрялись снимать даже не комнаты, а квартиры.
Однажды мы переехали в Каретный ряд, в дом Большого театра - в огромную четырехкомнатную квартиру без мебели. В этих четырех комнатах можно было открыть все двери и ходить по кругу. И мы на велосипеде катались по этим комнатам.
У одних знакомых я выменяла два низких чешских кресла на свои туфли. Володя и наш друг Юра Зерчанинов несли эти кресла на голове. Устали и где-то на Садовом кольце, не доходя Каретного ряда, сели в них и стали разговаривать. Я пошла их встречать и вижу: они сидят в креслах посреди тротуара, курят и разговаривают. И все их обходят. Тут Зерчанинов рассказал, как они с приятелем однажды переносили диван с одной стороны улицы Горького на другую. А в это время по улице шла первомайская демонстрация и перейти было нельзя. Приятель ушел, а Зерчанинов остался сторожить диван. Он постоял-постоял и сел. Потом он лег, а демонстрация продолжалась. К нему подошел милиционер и спросил: "Что вы тут делаете, на диване?" И Юра ему объяснил. Милиционер все хорошо понял и отстал. Вот такие были времена...
Потом, опять-таки с Зерчаниновым, мы на Преображенском рынке купили огромный буфет, трехэтажный. Как мы его приволокли - не понимаю. Буфет
434
занял полкомнаты, и в нем можно было жить - он сам был однокомнатной квартирой. Он нам заменял все, иногда в нем на нижней полке кто-то спал. Но когда после многолетних скитаний мы наконец купили кооперативную квартиру на улице Чехова, то смогли взять только верх Карлуши (так мы прозвали буфет), потому что все остальное не входило в самый большой грузовой лифт. Верх Карлуши до сих пор живет у меня на Икше. Я люблю такие вещи.
В кооперативе на улице Чехова, который таксисты называли "Актерская тишина" - дом стоял на самом шумном перекрестке - нам досталась квартира на 16-м этаже. Вид с 16-го этажа открывался потрясающий. На всю Москву, на крыши. А на противоположном доме было написано: "Вперед, к победе коммунизма!" Как-то моя французская приятельница Николь Занд, корреспондент "Monde", спросила: "Как вы можете жить с таким видом из окна?!" (Окно было во всю стену.) Я говорю: "Вид прекрасный - небо, крыши, отрываешься от всего земного". Она: "Да, но эта надпись..." А я, оказывается, ее просто не замечала. Мы вообще многого тогда не видели.
(Не видели - подсознательно охраняя свою жизнь от всего случайного, наносного. Именно подсознательно... Я помню, как мы, школьницы - я и моя подруга, - идем в баню с тазами и чистым бельем под мышкой, а вся Москва гудит и плачет - хоронят Сталина...
Или совсем недавно: с той же Николь Занд едем по набережной по другому берегу Москвы-реки. Едем в сторону "Ударника". Закат. Красное небо. Белые церкви Кремля. Возвышается храм Христа Спасителя, сверкает вода реки. Красота немыслимая! Говорить в такие минуты - кощунство. И вдруг моя Николь: "Ха-ха-ха, это набережная Мориса Тореза, ха-ха-ха..." Я, прожив все детство рядом с этой набережной, не замечала, вернее - не хотела знать, что эту Кадашевскую набережную во что-то переименовали. Она для меня всегда оставалась Кадашевской. Но... я Ни
435
коль прощаю - она жила в другой стране, хотя ездить теперь по этой набережной мне почему-то неприятно...)
Когда в Москве в конце 70-х были отзвуки румынского землетрясения, мы жили уже на Чехова. Пили чай на кухне и, когда люстра закачалсь, поняли, что начинается землетрясение. Взяли кота, спустились вниз и стали обсуждать с лифтершей и с такими же высыпавшими из квартир, перепуганными людьми, что дом может рухнуть. Но нам не приходило в голову, что дом может рухнуть на нас. Это была безумная беспечность молодости.
Одно время у нас был очень открытый дом. Просто незапертые двери. Помню одну ночь: пришел пьяный Миша Козаков, потом еще кто-то незнакомый, потом целая компания из Дома кино. А на маленьком диванчике спал Боря Хмельницкий. Утром зашла к нам мама и увидела спящего Хмельницкого. Ее это так поразило, что она стала более отстраненно относиться к нашей жизни. А Боря встал и застонал - он спал мертвым сном, согнувшись в три погибели. Мы пришли на "Таганку", и он начал всем на это жаловаться. Тогда Высоцкий - в ответ рассказал, как однажды ему не к кому было пойти ночевать и он вспомнил, что одна его знакомая живет в Переделкино. Приехал туда уже ночью. Увидел низенький заборчик, но щеколда была с другой стороны. Он перекинулся, чтобы ее отпереть, и... заснул. Проснулся - было уже светло. "И, - рассказывал Володя, - я вишу на этом заборчике, но разогнуться не могу - все затекло. И я кричу! Меня сняли..."
В то время у нас часто бывали такие игры. Например, кто придумает самую противную позу. Тогда выиграл Высоцкий. Потом, уже в Репино, мы как-то поспорили: какой самый противный звук? Выиграла Наташа Рязанцева. Она сказала: "Самый противный
436
звук - это когда вчерашние макароны кладешь на сковородку и они, слипшиеся, говорят: "Хлюп, хлюп, хлюп".
И вот я обустраивала эту нашу двухкомнатную квартиру. Все друзья ее очень любили. В маленькой прихожей одна стена была зеркальная - она увеличивала пространство. А на 13-м этаже, в трехкомнатной квартире, жил Визбор с женой - Женей Ураловой - и дочкой. Потом, когда они разошлись. Женя переехала в нашу квартиру, Визбор - к новой жене, а мы - к Визбору. Его квартира была обычная, обустраивать ее было не так интересно. Но многое осталось от Визбора, например лавки, которые и сейчас, уже в другой квартире, стоят у меня на кухне.
