Страница:
– Дядя Нечай! Правда, тебя судить будут, за то, что ты нас грамоте учишь? – не успев войти, спросил Федька-пес.
– Нет, неправда, – Нечай скривился, – ваша учеба тут ни при чем. Это отец Афанасий просто до кучи добавил.
– А что теперь с тобой будет?
– Не знаю. Завтра посмотрим, – Нечай старался об этом не думать.
– Давай, мы с тобой пойдем! – предложил Стенькин брат, – расскажем, что мы сами хотели, сами тебя уговорили!
– Не надо. Раздевайтесь скорей, встали в дверях.
На этот раз втягивались в урок ребята медленно – как-то не чувствовалось прежнего веселья, только Федька огрызался, как обычно, а все остальные сидели насупленные, настороженные – переживали.
После урока Нечай задержал Стеньку в сенях и прикрыл обе двери.
– Не суйся в это дело, понял? – сказал он как можно более внушительно.
– Да я бы… Я бы все боярину рассказал! Возьми меня с собой завтра, а?
– Со мной завтра твой отец пойдет, и тебе там делать нечего.
– Ну почему?
– Дурак, – зашипел Нечай ему в лицо, – я как-нибудь справлюсь, ясно? А если не захочет меня боярин прикрыть? Ты жизнь свою погубишь, матери сердце разобьешь. Не лезь, это не детские игры! Я больше всего жалею, что тебя в это дело втянул.
– Если б ты меня не втянул, идол бы нам не отозвался, – гордо ответил Стенька.
– Понимаешь, что бы ты боярину не сказал, ничего не изменится. Ни мне лучше не станет, ни тебе. Так что… не лезь, ладно? Только хуже мне сделаешь.
– Хорошо, – буркнул парень и нахлобучил на голову шапку.
День пятый
– Нет, неправда, – Нечай скривился, – ваша учеба тут ни при чем. Это отец Афанасий просто до кучи добавил.
– А что теперь с тобой будет?
– Не знаю. Завтра посмотрим, – Нечай старался об этом не думать.
– Давай, мы с тобой пойдем! – предложил Стенькин брат, – расскажем, что мы сами хотели, сами тебя уговорили!
– Не надо. Раздевайтесь скорей, встали в дверях.
На этот раз втягивались в урок ребята медленно – как-то не чувствовалось прежнего веселья, только Федька огрызался, как обычно, а все остальные сидели насупленные, настороженные – переживали.
После урока Нечай задержал Стеньку в сенях и прикрыл обе двери.
– Не суйся в это дело, понял? – сказал он как можно более внушительно.
– Да я бы… Я бы все боярину рассказал! Возьми меня с собой завтра, а?
– Со мной завтра твой отец пойдет, и тебе там делать нечего.
– Ну почему?
– Дурак, – зашипел Нечай ему в лицо, – я как-нибудь справлюсь, ясно? А если не захочет меня боярин прикрыть? Ты жизнь свою погубишь, матери сердце разобьешь. Не лезь, это не детские игры! Я больше всего жалею, что тебя в это дело втянул.
– Если б ты меня не втянул, идол бы нам не отозвался, – гордо ответил Стенька.
– Понимаешь, что бы ты боярину не сказал, ничего не изменится. Ни мне лучше не станет, ни тебе. Так что… не лезь, ладно? Только хуже мне сделаешь.
– Хорошо, – буркнул парень и нахлобучил на голову шапку.
День пятый
В холодной, душной клети кисло пахнет потом. Жалкая печурка давно протопилась, и теперь с потолка на голову летят хлопья сажи. Нечай сидит, забравшись в угол и обхватив колени руками – его били полчаса назад: кожу до сих пор нестерпимо саднит, по телу бегают мурашки, и вдыхает он морщась и содрогаясь. Ему не хочется, чтоб кто-то на него смотрел, он прячется в тень, подальше от чадящей лучины. Он собирался сплести лапти взамен протертых, но думать об этом противно – завтра. Он сплетет их завтра, совершенно точно. А сейчас дадут хлеба, и он ляжет спать.
– Че, отлупили? – спрашивает, подсаживаясь, беглый и пойманный монах.
Нечай отворачивается – говорить не тянет.
– Да ладно! – тянет бывший монах, – тоже мне, цаца! Подумаешь!
– Поди к черту, – бросает Нечай сквозь зубы.
На плечо монаха ложится тяжелая рука разбойника.
– Правда что, поди к черту, – ласково говорит тот и поворачивается к Нечаю, – хлеба принести тебе?
– Не надо, – ворчит Нечай, – сам возьму.
Чего пристали? Что им всем нужно? Злые слезы подбираются к горлу: он хотел сплести лапти, потому что за завтрашний день от старых вообще ничего не останется! Мысль о завтрашнем дне невыносима, ее надо выбросить из головы, о ней надо забыть до утра! Он сейчас погрызет хлеба и ляжет спать! Он мечтал об этом весь день! Только теперь ему будет не уснуть, и свернуться в клубок на боку не выйдет! Ничего не выйдет! И лапти он не сплел! И печку сегодня стопили раньше обычного! И воняет здесь невыносимо, и дышать нечем, и холодно, холодно, холодно!
Нечай отворачивается к стене, покрытой сажей, и еле-еле сдерживает стон.
Этого не было… Он снова проснулся ни свет ни заря, когда мама только закончила доить корову. Этого не было!
– Ма-ам, – шепнул он ей сверху, – дай молочка, а?
– Ой! Опять в такую рань проснулся! Щас, сыночка, я принесу.
Тоска не оставила его, наоборот – стала сильней. Каждый день, в течение пяти лет он ждал вечеров, не понимая, что они как раз и были сгустками безысходности: своей скоротечностью, неуютностью, невозможностью прогнать мысли о завтрашнем дне.
Как-то раз он допытывался у одного раскольника, зачем они сжигают себя сами? Что хотят этим добиться? И тот ответил, что гореть до смерти – всего минуты три, а если даться живыми, мучения, которые им предстоят, растягиваются на годы.
Эти безысходные вечера перед беспросветным днем страшней любой пытки, страшней самой страшной казни. Их ждешь, как самого светлого, самого желанного, вынашиваешь мечтания и планы, а потом желанный свет оборачивается хлопьями золы, кислым куском хлеба и жесткими, холодными досками, устилающими пол. И коротким сном, в котором тебе снится, что ты хочешь спать.
Но такого вечера, который только что приснился ему, не было на самом деле! Да, он казался похожим на тысячу других вечеров, но… Конные монахи, стоящие в конце пустой заснеженной дороги. Были или нет? Что если они там были? Что есть сон, а что – явь?
– Держи, сынок, – мама поднялась на табуретку и протянула ему кринку, – пей на здоровье, мой мальчик.
Говорила она печально, с придыханием, словно чувствовала, о чем он думает. И только потом Нечай вспомнил, что мама-то думает совсем о другом – о сегодняшнем разбирательстве у боярина. Мама смотрела, как он пьет молоко, и с табуретки не слезала.