Как-то Олег Чухонцев посвятил мне стихотворение, опубликовал в "Юности" и принес мне эту "Юность". По нашей обычной привычке открывать не там, где нужно, и не сначала, а с середины, я открыла и прочитала: "...ко мне пришла Лариса Шепитько и сказала, что Беллу Ахмадулину снимать не разрешили. Что делать? Я сказал: "Давай позвоним актрисе, которая живет на 16-м этаже". К нам спустилась актриса в пончо. Это была Алла Демидова. Она стала работать с нами". И вот я читаю этот рассказ Визбора и вспоминаю, как мы всю ночь сидели на кухне и Визбор с Ларисой вводили меня в курс дела, говорили, что положение - безвыходное. Как из какого-то сундука достали паричок. Костюмов не было, я снималась в своих и Ларисиных вещах. Мы сидели до утра, потом Визбор пел, на рассвете мы проводили Ларису и вернулись - я на 16-й, он - на 13-й. А потом мы стали работать. Все это я вспоминала, сидя в бывшей квартире Визбора. Но уже не было ни Визбора, ни Ларисы. Круг замкнулся.
"Ты и я" снимали в основном в Москве. Но потом уходящую натуру доснимали в Ялте. Искали подворотни, похожие на московские. Время от времени я летала в Ялту, жила в "Ореанде". В Ялте знаменитый в
437
то время Женя Фридман снимал "Остров сокровищ". Каждое утро его группа уходила на специально построенном паруснике в море. И мы с Ларисой все время говорили: вот там - жизнь! Они после съемок шашлыки устраивают! А мы съемки, работа, прилетел - улетел, сняли эпизод в подворотне - разошлись... И вот однажды, когда у нас не было съемок, Визбор напросился к Фридману на корабль. Они уплыли на целый день. Наконец они возвращаются. Мы с Ларисой, как две морячки, ждем Визбора у причала. Он сходит. Мы: "Юра! Юра! Юра!" Он - мимо нас и-ни слова не говоря - в гостиницу. Я говорю: "Наверное, там негде было пописать, и он терпел..." Потом он нам рассказывал: "На корабле было ужасно. Качка безумная, посадка низкая. Но: я сочинил там песню, а записать не мог из-за качки. Мне нужно было удержать ее в голове, а вот "здрасьте!", "подождите меня" и "извините" зачеркнули бы у меня в памяти эту песню..."
Однажды Визбор зазвал нас с Ларисой на лыжную базу под Москвой. Там все так красиво катались на лыжах! А мы с Ларисой шли пешком, бежали за какими-то розвальнями, чтобы нас подвезли, а нас не подвезли. И мы чувствовали себя такими ущербными, никому не нужными и что жизнь - проходит мимо. Вот они - на лыжах, они собираются, выпивают, дружат. А мы все время работаем, работаем, а когда выбираемся на чужой праздник - он нам не по душе, мы в него не вписываемся...
Прошло много лет. Вечер памяти Визбора. И вот один из его друзей-горнолыжников выходит и говорит: "Я сейчас спою песню, которую мало кто знает. Она посвящена Алле Демидовой. Юра ее написал на паруснике Жени Фридмана во время съемок". И спел песню, которой я до этого не слышала, "Черная монашка мне дорогу перешла...".
ЧЕРНАЯ ШАЛЬ, ИЛИ ПЕНИЕ ОБОЖЖЕННЫМ ГОРЛОМ
. Проезжала я недавно мимо своего родного Училища имени Щукина. Перед входом роилась толпа мальчишек и девчонок, мечтающих стать артистами. Представила их волнение и немного позавидовала.
Первый и, пожалуй, единственный раз я почувствовала себя актрисой, когда поступила в училище и перед началом занятий поехала отдыхать на юг. Мне казалось .странным, что люди не обращают на меня никакого внимания. А меня просто распирало от сознания, что я теперь актриса.
На первом курсе все кажется легче, критикуешь наотмашь, оцениваешь только результат по двухбалльной системе "хорошо - плохо".
Каждый недостаток своего характера оберегался как проявление индивидуальности. Следили только за своим внутренним состоянием в любых проявлениях: предположим, у меня случилась какая-то неприятность, уж не помню какая, но хорошо помню, как плачу, неожиданно подхожу к зеркалу и смотрю, как я это делаю. (Кстати, я до сих пор не считаю зазорным для актера смотреть на себя со стороны. Человек, анализирующий свои поступки, как бы раздваивается: несовершенство, то есть то, что он есть на самом деле, и совершенство - то, чем он должен стать.) И говорили только о себе. Эту черту я замечаю и сейчас почти у всех актеров - много говорить о себе. Правда, зачастую это не от самомнения, а от подсознательной оцен
439
ки тех или иных поступков, фиксации на внутренней оценке своего состояния.
Там же, в училище, я помню показ молдавской студии. Объявили, что кто-то будет петь "Черную шаль". Мы переглянулись, поморщились - опять эта надоевшая эстрадная цыганщина. Вышла на сцену девушка невысокого роста. А лицо? Сейчас бы не вспомнила. Ничем не примечательна. Без единого жеста, на "скрытом" темпераменте пропела. Да так, что мурашки до сих пор от воспоминания. Я до сих пор помню, как она пела и как мы потом, забыв про свою "гениальность", кричали "браво" и "бис". Я раньше не понимала, как Федя Протасов мог заслушаться цыганских песен, а сейчас, если бы я точно знала, что эта девушка мне споет так, как она пела тогда, я бы бросила все свои дела и помчалась в Кишинев, где и обосновалась та молдавская студия. Образовав театр "Лючиферул". Но меня останавливает боязнь потерять то ощущение. А вдруг это была только минута? Недавно услышала по радио, как Мария Лукач поет песню Рождественского про двух сыновей: "Повезло им, повезло им, повезло!" На таком выхлесте! Срывающимся голосом. Как слышу плачу. Почему? Ведь крик как высшая точка самовыражения - это вчерашний день. Театр сейчас играет в другие игры. Зрителя больше интересуют нюансы, тонкий рисунок роли, глубина прочтения драматургического материала. Но я ничего не могу с собой сделать и всегда плачу. Когда слышу крик боли.
Как-то я читала у Лорки об одной знаменитой андалузской оперной певице. Однажды со своим другом она пришла в кабак, ее узнали и попросили спеть. Она согласилась и пела, как никогда, прекрасно. Но присутствующие молчали и даже иногда раздавался свист. Тогда она выпила стакан огненной водки и в бешенстве стала петь сорванным, обожженным горлом. Триумф!
440
Пение обожженным горлом. Самоотверженность и безоглядность таланта.
Сегодня почти не играют трагедии. А если и играют, то как драмы - с логическим обоснованием поступков, с понятным переходом из куска в кусок. Может быть, возникла защитная реакция у зрителей - после мировых войн, заказных убийств, вечной политической лихорадки. Сегодня человек сидит у себя в халате дома, пьет чай и смотрит по телевизору, как на его глазах убивают по-настоящему. И что после этого может сделать один актер в театре? Со своим слабым голосом, несовершенной пластикой и сомнениями, разъедающими душу. Каким чудом достичь, того, когда "расплавленный страданьем крепнет голос и достигает скорбного накала негодованьем раскаленный слог" ?
Необходимая предпосылка трагедии в театре - совместное творчество зрителя и театра, готовность зрителя услышать трагическую ноту, попытаться не "понять", а "почувствовать" то, что зачастую словами трудно объяснить, уметь в малом увидеть общее, ведь, как писал Мандельштам, "трагическое, на каком бы малом участке оно ни возникало, неизбежно складывается в общую картину мира".
ЛАРИСА ШЕПИТЬКО
У меня отношение к смерти - странное. Помните у Ахматовой:
Смерти нет - это всем известно,
Повторять это стало пресно,
А что есть - пусть расскажут мне.
Для меня ее нет. И те, кто уходит, все равно остаются со мной, они для меня так же живы. Но для других-то они ушли, вспоминают их все меньше и меньше. И мне хочется о них рассказать, потому что эти люди - не только отражение своего времени, но в какой-то степени и мое отражение.
Когда я впервые увидела Ларису, я "увидела" ее главное скрытое чувство - добиться в жизни во что бы то ни стало признания. При первом знакомстве я воспринимаю людей подсознательно. Потом это ощущение уходит, человек ко мне поворачивается той своей стороной, которую хочет мне показать. Но свое первое чувство от Ларисы я помню. Я тогда еще отметила ее огромную выдержку и силу воли, умение владеть собой. И, как ни странно, семейственность - уважение и почитание родственных связей.
После ее "Крыльев" прошло уже довольно много времени, и сделать "Ты и я>> для нее было, конечно, важно. Хотя я и не понимала, для чего Ларисе этот "легкий" и, кстати, недоработанный сценарий Шпаликова. Да и тема была не Ларисина. Потому что Лариса
442
человек с глубоким трагическим мироощущением, а "Ты и я" - фильм про интеллигенцию, весь на полутонах: полутона интеллигентного человека, запутавшегося в отношениях. Но Лариса обожала талантливых людей, она их как бы коллекционировала - впитывала, выжимала, а потом забывала. В данном случае она "вцепилась" в Шпаликова, и он дал ей "рыбу" своего сценария.
Если бы в главной роли снималась Белла Ахмадулина, может быть, фильм повернулся бы по-другому. Ее голос, ее манерность сыграли бы на форму. (Как известно, форма - наиболее удобный и выразительный способ говорить задуманное. Я очень часто вспоминаю слова одного из Богов в "Добром человеке из Сезуана": "Блюди форму - содержание подтянется". И почти всегда после этих слов в спектакле "Таганки" раздавались аплодисменты.)
Такой зашоренности в работе, как у Ларисы, я не встречала больше ни у кого. Она видела только своих актеров, только свой материал - больше для нее ничего не существовало. Когда мы, например, поехали снимать в Ялту, она поехала в старом поношенном пальто, в котором всегда ездила на подмосковную натуру. Но это же Ялта! У нас было много свободного времени, мы ходили в рестораны, гуляли по набережной, и Лариса - в своем "натурном" пальто. "Лариса, ну почему ты его надела?!" - "Но мы же поехали на натуру". И, конечно, в водоворот Ларисиной жизни закручивались и наши жизни тоже.
Мы пропустили осеннюю московскую натуру, и надо было доснимать в похожих подворотнях Ялты. Тогда на "Таганке" я играла в основном не главные роли, а эпизоды и массовку, но Любимов все равно меня не отпускал. Сниматься приходилось "между струйками" - на один день надо было прилететь в Ялту, чтобы потом улететь на спектакль. Сколько это
443
угробило здоровья! Но тогда я думала, что его хватит надолго ...
И вот - лечу в Ялту. Из-за снегопада несколько часов сижу в аэропорту в Москве. Наконец взлетели. На моей шубе оторвался крючок, в сумке почему-то оказалась иголка с ниткой. Я стала пришивать, входит стюардесса и спрашивает: "Что вы делаете?!" - "Пришиваю крючок". - "Хуже приметы в самолете не бывает". А я в приметы верю, поэтому так и осталась в обнимку с этой шубой (я даже боялась ее куда-то положить), из которой торчала иголка, как грозящий ребенку палец. Летели мы ужасно. Проваливались в какие-то ямы, самолет трясло, я думала: "Вот это все - моя иголка..." Наконец сели, причем садились несколько раз, подпрыгивая. Всех вымотало ужасно.
Я все-таки дошиваю свой крючок - иголка-то торчит. Выходит стюардесса и, глядя мне глаза в глаза, говорит: "Мы приземлились в аэропорту города Киева". А летели мы в Симферополь...
Судя по тому, как сидели на полу даже в туалетах, нелетная погода была давно. В ресторан - не войти, сесть некуда, в Киеве ни одной души не знаю (это было еще до того, как я снималась в роли Леси Украинки).
Наконец, уже к концу дня, слышу по репродуктору: "Объявляется посадка на самолет Киев - Одесса. .." А у нас дома в свое время висела маленькая карта мира, я там иногда делала пометочки - в каком городе я была. И вот, вспоминая эту карту, я решила: "Одесса и Ялта - это где-то рядом. Доеду". И купила билет.
Прилетаю вечером в Одессу. Сажусь в такси, шофер спрашивает: "Куда?" Я говорю: "В Ялту". Одесский (!) шофер даже не понял этого юмора, но тем не менее он мне объяснил: таксисту нельзя пересекать границу района, к которому он прикреплен. И вот я всю ночь, меняя такси, как на перекладных, ехала в
444
Ялту. Под конец у меня уже не было денег - расплачивалась золотыми брелками от часов, причем шоферы пробовали их на зуб и брали (до сих пор не могу понять, как можно на зуб определить золото). В "Ореанду" - любимую гостиницу киношников - приехала уже днем. Иду по длинному коридору, мне навстречу Лариса. Голова - вниз, и идет она медленно-медленно. И в ее пластике, и в том, как она идет, видна такая обреченность, такая трагичность - идет Медея после убийства детей... Кстати, я часто замечала у нее эти приступы угрюмости, пессимизма и меланхолии. Но Лариса очень умела владеть собой, и внешне, на людях, это было незаметно.