– Сынок, – спросила она шепотом, – а ты правда идола нашел?
– Не говори никому, мам, – сказал он и поставил кринку на кирпичи, – это Груша нашла, я только поднял его и очистил. Он в земле лежал.
– Мой дед искал его, – вздохнула мама, – я еще маленькой была. Так и не нашел. Очень печалился, говорил, что Рядку без идола не будет покоя. Он, наверное, сейчас радуется, на тебя глядя… И на Грушу… Ой, сыночка, что же будет, а?
– Мам, ты только не плачь, хорошо?
– Хорошо, сынок, я постараюсь. Очень я за тебя боюсь… Сердце ноет… За что же это? Что ж плохого в идоле-то? Он же Рядок защищает, мой дед хотел его поставить… И детишек ты учишь – разве это плохо? Боярин разберется, он добрый человек, он разберется…
Афонька выехал в усадьбу на санях, прихватив с собой Некраса, пивовара – родственника Микулы – и хозяина трактира: Нечай видел, как они выезжали в поле. С ними отправился и староста. Нечай, Мишата и кузнец пошли пешком. Гришка с Митяем канючили, чтоб их взяли тоже, но Мишата цыкнул на них погромче, и они, обиженные, остались дома. На улице им встретились Стенька и Федька-пес с хитрыми рожами – они почему-то не поздоровались, а усиленно отворачивались и смотрели вдаль.
С самого утра на небо натянуло серых облаков – сквозь их полупрозрачную муть просвечивал необычайно большой диск солнца, идеально круглый, с ровными, словно остро отточенными, краями. С севера дунул ветер и, подвывая, погнал по полю шустрый поземок. Нечай решил, что это к лучшему – через час-другой едва протоптанную тропинку к идолу заметет, и никто ее не увидит.
Мишата угрюмо молчал и смотрел под ноги, кузнец время от времени хлопал Нечая по плечу и говорил, что Афонька – сволочь, прохвост и выжига. И даже если боярин запретит учить ребят, он, кузнец, от своего слова не откажется – пусть учатся потихоньку, тайно от всех. Расспрашивал про идола, и Нечай отвечал – почему бы не ответить? Рассказал заодно, как ночью после схода прятался возле истукана, почему мертвецы его и не тронули: кузнец верил.
Сани с Афонькой и остальными они нагнали в лесу – Некрас вел коня в поводу: снега насыпало много, а натоптать тропу толком не успели.
– Здрасьте, батюшка, – Нечай снял шапку и церемонно Афоньке поклонился: и почему на него всегда нападало настроение покуражится, когда он встречал сие духовное лицо?
Афонька задрал нос, теребя в руках пару рукавиц, и кашлянул:
– Все смеешься? Смотри, досмеешься!
– Да я уже досмеялся, разве нет? – Нечай широко улыбнулся.
– Вот посмотрю я, как ты смеяться будешь, когда Туча Ярославич батогов тебе пропишет!
– Конечно, посмотришь, отец Афанасий! Как же это ты не посмотришь? – Нечай рассмеялся, обходя сани, – ничего, если мы раньше вас к боярину пожалуем? Или нам лучше сзади пристроиться?
– Иди, иди! – Афонька махнул рукавицами, – нечего со мной лясы точить!
Нечай подумал, что батоги, наверное, не самое страшное, что с ним может случится благодаря Афонькиной бумаге. Кто его знает, Тучу Ярославича? Перешлет письмо архиерею…
– Вот, отец Афанасий! – вздохнул Нечай, – только я хотел поговорить, обратиться к истинной вере благодаря доброй проповеди, а ты мне – иди! Лясы точить! Кто ж меня будет духовно окормлять?
– Добрые проповеди я по воскресеньям читаю, – буркнул Афонька, – и что-то тебя на них не приметил!
– А я, может, только сейчас осознал? Может, я блудный сын, хотел батюшке в ноги упасть? – Нечай едва не расхохотался, глядя, как Афонька прячет глаза.
– Иди, блудный сын! Нечего! В воскресенье в церковь приходи, там и падай мне в ноги! И не у меня прощения надо просить, а у Господа, или не знаешь?
– А вдруг я не доживу до воскресенья? Что тогда?
– Тогда апостолу Петру в ноги будешь падать… – проворчал поп.
– Да куда ж апостолу Петру до твоих проповедей, отец Афанасий! Проповеди апостолов я наизусть знаю, а вот как Иисус бесов по лесам вылавливал да в пропасть сбрасывал, ни разу не слышал! Кто еще мне такое расскажет? Рассказал бы еще что-нибудь, а?
– Иди! – взвился Афонька, – правильно я на тебя бумагу написал, надо было не боярину, а сразу архиерею посылать!
Мишата не выдержал и подтолкнул Нечая в спину, приложив крепкой ладонью между лопаток – Нечай расхохотался и обогнал сани.
По случаю прихода мужиков Туча Ярославич убрал ковер из кабинета и поставил две лавки вдоль стен. Сам он сидел за своим широким столом; по правую руку, одетый, словно для литургии, развалился на стуле Гаврила, а слева примостился зевающий Ондрюшка.
Взгляд боярина не обещал ничего хорошего: заметив Нечая на пороге, он быстро поднял и опустил сверкнувшие глаза и не сказал ни слова. Встречал рядковских один из «гостей»: похоже, именно его звали Елисеем Петровичем. Нечай, вздохнув, опустился на лавку, куда ему указал молодой боярин. Рядом с ним сел Мишата, а за ним и кузнец.
Афонька прошмыгнул мимо, несколько смешавшись в присутствии Гаврилы, и присел на лавку напротив, вместе с Некрасом, пивоваром и хозяином трактира. Только староста долго мялся, не зная, на какую сторону перейти, а потом махнул рукой и подсел к кузнецу.
– Для ровного счета, – словно извиняясь, пояснил он, – чтоб все честно было…
– И так все будет честно, – проворчал Туча Ярославич, зыркнув на старосту.
– Больше никто не придет? – спросил у Афоньки Елисей, – все?
– И так хватает, – буркнул боярин, – садись, Лешка, не мозоль глаза. Разбирательство будет долгое, так что пора начинать.
При его словах Ондрюшка зевнул еще раз, оглядев собравшихся тоскливым взглядом ученика, безнадежно ждущего конца урока в самом его начале.
Нечай откинулся на стену – в боярских хоромах натоплено было жарко, но он все равно оставил полушубок на плечах. Чего там долго разбираться-то? Все ясно.
– Сядь по-людски! – зашипел Мишата ему в ухо, – чего развалился?
– С отца Гавриила пример беру – наверное, так на разбирательствах положено сидеть, – прыснул Нечай.
Мишата скрипнул зубами и хотел сказать что-то еще, но тут заговорил Туча Ярославич, и брат примолк.