Вдруг она поднимает глаза и видит меня: "Алла! Мы же тебя встречали в Симферополе! Прилетел утром самолет из Киева, но тебя в нем не было". Я говорю: "Потому что я приехала на такси. А где группа?" - "Группу я распустила".
Нужно знать характер, огромную выдержку и силу воли Ларисы - она собрала группу, которая уже разбрелась по всей Ялте, и мы поехали снимать. Не сняли, потому что опоздали с солнцем. А вечером я села в поезд и уехала на спектакль...
После этого я дала себе зарок не сниматься в других городах. И много лет я этот зарок выполняла. Но к Ларисе продолжала ездить, потому что фильм надо было закончить.
В "Ты и я" было очень много импровизации. Помню, в Ялте, в центре, на площади около универмага, строили какой-то фонтан, выложенный мозаикой и еще не затопленный водой. И вот по этой мозаике мы ходили с Юрой Визбором и импровизировали сцену - выяснение отношений между мужчиной и женщиной. "А Шпаликов потом подправит", - говорила Лариса.
В Москве Шпаликов иногда приходил на площадку, но мало во все вникал он уже был болен и почти всегда нетрезв. Одно время он даже ночевал у нас, на
445
Садовом кольце, потому что дружил с Володей, - они вместе учились во ВГИКе. Он просиживал на кухне всю ночь, писал стихи и пил, а утром куда-то исчезал. Он был совершенно бездомный. "Прощай, Садовое кольцо, я опускаюсь, опускаюсь и на высокое крыльцо чужого дома подымаюсь..."
Куски натуры надо было снять за границей. Но в то время "пробить" съемки за границей было нереально даже для Ларисы. Тогда нам от "Мосфильма" купили туристические путевки в Швейцарию, на международный хоккейный матч. Весь самолет был заполнен поклонниками хоккея, среди них даже был Игорь Ильинский. Я сидела рядом с ним и запомнила, как он тогда рассказывал про Толстого. Он должен был играть Толстого и все думал: каким был Толстой? На портретах - мощный старец. Но кто-то, кто был у Толстого в Ясной Поляне, рассказал ему: "Мы приехали, нам сказали: "Ждите. Сейчас выйдет Толстой". Вдруг из-за угла вышел маленький сухой старичочек, потирая руки..." И Ильинский показал, как он вышел.
...Мы приехали в Швейцарию вчетвером - Шепитько, я, оператор и гример, который нам был не нужен, но он, видимо, исполнял роль "искусствоведа в штатском". Нас поселили в роскошную (как мне тогда показалось) частную гостиницу "Montana" с цветами в холле, с мягкими креслами, с дубовыми скрипучими лестницами - в общем, старый женевский дом. Нам с Шепитько, как туристам, дали комнату на двоих. Мы входим: старинная мебель, кровать одна, но очень большая. Я говорю: "Ну, Ларис, мы на ней как-нибудь разойдемся..." Туалета не было, но зато было биде, которое мы видели впервые. Мы посмеялись, но душ, туалет были рядом в коридоре.
Когда мы приехали, нам выдали какие-то деньги, но сколько - мы не понимали, потому что впервые попали в настоящую "заграницу". Я предложила: "Лариса, пошли погуляем, чего-нибудь съедим, ведь есть
446
хочется". Она говорит: "Я устала". И вот я пошла одна...
Я уже говорила, что могу не заблудиться в самом дремучем лесу, а в городе у меня топографический идиотизм - начинаю плутать вокруг одного и того же места. Поэтому решила идти все время направо и не переходить улицу, чтобы потом возвращаться все время налево. И вот я вижу окно первого кафе: там сидят только мужчины, играют в карты, происходит какая-то незнакомая жизнь - и понимаю, что мне туда нельзя. Иду дальше - вижу роскошный ресторан. Туда тоже нельзя - не хватит денег. Наконец, вижу сквозь стекло двух сидящих женщин. Остальные места - пустые. Обстановка напоминает бывшее ленинградское кафе "Норд": низкие круглые столы, вокруг - лавочки. Я вхожу, плюхаюсь на первое же место и понимаю, что отгорожена от остального пространства полузеркальными стенами. Ко мне подходит официант, что он говорит - не понимаю, так как французский тогда знала совсем плохо. Смотрю меню и по цифрам понимаю, что денег хватает. Осмелев, я ткнула пальцем в начало, середину и конец, надеясь, что принесут закуску, основное блюдо и десерт. "Потом, - думаю, - разберусь".
"Свoero" дома я так и не создала. Свой конкретный дом, тот, в котором живу, - не люблю. Именно потому, что он не "свой". "Свой" же абстрактный дом, которого, наверное, никогда не будет, - люблю и иногда мечтаю о нем. О таком доме, в котором все располагало бы к душевному равновесию. Где уютной и "своей" была бы каждая вещь - от дивана до дверной ручки. У меня есть много любимых вещей, с которыми я бы никогда не рассталась, но вместе они не складываются в "дом". Поэтому иногда, особенно вечером, - огромное желание пойти в гости. В те дома, где есть такая гармония. На взгляд и вкус их хозяев, конечно. Но чувство гармонии и уюта передается от хозяев гостям, оно исходит от их покоя и вписанности в дом. Но таких домов в Москве для меня все меньше и меньше...
А праздников я боюсь. Это странно, потому что мало кто не любит праздников и приятных людей у себя в гостях. Но я боюсь даже не потому, что это связано с хлопотами, естественными для хозяйки, а на это часто нет ни времени, ни сил, - скорее потому, что после гостей наступает момент, когда уходит последний человек и наступает тишина, становится пусто...
Наверное, мы все-таки не умеем по-настоящему веселиться. Собираясь даже на праздники, люди приносят с собой груз повседневных забот, разговоры, которыми мы живем в будни, те же будничные мысли. Даже приходим мы друг к другу в будничных одеж
432
дах. Какой же это праздник? И, естественно, остаются на душе всякие "осадки", когда снова остаемся одни.
Как-то, когда кому-то из нас исполнялось 37 лет, мы задумали "вечер 37-го года" (этот человек родился в 37-м году). Должны были быть те же одежды, что в 37-м (как мы это знаем по рассказам и кино), та же еда, те же танцы... Такой театр для самих себя. Мы все много про это говорили, со знанием дела обсуждали, а "вечер 37-го года" так и не состоялся. Куражу не хватило...
Илья Авербах даже придумал фильм на эту тему, прорабатывал детали этого праздника, меню, музыку и распределил, кто кого должен был изображать. "А в конце вечера, - говорил он, - стук в дверь, и входит человек в энкавэдэшной фуражке..." Я помню, что никто не хотел быть этим человеком.
Достали патефон, старые пластинки. Миша Коршунов, присутствовавший при этих разговорах, вспомнил, как они жили в Доме на набережной и как до войны собирались в компаниях танцевать под патефон. Еда была вскладчину. Однажды кто-то принес заморские консервы. Все с вожделением уставились на эту банку. Когда ее стали открывать, оттуда послышался шип, а как только открыли полностью - из нее выросли два теннисных мяча. То-то было разочарование.. . Никто тогда не знал, что теннисные мячи для соревнований консервируют.
Ощущение дома... Оно меняется со временем. Сначала мы жили в маленькой комнате на улице Осипенко. Потом - у бабушки, но это - в гостях. Я все время стеснялась, стеснялась есть, всегда была голодная. Из-за отчима довольно рано я ушла из дома и стала скитаться по углам, снимать комнаты.
Недавно мы с приятельницей пошли в Третьяковку на выставку Анатолия Зверева, потом сидели в уютном открытом кафе под цветущей яблоней (это в центре-то
433
Москвы!), пили чай с домашним пирогом, и я вспомнила, как жила на углу нынешней Третьяковки в двухэтажном доме с печным отоплением - там я сняла свою первую комнату. И каждый раз я вставала, умывалась холодной водой, глядела на бывший особняк Демидовых (теперь - библиотека Ушинского) и бежала в университет. Так я скиталась.
За "углы" просили очень мало. Когда мы с Володей стали мужем и женой, я была уже студенткой Щукинского училища, а Володя был исключен из ВГИКа за "антисоветскую пропаганду" (они с друзьями сделали шарж на "ленинские" фильмы), но мы на мою щукинскую стипендию ухитрялись снимать даже не комнаты, а квартиры.
Однажды мы переехали в Каретный ряд, в дом Большого театра - в огромную четырехкомнатную квартиру без мебели. В этих четырех комнатах можно было открыть все двери и ходить по кругу. И мы на велосипеде катались по этим комнатам.
У одних знакомых я выменяла два низких чешских кресла на свои туфли. Володя и наш друг Юра Зерчанинов несли эти кресла на голове. Устали и где-то на Садовом кольце, не доходя Каретного ряда, сели в них и стали разговаривать. Я пошла их встречать и вижу: они сидят в креслах посреди тротуара, курят и разговаривают. И все их обходят. Тут Зерчанинов рассказал, как они с приятелем однажды переносили диван с одной стороны улицы Горького на другую. А в это время по улице шла первомайская демонстрация и перейти было нельзя. Приятель ушел, а Зерчанинов остался сторожить диван. Он постоял-постоял и сел. Потом он лег, а демонстрация продолжалась. К нему подошел милиционер и спросил: "Что вы тут делаете, на диване?" И Юра ему объяснил. Милиционер все хорошо понял и отстал. Вот такие были времена...
Потом, опять-таки с Зерчаниновым, мы на Преображенском рынке купили огромный буфет, трехэтажный. Как мы его приволокли - не понимаю. Буфет
434
занял полкомнаты, и в нем можно было жить - он сам был однокомнатной квартирой. Он нам заменял все, иногда в нем на нижней полке кто-то спал. Но когда после многолетних скитаний мы наконец купили кооперативную квартиру на улице Чехова, то смогли взять только верх Карлуши (так мы прозвали буфет), потому что все остальное не входило в самый большой грузовой лифт. Верх Карлуши до сих пор живет у меня на Икше. Я люблю такие вещи.
В кооперативе на улице Чехова, который таксисты называли "Актерская тишина" - дом стоял на самом шумном перекрестке - нам досталась квартира на 16-м этаже. Вид с 16-го этажа открывался потрясающий. На всю Москву, на крыши. А на противоположном доме было написано: "Вперед, к победе коммунизма!" Как-то моя французская приятельница Николь Занд, корреспондент "Monde", спросила: "Как вы можете жить с таким видом из окна?!" (Окно было во всю стену.) Я говорю: "Вид прекрасный - небо, крыши, отрываешься от всего земного". Она: "Да, но эта надпись..." А я, оказывается, ее просто не замечала. Мы вообще многого тогда не видели.
(Не видели - подсознательно охраняя свою жизнь от всего случайного, наносного. Именно подсознательно... Я помню, как мы, школьницы - я и моя подруга, - идем в баню с тазами и чистым бельем под мышкой, а вся Москва гудит и плачет - хоронят Сталина...
Или совсем недавно: с той же Николь Занд едем по набережной по другому берегу Москвы-реки. Едем в сторону "Ударника". Закат. Красное небо. Белые церкви Кремля. Возвышается храм Христа Спасителя, сверкает вода реки. Красота немыслимая! Говорить в такие минуты - кощунство. И вдруг моя Николь: "Ха-ха-ха, это набережная Мориса Тореза, ха-ха-ха..." Я, прожив все детство рядом с этой набережной, не замечала, вернее - не хотела знать, что эту Кадашевскую набережную во что-то переименовали. Она для меня всегда оставалась Кадашевской. Но... я Ни
435
коль прощаю - она жила в другой стране, хотя ездить теперь по этой набережной мне почему-то неприятно...)
Когда в Москве в конце 70-х были отзвуки румынского землетрясения, мы жили уже на Чехова. Пили чай на кухне и, когда люстра закачалсь, поняли, что начинается землетрясение. Взяли кота, спустились вниз и стали обсуждать с лифтершей и с такими же высыпавшими из квартир, перепуганными людьми, что дом может рухнуть. Но нам не приходило в голову, что дом может рухнуть на нас. Это была безумная беспечность молодости.
Одно время у нас был очень открытый дом. Просто незапертые двери. Помню одну ночь: пришел пьяный Миша Козаков, потом еще кто-то незнакомый, потом целая компания из Дома кино. А на маленьком диванчике спал Боря Хмельницкий. Утром зашла к нам мама и увидела спящего Хмельницкого. Ее это так поразило, что она стала более отстраненно относиться к нашей жизни. А Боря встал и застонал - он спал мертвым сном, согнувшись в три погибели. Мы пришли на "Таганку", и он начал всем на это жаловаться. Тогда Высоцкий - в ответ рассказал, как однажды ему не к кому было пойти ночевать и он вспомнил, что одна его знакомая живет в Переделкино. Приехал туда уже ночью. Увидел низенький заборчик, но щеколда была с другой стороны. Он перекинулся, чтобы ее отпереть, и... заснул. Проснулся - было уже светло. "И, - рассказывал Володя, - я вишу на этом заборчике, но разогнуться не могу - все затекло. И я кричу! Меня сняли..."