– Итак, начнем… Отец Афанасий обратился ко мне с жалобой на своего прихожанина, Бондарева Нечая, Потапова сына. Я, по праву собственности на землю, где Бондарев живет с матерью и братом, должен провести разбирательство. Или вынести наказание, или передать бумагу в архиерейский суд, если преступления Бондарева должны караться смертью.
Нечай почувствовал, как вздрогнул сидящий рядом Мишата. Туча Ярославич зачитал тем временем бумагу и велел Ондрюшке записывать все, что происходит: тот заскучал еще сильней.
– Я насчитал восемь статей, – продолжил боярин, – начнем с самого легкого, что ли? С оскорбления духовного лица.
– Оскорбление духовного лица не может быть самым легким проступком, – перебил Гаврила, – с блуда надо начинать.
– Однако за оскорбление духовного лица полагается заплатить деньги в церковную казну, а блуд – это уже серьезней…
– Какая разница? – Гаврила пожал плечами.
– Значит, оскорбление духовного лица. Послал отца Афанасия к лешему, – без тени улыбки процедил Туча Ярославич, не обращая на Гаврилу внимания.
– Послал! Послал! – радостно выкрикнул Афонька, – у меня и свидетели есть. Вот.
Туча Ярославич повернулся к Нечаю с перекошенным лицом.
– Да я и не отрицаю, – Нечай пожал плечами, – чего от всей души не скажешь… Я и остального не отрицаю, зачем долго разбираться?
– Сиди и молчи, – мрачно ответил ему боярин, – значит, послал к лешему и всячески глумился… пиши, Ондрюшка.
– Давай про блуд, все ясно, – Гаврила перевалился с одного бока на другой.
– Блуд… Сначала прелюбодеяние. Значит, любился с чужой женой.
– Да, – вставил Афонька, поджав губы.
– И свидетели есть? – поднял брови Гаврила.
– Нету свидетелей, – вздохнул Нечай, – никто нам свечку не держал… И, я думаю, тут не без тайны исповеди, а, батюшка?
Афонька покраснел и надулся.
– Пиши, Ондрюшка – свидетелей нет, но Бондарев факта прелюбодеяния не отрицает.
– А жаль… Позвали б сюда эту чужую жену, да спросили у нее как следует… – Гаврила потянулся, – про блуд давай. Страшное преступление против Бога…
– Портил девок… – протянул Туча Ярославич, глядя в бумагу, – свидетели есть?
– Да весь Рядок говорит! – приподнялся Некрас, – зачем свидетели?
– Мало ли, что ваш Рядок говорит…. – Туча Ярославич сморщился, – в прошлом году весь Рядок говорил, что я тайно обвенчался с дворовой девкой и она от меня законного сына родила… Свидетели есть? А, Бондарев? Или ты и этого не отрицаешь?
– Отрицаю, – ухмыльнулся Нечай.
Гаврила выпрямился и потер руки:
– Ну, зовите девку!
– Какую девку? – Нечай поднял брови, – если я их не портил?
Афонька потупился и покраснел еще сильней, Некрас тоже смутился и толкнул в бок пивовара, который хотел что-то сказать. Хозяин трактира усмехался в усы.
– На нет и суда нет, – вздохнул Туча Ярославич – Гаврила поскучнел и снова развалился на стуле, – обучает христианских детей без разрешения… За это я что-то наказания не припоминаю, но вместе со всем остальным выглядит как смущение умов… отложим пока…
– Да нету никакого смущения умов, – бесцеремонно встрял кузнец, – нету же! Ну, буквы он с ними разучивает, картинки рисует, на счетах считать учит… Что ж плохого-то? Чем же наши дети хуже поповских? А детки-то его как уважают, в рот смотрят! Я думал Стенька мой – лоб здоровенный – будет только мешаться, а он каждый вечер ждет, когда же к дяде Нечаю идти пора!
– Кто ж знает, чем это он так детишек привадил? – ехидно возразил Афонька, – может, он о дьявольском соблазне им нашептывает?
– Не нашептывает он ничего! – Мишата поднялся, – при мне он их учит, при жене моей. Почему мои дети не могут грамоте учиться? Кто мне может запретить?
– Да зачем твоим детям грамота, а? Они что, монахи? Книги священные переписывать собираются? – устало, с презрением спросил Гаврила.
Мишата так громко втянул в себя воздух, что Нечай решил, будто недалеко до еще одного оскорбления духовного лица.
– Чтоб имя свое на своем товаре написать умели, – брат поднял голову.
– Ну зачем, зачем, объясни? – Гаврила скривился, – ну придумай знак какой-нибудь, личное клеймо. Имя-то зачем?
– Знак – это знак, а имя – это имя. Мои бочки меня переживут, и моих детей, а имя останется…
– Бочки! – фыркнул Гаврила, – нашел, чем гордиться!
Нечаю захотелось дать ему по морде. Просто подойти и дать, чтоб заткнулся.
– Я человек простой, – Мишата сел и опустил голову, – но работу свою люблю и делаю хорошо. И мне люди за это только спасибо говорили…
– И поэтому надо имя на бочках писать, что ли? – Гаврила расхохотался.
– Закрой брехало… – Нечай приподнялся, но Мишата тут же дернул его за пояс, усаживая на место.
– О! Ты слышал, Туча Ярославич! Он опять оскорбляет духовное лицо! – Афонька выставил вперед палец.
Боярин посмотрел на Гаврилу, потом на Нечая, потом на Афоньку и покачал головой.
– Правда что, Гаврила, помолчи… Свидетели утверждают, что смущения умов не происходит. Все равно: без разрешения архиерея, по своему усмотрению детей учить нельзя. Все слышали? Только нам этого еще не хватало, ко всем нашим прегрешениям…
– Имя писать… – хихикал Гаврила, – на бочках…
Нечай поднялся рывком, ударил Мишату по руке, когда тот снова попытался удержать его за пояс, и подскочил к столу, перегибаясь и хватая Гаврилу за воротник.
– Ты, сука! Ты в жизни своей ничего руками не сделал… – он недоговорил – Гаврила врезал ему кулаком в солнечное сплетение: на вдохе, так что в голове помутилось. Наверняка нарочно ждал подходящего момента! Но воротника ризы Нечай не выпустил, пригибая шею расстриги вниз, вслед за собой.
– Гаврила, твою мать! – рявкнул Туча Ярославич, – я тебе сказал помолчать!
Боярин поднялся, опрокидывая стул, и скрутил расстриге руки назад. К Нечаю сзади подоспели Мишата и кузнец, разжали ему пальцы – он не сильно сопротивлялся – и бросили обратно на лавку: разогнуться он еще не мог. Эх, надо было дать по морде и отскочить! Гаврила продолжал невозмутимо хихикать, Ондрюшка поднимал стул и подпихивал под задницу Тучи Ярославича, Мишата сопел, а Нечай все никак не мог вдохнуть.