В то время у нас часто бывали такие игры. Например, кто придумает самую противную позу. Тогда выиграл Высоцкий. Потом, уже в Репино, мы как-то поспорили: какой самый противный звук? Выиграла Наташа Рязанцева. Она сказала: "Самый противный
436
звук - это когда вчерашние макароны кладешь на сковородку и они, слипшиеся, говорят: "Хлюп, хлюп, хлюп".
И вот я обустраивала эту нашу двухкомнатную квартиру. Все друзья ее очень любили. В маленькой прихожей одна стена была зеркальная - она увеличивала пространство. А на 13-м этаже, в трехкомнатной квартире, жил Визбор с женой - Женей Ураловой - и дочкой. Потом, когда они разошлись. Женя переехала в нашу квартиру, Визбор - к новой жене, а мы - к Визбору. Его квартира была обычная, обустраивать ее было не так интересно. Но многое осталось от Визбора, например лавки, которые и сейчас, уже в другой квартире, стоят у меня на кухне.
Как-то Олег Чухонцев посвятил мне стихотворение, опубликовал в "Юности" и принес мне эту "Юность". По нашей обычной привычке открывать не там, где нужно, и не сначала, а с середины, я открыла и прочитала: "...ко мне пришла Лариса Шепитько и сказала, что Беллу Ахмадулину снимать не разрешили. Что делать? Я сказал: "Давай позвоним актрисе, которая живет на 16-м этаже". К нам спустилась актриса в пончо. Это была Алла Демидова. Она стала работать с нами". И вот я читаю этот рассказ Визбора и вспоминаю, как мы всю ночь сидели на кухне и Визбор с Ларисой вводили меня в курс дела, говорили, что положение - безвыходное. Как из какого-то сундука достали паричок. Костюмов не было, я снималась в своих и Ларисиных вещах. Мы сидели до утра, потом Визбор пел, на рассвете мы проводили Ларису и вернулись - я на 16-й, он - на 13-й. А потом мы стали работать. Все это я вспоминала, сидя в бывшей квартире Визбора. Но уже не было ни Визбора, ни Ларисы. Круг замкнулся.
"Ты и я" снимали в основном в Москве. Но потом уходящую натуру доснимали в Ялте. Искали подворотни, похожие на московские. Время от времени я летала в Ялту, жила в "Ореанде". В Ялте знаменитый в
437
то время Женя Фридман снимал "Остров сокровищ". Каждое утро его группа уходила на специально построенном паруснике в море. И мы с Ларисой все время говорили: вот там - жизнь! Они после съемок шашлыки устраивают! А мы съемки, работа, прилетел - улетел, сняли эпизод в подворотне - разошлись... И вот однажды, когда у нас не было съемок, Визбор напросился к Фридману на корабль. Они уплыли на целый день. Наконец они возвращаются. Мы с Ларисой, как две морячки, ждем Визбора у причала. Он сходит. Мы: "Юра! Юра! Юра!" Он - мимо нас и-ни слова не говоря - в гостиницу. Я говорю: "Наверное, там негде было пописать, и он терпел..." Потом он нам рассказывал: "На корабле было ужасно. Качка безумная, посадка низкая. Но: я сочинил там песню, а записать не мог из-за качки. Мне нужно было удержать ее в голове, а вот "здрасьте!", "подождите меня" и "извините" зачеркнули бы у меня в памяти эту песню..."
Однажды Визбор зазвал нас с Ларисой на лыжную базу под Москвой. Там все так красиво катались на лыжах! А мы с Ларисой шли пешком, бежали за какими-то розвальнями, чтобы нас подвезли, а нас не подвезли. И мы чувствовали себя такими ущербными, никому не нужными и что жизнь - проходит мимо. Вот они - на лыжах, они собираются, выпивают, дружат. А мы все время работаем, работаем, а когда выбираемся на чужой праздник - он нам не по душе, мы в него не вписываемся...
Прошло много лет. Вечер памяти Визбора. И вот один из его друзей-горнолыжников выходит и говорит: "Я сейчас спою песню, которую мало кто знает. Она посвящена Алле Демидовой. Юра ее написал на паруснике Жени Фридмана во время съемок". И спел песню, которой я до этого не слышала, "Черная монашка мне дорогу перешла...".
ЧЕРНАЯ ШАЛЬ, ИЛИ ПЕНИЕ ОБОЖЖЕННЫМ ГОРЛОМ
. Проезжала я недавно мимо своего родного Училища имени Щукина. Перед входом роилась толпа мальчишек и девчонок, мечтающих стать артистами. Представила их волнение и немного позавидовала.
Первый и, пожалуй, единственный раз я почувствовала себя актрисой, когда поступила в училище и перед началом занятий поехала отдыхать на юг. Мне казалось .странным, что люди не обращают на меня никакого внимания. А меня просто распирало от сознания, что я теперь актриса.
На первом курсе все кажется легче, критикуешь наотмашь, оцениваешь только результат по двухбалльной системе "хорошо - плохо".
Каждый недостаток своего характера оберегался как проявление индивидуальности. Следили только за своим внутренним состоянием в любых проявлениях: предположим, у меня случилась какая-то неприятность, уж не помню какая, но хорошо помню, как плачу, неожиданно подхожу к зеркалу и смотрю, как я это делаю. (Кстати, я до сих пор не считаю зазорным для актера смотреть на себя со стороны. Человек, анализирующий свои поступки, как бы раздваивается: несовершенство, то есть то, что он есть на самом деле, и совершенство - то, чем он должен стать.) И говорили только о себе. Эту черту я замечаю и сейчас почти у всех актеров - много говорить о себе. Правда, зачастую это не от самомнения, а от подсознательной оцен
439
ки тех или иных поступков, фиксации на внутренней оценке своего состояния.
Там же, в училище, я помню показ молдавской студии. Объявили, что кто-то будет петь "Черную шаль". Мы переглянулись, поморщились - опять эта надоевшая эстрадная цыганщина. Вышла на сцену девушка невысокого роста. А лицо? Сейчас бы не вспомнила. Ничем не примечательна. Без единого жеста, на "скрытом" темпераменте пропела. Да так, что мурашки до сих пор от воспоминания. Я до сих пор помню, как она пела и как мы потом, забыв про свою "гениальность", кричали "браво" и "бис". Я раньше не понимала, как Федя Протасов мог заслушаться цыганских песен, а сейчас, если бы я точно знала, что эта девушка мне споет так, как она пела тогда, я бы бросила все свои дела и помчалась в Кишинев, где и обосновалась та молдавская студия. Образовав театр "Лючиферул". Но меня останавливает боязнь потерять то ощущение. А вдруг это была только минута? Недавно услышала по радио, как Мария Лукач поет песню Рождественского про двух сыновей: "Повезло им, повезло им, повезло!" На таком выхлесте! Срывающимся голосом. Как слышу плачу. Почему? Ведь крик как высшая точка самовыражения - это вчерашний день. Театр сейчас играет в другие игры. Зрителя больше интересуют нюансы, тонкий рисунок роли, глубина прочтения драматургического материала. Но я ничего не могу с собой сделать и всегда плачу. Когда слышу крик боли.
Как-то я читала у Лорки об одной знаменитой андалузской оперной певице. Однажды со своим другом она пришла в кабак, ее узнали и попросили спеть. Она согласилась и пела, как никогда, прекрасно. Но присутствующие молчали и даже иногда раздавался свист. Тогда она выпила стакан огненной водки и в бешенстве стала петь сорванным, обожженным горлом. Триумф!
440
Пение обожженным горлом. Самоотверженность и безоглядность таланта.
Сегодня почти не играют трагедии. А если и играют, то как драмы - с логическим обоснованием поступков, с понятным переходом из куска в кусок. Может быть, возникла защитная реакция у зрителей - после мировых войн, заказных убийств, вечной политической лихорадки. Сегодня человек сидит у себя в халате дома, пьет чай и смотрит по телевизору, как на его глазах убивают по-настоящему. И что после этого может сделать один актер в театре? Со своим слабым голосом, несовершенной пластикой и сомнениями, разъедающими душу. Каким чудом достичь, того, когда "расплавленный страданьем крепнет голос и достигает скорбного накала негодованьем раскаленный слог" ?
Необходимая предпосылка трагедии в театре - совместное творчество зрителя и театра, готовность зрителя услышать трагическую ноту, попытаться не "понять", а "почувствовать" то, что зачастую словами трудно объяснить, уметь в малом увидеть общее, ведь, как писал Мандельштам, "трагическое, на каком бы малом участке оно ни возникало, неизбежно складывается в общую картину мира".
ЛАРИСА ШЕПИТЬКО
У меня отношение к смерти - странное. Помните у Ахматовой:
Смерти нет - это всем известно,
Повторять это стало пресно,
А что есть - пусть расскажут мне.
Для меня ее нет. И те, кто уходит, все равно остаются со мной, они для меня так же живы. Но для других-то они ушли, вспоминают их все меньше и меньше. И мне хочется о них рассказать, потому что эти люди - не только отражение своего времени, но в какой-то степени и мое отражение.
Когда я впервые увидела Ларису, я "увидела" ее главное скрытое чувство - добиться в жизни во что бы то ни стало признания. При первом знакомстве я воспринимаю людей подсознательно. Потом это ощущение уходит, человек ко мне поворачивается той своей стороной, которую хочет мне показать. Но свое первое чувство от Ларисы я помню. Я тогда еще отметила ее огромную выдержку и силу воли, умение владеть собой. И, как ни странно, семейственность - уважение и почитание родственных связей.
После ее "Крыльев" прошло уже довольно много времени, и сделать "Ты и я>> для нее было, конечно, важно. Хотя я и не понимала, для чего Ларисе этот "легкий" и, кстати, недоработанный сценарий Шпаликова. Да и тема была не Ларисина. Потому что Лариса
442
человек с глубоким трагическим мироощущением, а "Ты и я" - фильм про интеллигенцию, весь на полутонах: полутона интеллигентного человека, запутавшегося в отношениях. Но Лариса обожала талантливых людей, она их как бы коллекционировала - впитывала, выжимала, а потом забывала. В данном случае она "вцепилась" в Шпаликова, и он дал ей "рыбу" своего сценария.
Если бы в главной роли снималась Белла Ахмадулина, может быть, фильм повернулся бы по-другому. Ее голос, ее манерность сыграли бы на форму. (Как известно, форма - наиболее удобный и выразительный способ говорить задуманное. Я очень часто вспоминаю слова одного из Богов в "Добром человеке из Сезуана": "Блюди форму - содержание подтянется". И почти всегда после этих слов в спектакле "Таганки" раздавались аплодисменты.)
Такой зашоренности в работе, как у Ларисы, я не встречала больше ни у кого. Она видела только своих актеров, только свой материал - больше для нее ничего не существовало. Когда мы, например, поехали снимать в Ялту, она поехала в старом поношенном пальто, в котором всегда ездила на подмосковную натуру. Но это же Ялта! У нас было много свободного времени, мы ходили в рестораны, гуляли по набережной, и Лариса - в своем "натурном" пальто. "Лариса, ну почему ты его надела?!" - "Но мы же поехали на натуру". И, конечно, в водоворот Ларисиной жизни закручивались и наши жизни тоже.
Мы пропустили осеннюю московскую натуру, и надо было доснимать в похожих подворотнях Ялты. Тогда на "Таганке" я играла в основном не главные роли, а эпизоды и массовку, но Любимов все равно меня не отпускал. Сниматься приходилось "между струйками" - на один день надо было прилететь в Ялту, чтобы потом улететь на спектакль. Сколько это
443
угробило здоровья! Но тогда я думала, что его хватит надолго ...
И вот - лечу в Ялту. Из-за снегопада несколько часов сижу в аэропорту в Москве. Наконец взлетели. На моей шубе оторвался крючок, в сумке почему-то оказалась иголка с ниткой. Я стала пришивать, входит стюардесса и спрашивает: "Что вы делаете?!" - "Пришиваю крючок". - "Хуже приметы в самолете не бывает". А я в приметы верю, поэтому так и осталась в обнимку с этой шубой (я даже боялась ее куда-то положить), из которой торчала иголка, как грозящий ребенку палец. Летели мы ужасно. Проваливались в какие-то ямы, самолет трясло, я думала: "Вот это все - моя иголка..." Наконец сели, причем садились несколько раз, подпрыгивая. Всех вымотало ужасно.