– Хватит! Устроили тут! – Туча Ярославич сел и посмотрел в бумагу, – дальше идем! Начнем с того, что он не ходит к причастию и не бывает в церкви. По новым статьям о раскольниках за это велено пытать, и сжигать, если не раскается. А если раскается – отправлять в монастырь. А?
Нечай, наконец, судорожно и громко вдохнул.
– Погоди, боярин, – расстрига перестал хихикать и переменился в лице, – это ж про раскольников. Какой же он раскольник?
– Мой брат не раскольник, – Мишата, побледневший и испуганный, встал, – он двумя перстами не крестится…
– Это правда, никто не видел, чтоб он двумя персами крестился… – подтвердил староста.
– А кто-нибудь видел, чтоб он вообще крестился, а? – ввернул Афонька, – может, он нарочно крестится так, чтоб никто не видел?
– В статьях сказано: кто к причастию не ходит и в церкви не бывает, – продолжил боярин, – а раскольник он или нет – это не упоминается.
– Погоди, Туча Ярославич… – Гаврила вздохнул, – это же статьи о раскольниках, верно? А Бондарев не раскольник. Где ты видел тайных раскольников?
– Всякое бывает… на то они и тайные раскольники, чтоб о них никто не знал.
– Я же сказал: я ничего не отрицаю, – Нечай скривился, – но я действительно не раскольник, я не такой дурак!
– Помалкивай. Тебя не спрашивают, – буркнул боярин сердито, – я еще до главного не дошел. Вот там я тебя спрошу… так спрошу…
Почему-то разбор того, раскольник Нечай или нет, затянулся надолго. Боярин спорил с Гаврилой о новых статьях, кузнец, Мишата и староста в один голос твердили о том, что Нечай кто угодно, только не раскольник, и даже Некрас им поддакнул, пока, наконец, хозяин трактира не сказал:
– Где ж это видано, чтоб раскольник хулил божье имя матерными словами?
Разговор медленно и плавно перешел к следующему пункту: за хулу божьего имени боярин обещал отправить Нечая в монастырь на смирение. Впрочем, он постарался побыстрей покончить с этим: из присутствующих четверо видели и слышали, как он просил Нечая повторить, какими словами тот хулил бога, и как потом хохотал до слез.
Наверное, Туча Ярославич считал идола глупой выдумкой Афоньки, потому что хотел и вовсе его пропустить и перейти к «связям с нечистой силой», но поп не позволил. Вот, пожалуй, тогда все и началось… Боярин глупо хлопал глазами и глядел на Нечая, который, самодовольно усмехаясь, кивнул и сказал, что действительно поставил в лесу изваяние древнего бога по имени Волос. Впрочем, удивление его длилось недолго: Туча Ярославич топал ногами и орал, выскочив из-за стола, словно и не читал до этого Афонькиной бумаги. Орал он бессвязные угрозы, пересыпая их руганью, и Нечай по глазам видел, как боярин хочет дать ему в морду. А может, он надеялся, будто Нечай откажется от идола, как и советовал староста, и тогда можно будет снова сказать: «На нет и суда нет»?
Гаврила помрачнел не сразу, и поспешил Нечаю напомнить о каком-то преподобном отце, который в своем бессмертном труде заклеймил культ Волоса еще лет двести назад: за криком Тучи Ярославича Нечай расслышал не все. Даже Афонька перепугался и притих, и, наверное, раскаивался в своем поступке.
В самый разгар скандала, когда боярин заканчивал пламенную десятиминутную речь, на беду Нечая в деверь постучался ключник и сказал, что пришли какие-то ребятишки и просятся на разбирательство.
– Гони их взашей! – тут же посоветовал Гаврила, но Туча Ярославич в запале махнул на него рукой, и, видно, ключник понял его по-своему. Опомнился боярин только тогда, когда в его кабинет ввалились все девять учеников Нечая, дергая друг друга за рукава и тихо между собой переругиваясь. Ключник стоял сзади и неуверенно пожимал плечами.
– Это что такое? – рявкнул боярин, – кто разрешил?
– Туча Ярославич, батюшка! Ты же сам только что велел впустить! – пролепетал ключник.
– Я? А ну-ка вон отсюда! Вон! – снова заорал боярин.
Мишата и кузнец вскочили – то ли защищать своих детей от боярского гнева, то ли гнать их прочь с боярских глаз.
– Никуда мы не уйдем, – тихо сказал Стенька, теребя в руках шапку, – мы дядю Нечая пришли защищать…
– Что? – и без того красное лицо боярина налилось кровью до синевы, – от кого?
– Никуда мы не уйдем! – звонко поддакнул Гришка, выступая вперед.
– Я вот тебе не уйду! – кивнул головой Мишата, – я тебе не уйду!
– Стенька! Ты у меня получишь… – угрожающе зашипел кузнец.
Нечай сначала растерялся – как-то не вовремя это произошло, но только он хотел подняться вслед за братом и кузнецом, Туча Ярославич рыкнул ему:
– А ну сидеть! И молчать!
Нечай пожал плечами – его угроз дети все равно не испугаются, отцы с ними разберутся быстрей. Но неожиданно мальчишки заартачились, и у дверей началась шумная свалка. Некрас и пивовар поспешили помочь, но, видно, чего-то не поняли, потому что раздавая подзатыльники, быстро вывели кузнеца из себя:
– Ты кого бьешь? Это ж ребенок, ты не видишь?
– Хулиган это, а не ребенок!
– Своих бей, а моих не трогай!
– Мои к боярину без спроса не заваливаются!
Свалка только разрослась: кузнец и пивовар толкали друг друга в плечи и вот-вот должны были перейти к мордобою. Туча Ярославич глядел на это недолго: развернулся и уверенно протопал за стол. Из толпы вырвалась Груша и подбежала к Нечаю, кинулась на шею, словно на самом деле хотела защитить.
– Иди, малышка, все отсюда идите а? – Нечай погладил ее по голове, – нечего вам тут делать…
Она помотала головой и прижалась к нему еще крепче.
– Ну пожалуйста, – шепнул Нечай, – ну уходи! Не надо, только хуже будет.
Девочка нехотя оторвалась от него и покорно пошла к двери. В этот миг Стенька оттолкнул отца и прорвался на середину кабинета.
– А я все равно скажу! Дядя Нечай всем лучше хочет сделать, он обо всем Рядке заботится, и о твоих дворовых, боярин, тоже! Без Волоса всех бы нас давно сожрали! Я к гробовщику вчера ходил, он мне все рассказал!
– Чего? А ну-ка, еще раз повтори? Этот ваш дядя Нечай и детишек учит идолу поклоняться? – Туча Ярославич подался вперед, – а? Быстро говори!
Кузнец ухватил Стеньку за шиворот и дернул к двери.
– Оставь парня! – боярин стукнул кулаком по столу.
– Быстро отвечай, когда боярин спрашивает, – в испуге зашептал Афонька.
– Не учит! – выкрикнул Стенька, заваливаясь на отца, – он нас только хорошему учит. Мы сами!
– Все ясно… – сквозь зубы выдохнул Туча Ярославич, – все ясно… Пиши, Ондрюшка: поскольку церковные противности Бондарева заходят слишком далеко, жалобу отца Афанасия передать в архиерейский суд, Бондарева до приезда нарочных из города забить в колодки и держать под замком, охраняя пуще глаза. Идола сжечь прилюдно, с проповедью.
Кузнец вытолкнул Стеньку за дверь могучим пинком, туда же отправились Гришка и Федька-пес, остальных Мишата выпихнул наружу, широко расставив руки и напирая на них своим телом. Ключник поспешил захлопнуть двери изнутри и задвинуть засов, но мальчишки долго еще колотили в нее кулаками и что-то кричали.
– Боярин, ты поспешил, – как бы между прочим вставил Гаврила, еще сильней разваливаясь на стуле.
– Хватит с меня! Если про идолопоклонство в городе узнают, и нам не поздоровится! Про все остальное отговоримся, мол, шалопут. А идола нам не простят…
– Да кто узнает-то? Кто узнает? – Гаврила приподнялся, – откуда?
Мишата, похоже, не услышал, что произошло, сел рядом с Нечаем, тяжело дыша, и навострил уши.
– Да откуда угодно! Баба на рынке проезжему шепнет! Нет, хватит… Всему есть предел.
– Туча Ярославич, подумай немного, а? – вкрадчиво зашептал Гаврила, – что ты делаешь? Зачем нам это надо? Если он про идола на каждом углу кричит, что он архиерею говорить станет, а? И потом идол – это не двоеперстие, про них и забыли все давно… Темные крестьяне, заблудшие души…
Боярин скривился:
– Бондарев не темный крестьянин, писание наизусть знает: ведает, что творит!
– Да где ж это написано, что он писание знает, а? Подумай, боярин… Ты еще про нечистую силу у него хотел спросить.
– Архиерей его про нечистую силу спросит! – Туча Ярославич со злостью отшвырнул листок с Афонькиной жалобой: тот медленно и неохотно взлетел над столом и, покачиваясь, опустился на прежнее место.
– Че, отлупили? – спрашивает, подсаживаясь, беглый и пойманный монах.
Нечай отворачивается – говорить не тянет.
– Да ладно! – тянет бывший монах, – тоже мне, цаца! Подумаешь!
– Поди к черту, – бросает Нечай сквозь зубы.
На плечо монаха ложится тяжелая рука разбойника.
– Правда что, поди к черту, – ласково говорит тот и поворачивается к Нечаю, – хлеба принести тебе?
– Не надо, – ворчит Нечай, – сам возьму.
Чего пристали? Что им всем нужно? Злые слезы подбираются к горлу: он хотел сплести лапти, потому что за завтрашний день от старых вообще ничего не останется! Мысль о завтрашнем дне невыносима, ее надо выбросить из головы, о ней надо забыть до утра! Он сейчас погрызет хлеба и ляжет спать! Он мечтал об этом весь день! Только теперь ему будет не уснуть, и свернуться в клубок на боку не выйдет! Ничего не выйдет! И лапти он не сплел! И печку сегодня стопили раньше обычного! И воняет здесь невыносимо, и дышать нечем, и холодно, холодно, холодно!
Нечай отворачивается к стене, покрытой сажей, и еле-еле сдерживает стон.
Этого не было… Он снова проснулся ни свет ни заря, когда мама только закончила доить корову. Этого не было!
– Ма-ам, – шепнул он ей сверху, – дай молочка, а?
– Ой! Опять в такую рань проснулся! Щас, сыночка, я принесу.
Тоска не оставила его, наоборот – стала сильней. Каждый день, в течение пяти лет он ждал вечеров, не понимая, что они как раз и были сгустками безысходности: своей скоротечностью, неуютностью, невозможностью прогнать мысли о завтрашнем дне.
Как-то раз он допытывался у одного раскольника, зачем они сжигают себя сами? Что хотят этим добиться? И тот ответил, что гореть до смерти – всего минуты три, а если даться живыми, мучения, которые им предстоят, растягиваются на годы.
Эти безысходные вечера перед беспросветным днем страшней любой пытки, страшней самой страшной казни. Их ждешь, как самого светлого, самого желанного, вынашиваешь мечтания и планы, а потом желанный свет оборачивается хлопьями золы, кислым куском хлеба и жесткими, холодными досками, устилающими пол. И коротким сном, в котором тебе снится, что ты хочешь спать.
Но такого вечера, который только что приснился ему, не было на самом деле! Да, он казался похожим на тысячу других вечеров, но… Конные монахи, стоящие в конце пустой заснеженной дороги. Были или нет? Что если они там были? Что есть сон, а что – явь?
– Держи, сынок, – мама поднялась на табуретку и протянула ему кринку, – пей на здоровье, мой мальчик.
Говорила она печально, с придыханием, словно чувствовала, о чем он думает. И только потом Нечай вспомнил, что мама-то думает совсем о другом – о сегодняшнем разбирательстве у боярина. Мама смотрела, как он пьет молоко, и с табуретки не слезала.
– Сынок, – спросила она шепотом, – а ты правда идола нашел?
– Не говори никому, мам, – сказал он и поставил кринку на кирпичи, – это Груша нашла, я только поднял его и очистил. Он в земле лежал.
– Мой дед искал его, – вздохнула мама, – я еще маленькой была. Так и не нашел. Очень печалился, говорил, что Рядку без идола не будет покоя. Он, наверное, сейчас радуется, на тебя глядя… И на Грушу… Ой, сыночка, что же будет, а?
– Мам, ты только не плачь, хорошо?
– Хорошо, сынок, я постараюсь. Очень я за тебя боюсь… Сердце ноет… За что же это? Что ж плохого в идоле-то? Он же Рядок защищает, мой дед хотел его поставить… И детишек ты учишь – разве это плохо? Боярин разберется, он добрый человек, он разберется…
Афонька выехал в усадьбу на санях, прихватив с собой Некраса, пивовара – родственника Микулы – и хозяина трактира: Нечай видел, как они выезжали в поле. С ними отправился и староста. Нечай, Мишата и кузнец пошли пешком. Гришка с Митяем канючили, чтоб их взяли тоже, но Мишата цыкнул на них погромче, и они, обиженные, остались дома. На улице им встретились Стенька и Федька-пес с хитрыми рожами – они почему-то не поздоровались, а усиленно отворачивались и смотрели вдаль.
С самого утра на небо натянуло серых облаков – сквозь их полупрозрачную муть просвечивал необычайно большой диск солнца, идеально круглый, с ровными, словно остро отточенными, краями. С севера дунул ветер и, подвывая, погнал по полю шустрый поземок. Нечай решил, что это к лучшему – через час-другой едва протоптанную тропинку к идолу заметет, и никто ее не увидит.