Я все-таки дошиваю свой крючок - иголка-то торчит. Выходит стюардесса и, глядя мне глаза в глаза, говорит: "Мы приземлились в аэропорту города Киева". А летели мы в Симферополь...
Судя по тому, как сидели на полу даже в туалетах, нелетная погода была давно. В ресторан - не войти, сесть некуда, в Киеве ни одной души не знаю (это было еще до того, как я снималась в роли Леси Украинки).
Наконец, уже к концу дня, слышу по репродуктору: "Объявляется посадка на самолет Киев - Одесса. .." А у нас дома в свое время висела маленькая карта мира, я там иногда делала пометочки - в каком городе я была. И вот, вспоминая эту карту, я решила: "Одесса и Ялта - это где-то рядом. Доеду". И купила билет.
Прилетаю вечером в Одессу. Сажусь в такси, шофер спрашивает: "Куда?" Я говорю: "В Ялту". Одесский (!) шофер даже не понял этого юмора, но тем не менее он мне объяснил: таксисту нельзя пересекать границу района, к которому он прикреплен. И вот я всю ночь, меняя такси, как на перекладных, ехала в
444
Ялту. Под конец у меня уже не было денег - расплачивалась золотыми брелками от часов, причем шоферы пробовали их на зуб и брали (до сих пор не могу понять, как можно на зуб определить золото). В "Ореанду" - любимую гостиницу киношников - приехала уже днем. Иду по длинному коридору, мне навстречу Лариса. Голова - вниз, и идет она медленно-медленно. И в ее пластике, и в том, как она идет, видна такая обреченность, такая трагичность - идет Медея после убийства детей... Кстати, я часто замечала у нее эти приступы угрюмости, пессимизма и меланхолии. Но Лариса очень умела владеть собой, и внешне, на людях, это было незаметно.
Вдруг она поднимает глаза и видит меня: "Алла! Мы же тебя встречали в Симферополе! Прилетел утром самолет из Киева, но тебя в нем не было". Я говорю: "Потому что я приехала на такси. А где группа?" - "Группу я распустила".
Нужно знать характер, огромную выдержку и силу воли Ларисы - она собрала группу, которая уже разбрелась по всей Ялте, и мы поехали снимать. Не сняли, потому что опоздали с солнцем. А вечером я села в поезд и уехала на спектакль...
После этого я дала себе зарок не сниматься в других городах. И много лет я этот зарок выполняла. Но к Ларисе продолжала ездить, потому что фильм надо было закончить.
В "Ты и я" было очень много импровизации. Помню, в Ялте, в центре, на площади около универмага, строили какой-то фонтан, выложенный мозаикой и еще не затопленный водой. И вот по этой мозаике мы ходили с Юрой Визбором и импровизировали сцену - выяснение отношений между мужчиной и женщиной. "А Шпаликов потом подправит", - говорила Лариса.
В Москве Шпаликов иногда приходил на площадку, но мало во все вникал он уже был болен и почти всегда нетрезв. Одно время он даже ночевал у нас, на
445
Садовом кольце, потому что дружил с Володей, - они вместе учились во ВГИКе. Он просиживал на кухне всю ночь, писал стихи и пил, а утром куда-то исчезал. Он был совершенно бездомный. "Прощай, Садовое кольцо, я опускаюсь, опускаюсь и на высокое крыльцо чужого дома подымаюсь..."
Куски натуры надо было снять за границей. Но в то время "пробить" съемки за границей было нереально даже для Ларисы. Тогда нам от "Мосфильма" купили туристические путевки в Швейцарию, на международный хоккейный матч. Весь самолет был заполнен поклонниками хоккея, среди них даже был Игорь Ильинский. Я сидела рядом с ним и запомнила, как он тогда рассказывал про Толстого. Он должен был играть Толстого и все думал: каким был Толстой? На портретах - мощный старец. Но кто-то, кто был у Толстого в Ясной Поляне, рассказал ему: "Мы приехали, нам сказали: "Ждите. Сейчас выйдет Толстой". Вдруг из-за угла вышел маленький сухой старичочек, потирая руки..." И Ильинский показал, как он вышел.
...Мы приехали в Швейцарию вчетвером - Шепитько, я, оператор и гример, который нам был не нужен, но он, видимо, исполнял роль "искусствоведа в штатском". Нас поселили в роскошную (как мне тогда показалось) частную гостиницу "Montana" с цветами в холле, с мягкими креслами, с дубовыми скрипучими лестницами - в общем, старый женевский дом. Нам с Шепитько, как туристам, дали комнату на двоих. Мы входим: старинная мебель, кровать одна, но очень большая. Я говорю: "Ну, Ларис, мы на ней как-нибудь разойдемся..." Туалета не было, но зато было биде, которое мы видели впервые. Мы посмеялись, но душ, туалет были рядом в коридоре.
Когда мы приехали, нам выдали какие-то деньги, но сколько - мы не понимали, потому что впервые попали в настоящую "заграницу". Я предложила: "Лариса, пошли погуляем, чего-нибудь съедим, ведь есть
446
хочется". Она говорит: "Я устала". И вот я пошла одна...
Я уже говорила, что могу не заблудиться в самом дремучем лесу, а в городе у меня топографический идиотизм - начинаю плутать вокруг одного и того же места. Поэтому решила идти все время направо и не переходить улицу, чтобы потом возвращаться все время налево. И вот я вижу окно первого кафе: там сидят только мужчины, играют в карты, происходит какая-то незнакомая жизнь - и понимаю, что мне туда нельзя. Иду дальше - вижу роскошный ресторан. Туда тоже нельзя - не хватит денег. Наконец, вижу сквозь стекло двух сидящих женщин. Остальные места - пустые. Обстановка напоминает бывшее ленинградское кафе "Норд": низкие круглые столы, вокруг - лавочки. Я вхожу, плюхаюсь на первое же место и понимаю, что отгорожена от остального пространства полузеркальными стенами. Ко мне подходит официант, что он говорит - не понимаю, так как французский тогда знала совсем плохо. Смотрю меню и по цифрам понимаю, что денег хватает. Осмелев, я ткнула пальцем в начало, середину и конец, надеясь, что принесут закуску, основное блюдо и десерт. "Потом, - думаю, - разберусь".