Мишата угрюмо молчал и смотрел под ноги, кузнец время от времени хлопал Нечая по плечу и говорил, что Афонька – сволочь, прохвост и выжига. И даже если боярин запретит учить ребят, он, кузнец, от своего слова не откажется – пусть учатся потихоньку, тайно от всех. Расспрашивал про идола, и Нечай отвечал – почему бы не ответить? Рассказал заодно, как ночью после схода прятался возле истукана, почему мертвецы его и не тронули: кузнец верил.
Сани с Афонькой и остальными они нагнали в лесу – Некрас вел коня в поводу: снега насыпало много, а натоптать тропу толком не успели.
– Здрасьте, батюшка, – Нечай снял шапку и церемонно Афоньке поклонился: и почему на него всегда нападало настроение покуражится, когда он встречал сие духовное лицо?
Афонька задрал нос, теребя в руках пару рукавиц, и кашлянул:
– Все смеешься? Смотри, досмеешься!
– Да я уже досмеялся, разве нет? – Нечай широко улыбнулся.
– Вот посмотрю я, как ты смеяться будешь, когда Туча Ярославич батогов тебе пропишет!
– Конечно, посмотришь, отец Афанасий! Как же это ты не посмотришь? – Нечай рассмеялся, обходя сани, – ничего, если мы раньше вас к боярину пожалуем? Или нам лучше сзади пристроиться?
– Иди, иди! – Афонька махнул рукавицами, – нечего со мной лясы точить!
Нечай подумал, что батоги, наверное, не самое страшное, что с ним может случится благодаря Афонькиной бумаге. Кто его знает, Тучу Ярославича? Перешлет письмо архиерею…
– Вот, отец Афанасий! – вздохнул Нечай, – только я хотел поговорить, обратиться к истинной вере благодаря доброй проповеди, а ты мне – иди! Лясы точить! Кто ж меня будет духовно окормлять?
– Добрые проповеди я по воскресеньям читаю, – буркнул Афонька, – и что-то тебя на них не приметил!
– А я, может, только сейчас осознал? Может, я блудный сын, хотел батюшке в ноги упасть? – Нечай едва не расхохотался, глядя, как Афонька прячет глаза.
– Иди, блудный сын! Нечего! В воскресенье в церковь приходи, там и падай мне в ноги! И не у меня прощения надо просить, а у Господа, или не знаешь?
– А вдруг я не доживу до воскресенья? Что тогда?
– Тогда апостолу Петру в ноги будешь падать… – проворчал поп.
– Да куда ж апостолу Петру до твоих проповедей, отец Афанасий! Проповеди апостолов я наизусть знаю, а вот как Иисус бесов по лесам вылавливал да в пропасть сбрасывал, ни разу не слышал! Кто еще мне такое расскажет? Рассказал бы еще что-нибудь, а?
– Иди! – взвился Афонька, – правильно я на тебя бумагу написал, надо было не боярину, а сразу архиерею посылать!
Мишата не выдержал и подтолкнул Нечая в спину, приложив крепкой ладонью между лопаток – Нечай расхохотался и обогнал сани.
По случаю прихода мужиков Туча Ярославич убрал ковер из кабинета и поставил две лавки вдоль стен. Сам он сидел за своим широким столом; по правую руку, одетый, словно для литургии, развалился на стуле Гаврила, а слева примостился зевающий Ондрюшка.
Взгляд боярина не обещал ничего хорошего: заметив Нечая на пороге, он быстро поднял и опустил сверкнувшие глаза и не сказал ни слова. Встречал рядковских один из «гостей»: похоже, именно его звали Елисеем Петровичем. Нечай, вздохнув, опустился на лавку, куда ему указал молодой боярин. Рядом с ним сел Мишата, а за ним и кузнец.
Афонька прошмыгнул мимо, несколько смешавшись в присутствии Гаврилы, и присел на лавку напротив, вместе с Некрасом, пивоваром и хозяином трактира. Только староста долго мялся, не зная, на какую сторону перейти, а потом махнул рукой и подсел к кузнецу.
– Для ровного счета, – словно извиняясь, пояснил он, – чтоб все честно было…
– И так все будет честно, – проворчал Туча Ярославич, зыркнув на старосту.
– Больше никто не придет? – спросил у Афоньки Елисей, – все?
– И так хватает, – буркнул боярин, – садись, Лешка, не мозоль глаза. Разбирательство будет долгое, так что пора начинать.
При его словах Ондрюшка зевнул еще раз, оглядев собравшихся тоскливым взглядом ученика, безнадежно ждущего конца урока в самом его начале.
Нечай откинулся на стену – в боярских хоромах натоплено было жарко, но он все равно оставил полушубок на плечах. Чего там долго разбираться-то? Все ясно.
– Сядь по-людски! – зашипел Мишата ему в ухо, – чего развалился?
– С отца Гавриила пример беру – наверное, так на разбирательствах положено сидеть, – прыснул Нечай.
Мишата скрипнул зубами и хотел сказать что-то еще, но тут заговорил Туча Ярославич, и брат примолк.
– Итак, начнем… Отец Афанасий обратился ко мне с жалобой на своего прихожанина, Бондарева Нечая, Потапова сына. Я, по праву собственности на землю, где Бондарев живет с матерью и братом, должен провести разбирательство. Или вынести наказание, или передать бумагу в архиерейский суд, если преступления Бондарева должны караться смертью.
Нечай почувствовал, как вздрогнул сидящий рядом Мишата. Туча Ярославич зачитал тем временем бумагу и велел Ондрюшке записывать все, что происходит: тот заскучал еще сильней.
– Я насчитал восемь статей, – продолжил боярин, – начнем с самого легкого, что ли? С оскорбления духовного лица.
– Оскорбление духовного лица не может быть самым легким проступком, – перебил Гаврила, – с блуда надо начинать.
– Однако за оскорбление духовного лица полагается заплатить деньги в церковную казну, а блуд – это уже серьезней…
– Какая разница? – Гаврила пожал плечами.
– Значит, оскорбление духовного лица. Послал отца Афанасия к лешему, – без тени улыбки процедил Туча Ярославич, не обращая на Гаврилу внимания.
– Послал! Послал! – радостно выкрикнул Афонька, – у меня и свидетели есть. Вот.
Туча Ярославич повернулся к Нечаю с перекошенным лицом.
– Да я и не отрицаю, – Нечай пожал плечами, – чего от всей души не скажешь… Я и остального не отрицаю, зачем долго разбираться?
– Сиди и молчи, – мрачно ответил ему боярин, – значит, послал к лешему и всячески глумился… пиши, Ондрюшка.
– Давай про блуд, все ясно, – Гаврила перевалился с одного бока на другой.
– Блуд… Сначала прелюбодеяние. Значит, любился с чужой женой.
– Да, – вставил Афонька, поджав губы.
– И свидетели есть? – поднял брови Гаврила.
– Нету свидетелей, – вздохнул Нечай, – никто нам свечку не держал… И, я думаю, тут не без тайны исповеди, а, батюшка?
Афонька покраснел и надулся.
– Пиши, Ондрюшка – свидетелей нет, но Бондарев факта прелюбодеяния не отрицает.
– А жаль… Позвали б сюда эту чужую жену, да спросили у нее как следует… – Гаврила потянулся, – про блуд давай. Страшное преступление против Бога…
– Портил девок… – протянул Туча Ярославич, глядя в бумагу, – свидетели есть?
– Да весь Рядок говорит! – приподнялся Некрас, – зачем свидетели?
– Мало ли, что ваш Рядок говорит…. – Туча Ярославич сморщился, – в прошлом году весь Рядок говорил, что я тайно обвенчался с дворовой девкой и она от меня законного сына родила… Свидетели есть? А, Бондарев? Или ты и этого не отрицаешь?
– Отрицаю, – ухмыльнулся Нечай.
Гаврила выпрямился и потер руки:
– Ну, зовите девку!
– Какую девку? – Нечай поднял брови, – если я их не портил?
Афонька потупился и покраснел еще сильней, Некрас тоже смутился и толкнул в бок пивовара, который хотел что-то сказать. Хозяин трактира усмехался в усы.
– На нет и суда нет, – вздохнул Туча Ярославич – Гаврила поскучнел и снова развалился на стуле, – обучает христианских детей без разрешения… За это я что-то наказания не припоминаю, но вместе со всем остальным выглядит как смущение умов… отложим пока…
– Да нету никакого смущения умов, – бесцеремонно встрял кузнец, – нету же! Ну, буквы он с ними разучивает, картинки рисует, на счетах считать учит… Что ж плохого-то? Чем же наши дети хуже поповских? А детки-то его как уважают, в рот смотрят! Я думал Стенька мой – лоб здоровенный – будет только мешаться, а он каждый вечер ждет, когда же к дяде Нечаю идти пора!
– Кто ж знает, чем это он так детишек привадил? – ехидно возразил Афонька, – может, он о дьявольском соблазне им нашептывает?
– Не нашептывает он ничего! – Мишата поднялся, – при мне он их учит, при жене моей. Почему мои дети не могут грамоте учиться? Кто мне может запретить?
– Да зачем твоим детям грамота, а? Они что, монахи? Книги священные переписывать собираются? – устало, с презрением спросил Гаврила.
Мишата так громко втянул в себя воздух, что Нечай решил, будто недалеко до еще одного оскорбления духовного лица.
– Чтоб имя свое на своем товаре написать умели, – брат поднял голову.
– Ну зачем, зачем, объясни? – Гаврила скривился, – ну придумай знак какой-нибудь, личное клеймо. Имя-то зачем?
– Знак – это знак, а имя – это имя. Мои бочки меня переживут, и моих детей, а имя останется…
– Бочки! – фыркнул Гаврила, – нашел, чем гордиться!
Нечаю захотелось дать ему по морде. Просто подойти и дать, чтоб заткнулся.
– Я человек простой, – Мишата сел и опустил голову, – но работу свою люблю и делаю хорошо. И мне люди за это только спасибо говорили…
– И поэтому надо имя на бочках писать, что ли? – Гаврила расхохотался.
– Закрой брехало… – Нечай приподнялся, но Мишата тут же дернул его за пояс, усаживая на место.
– О! Ты слышал, Туча Ярославич! Он опять оскорбляет духовное лицо! – Афонька выставил вперед палец.
Боярин посмотрел на Гаврилу, потом на Нечая, потом на Афоньку и покачал головой.
– Правда что, Гаврила, помолчи… Свидетели утверждают, что смущения умов не происходит. Все равно: без разрешения архиерея, по своему усмотрению детей учить нельзя. Все слышали? Только нам этого еще не хватало, ко всем нашим прегрешениям…
– Имя писать… – хихикал Гаврила, – на бочках…
Нечай поднялся рывком, ударил Мишату по руке, когда тот снова попытался удержать его за пояс, и подскочил к столу, перегибаясь и хватая Гаврилу за воротник.
– Ты, сука! Ты в жизни своей ничего руками не сделал… – он недоговорил – Гаврила врезал ему кулаком в солнечное сплетение: на вдохе, так что в голове помутилось. Наверняка нарочно ждал подходящего момента! Но воротника ризы Нечай не выпустил, пригибая шею расстриги вниз, вслед за собой.
– Гаврила, твою мать! – рявкнул Туча Ярославич, – я тебе сказал помолчать!
Боярин поднялся, опрокидывая стул, и скрутил расстриге руки назад. К Нечаю сзади подоспели Мишата и кузнец, разжали ему пальцы – он не сильно сопротивлялся – и бросили обратно на лавку: разогнуться он еще не мог. Эх, надо было дать по морде и отскочить! Гаврила продолжал невозмутимо хихикать, Ондрюшка поднимал стул и подпихивал под задницу Тучи Ярославича, Мишата сопел, а Нечай все никак не мог вдохнуть.
– Хватит! Устроили тут! – Туча Ярославич сел и посмотрел в бумагу, – дальше идем! Начнем с того, что он не ходит к причастию и не бывает в церкви. По новым статьям о раскольниках за это велено пытать, и сжигать, если не раскается. А если раскается – отправлять в монастырь. А?
Нечай, наконец, судорожно и громко вдохнул.
– Погоди, боярин, – расстрига перестал хихикать и переменился в лице, – это ж про раскольников. Какой же он раскольник?
– Мой брат не раскольник, – Мишата, побледневший и испуганный, встал, – он двумя перстами не крестится…
– Это правда, никто не видел, чтоб он двумя персами крестился… – подтвердил староста.
– А кто-нибудь видел, чтоб он вообще крестился, а? – ввернул Афонька, – может, он нарочно крестится так, чтоб никто не видел?
– В статьях сказано: кто к причастию не ходит и в церкви не бывает, – продолжил боярин, – а раскольник он или нет – это не упоминается.
– Погоди, Туча Ярославич… – Гаврила вздохнул, – это же статьи о раскольниках, верно? А Бондарев не раскольник. Где ты видел тайных раскольников?
– Всякое бывает… на то они и тайные раскольники, чтоб о них никто не знал.
– Я же сказал: я ничего не отрицаю, – Нечай скривился, – но я действительно не раскольник, я не такой дурак!
– Помалкивай. Тебя не спрашивают, – буркнул боярин сердито, – я еще до главного не дошел. Вот там я тебя спрошу… так спрошу…
Почему-то разбор того, раскольник Нечай или нет, затянулся надолго. Боярин спорил с Гаврилой о новых статьях, кузнец, Мишата и староста в один голос твердили о том, что Нечай кто угодно, только не раскольник, и даже Некрас им поддакнул, пока, наконец, хозяин трактира не сказал:
– Где ж это видано, чтоб раскольник хулил божье имя матерными словами?
Разговор медленно и плавно перешел к следующему пункту: за хулу божьего имени боярин обещал отправить Нечая в монастырь на смирение. Впрочем, он постарался побыстрей покончить с этим: из присутствующих четверо видели и слышали, как он просил Нечая повторить, какими словами тот хулил бога, и как потом хохотал до слез.
Наверное, Туча Ярославич считал идола глупой выдумкой Афоньки, потому что хотел и вовсе его пропустить и перейти к «связям с нечистой силой», но поп не позволил. Вот, пожалуй, тогда все и началось… Боярин глупо хлопал глазами и глядел на Нечая, который, самодовольно усмехаясь, кивнул и сказал, что действительно поставил в лесу изваяние древнего бога по имени Волос. Впрочем, удивление его длилось недолго: Туча Ярославич топал ногами и орал, выскочив из-за стола, словно и не читал до этого Афонькиной бумаги. Орал он бессвязные угрозы, пересыпая их руганью, и Нечай по глазам видел, как боярин хочет дать ему в морду. А может, он надеялся, будто Нечай откажется от идола, как и советовал староста, и тогда можно будет снова сказать: «На нет и суда нет»?
Гаврила помрачнел не сразу, и поспешил Нечаю напомнить о каком-то преподобном отце, который в своем бессмертном труде заклеймил культ Волоса еще лет двести назад: за криком Тучи Ярославича Нечай расслышал не все. Даже Афонька перепугался и притих, и, наверное, раскаивался в своем поступке.
В самый разгар скандала, когда боярин заканчивал пламенную десятиминутную речь, на беду Нечая в деверь постучался ключник и сказал, что пришли какие-то ребятишки и просятся на разбирательство.
– Гони их взашей! – тут же посоветовал Гаврила, но Туча Ярославич в запале махнул на него рукой, и, видно, ключник понял его по-своему. Опомнился боярин только тогда, когда в его кабинет ввалились все девять учеников Нечая, дергая друг друга за рукава и тихо между собой переругиваясь. Ключник стоял сзади и неуверенно пожимал плечами.
– Это что такое? – рявкнул боярин, – кто разрешил?
– Туча Ярославич, батюшка! Ты же сам только что велел впустить! – пролепетал ключник.
– Я? А ну-ка вон отсюда! Вон! – снова заорал боярин.
Мишата и кузнец вскочили – то ли защищать своих детей от боярского гнева, то ли гнать их прочь с боярских глаз.
– Никуда мы не уйдем, – тихо сказал Стенька, теребя в руках шапку, – мы дядю Нечая пришли защищать…
– Что? – и без того красное лицо боярина налилось кровью до синевы, – от кого?
– Никуда мы не уйдем! – звонко поддакнул Гришка, выступая вперед.
– Я вот тебе не уйду! – кивнул головой Мишата, – я тебе не уйду!
– Стенька! Ты у меня получишь… – угрожающе зашипел кузнец.
Нечай сначала растерялся – как-то не вовремя это произошло, но только он хотел подняться вслед за братом и кузнецом, Туча Ярославич рыкнул ему:
– А ну сидеть! И молчать!
Нечай пожал плечами – его угроз дети все равно не испугаются, отцы с ними разберутся быстрей. Но неожиданно мальчишки заартачились, и у дверей началась шумная свалка. Некрас и пивовар поспешили помочь, но, видно, чего-то не поняли, потому что раздавая подзатыльники, быстро вывели кузнеца из себя:
– Ты кого бьешь? Это ж ребенок, ты не видишь?
– Хулиган это, а не ребенок!
– Своих бей, а моих не трогай!
– Мои к боярину без спроса не заваливаются!
Свалка только разрослась: кузнец и пивовар толкали друг друга в плечи и вот-вот должны были перейти к мордобою. Туча Ярославич глядел на это недолго: развернулся и уверенно протопал за стол. Из толпы вырвалась Груша и подбежала к Нечаю, кинулась на шею, словно на самом деле хотела защитить.
– Иди, малышка, все отсюда идите а? – Нечай погладил ее по голове, – нечего вам тут делать…
Она помотала головой и прижалась к нему еще крепче.
– Ну пожалуйста, – шепнул Нечай, – ну уходи! Не надо, только хуже будет.
Девочка нехотя оторвалась от него и покорно пошла к двери. В этот миг Стенька оттолкнул отца и прорвался на середину кабинета.
– А я все равно скажу! Дядя Нечай всем лучше хочет сделать, он обо всем Рядке заботится, и о твоих дворовых, боярин, тоже! Без Волоса всех бы нас давно сожрали! Я к гробовщику вчера ходил, он мне все рассказал!
– Чего? А ну-ка, еще раз повтори? Этот ваш дядя Нечай и детишек учит идолу поклоняться? – Туча Ярославич подался вперед, – а? Быстро говори!
Кузнец ухватил Стеньку за шиворот и дернул к двери.
– Оставь парня! – боярин стукнул кулаком по столу.
– Быстро отвечай, когда боярин спрашивает, – в испуге зашептал Афонька.
– Не учит! – выкрикнул Стенька, заваливаясь на отца, – он нас только хорошему учит. Мы сами!
– Все ясно… – сквозь зубы выдохнул Туча Ярославич, – все ясно… Пиши, Ондрюшка: поскольку церковные противности Бондарева заходят слишком далеко, жалобу отца Афанасия передать в архиерейский суд, Бондарева до приезда нарочных из города забить в колодки и держать под замком, охраняя пуще глаза. Идола сжечь прилюдно, с проповедью.
Кузнец вытолкнул Стеньку за дверь могучим пинком, туда же отправились Гришка и Федька-пес, остальных Мишата выпихнул наружу, широко расставив руки и напирая на них своим телом. Ключник поспешил захлопнуть двери изнутри и задвинуть засов, но мальчишки долго еще колотили в нее кулаками и что-то кричали.
– Боярин, ты поспешил, – как бы между прочим вставил Гаврила, еще сильней разваливаясь на стуле.
– Хватит с меня! Если про идолопоклонство в городе узнают, и нам не поздоровится! Про все остальное отговоримся, мол, шалопут. А идола нам не простят…
– Да кто узнает-то? Кто узнает? – Гаврила приподнялся, – откуда?
Мишата, похоже, не услышал, что произошло, сел рядом с Нечаем, тяжело дыша, и навострил уши.
– Да откуда угодно! Баба на рынке проезжему шепнет! Нет, хватит… Всему есть предел.
– Туча Ярославич, подумай немного, а? – вкрадчиво зашептал Гаврила, – что ты делаешь? Зачем нам это надо? Если он про идола на каждом углу кричит, что он архиерею говорить станет, а? И потом идол – это не двоеперстие, про них и забыли все давно… Темные крестьяне, заблудшие души…
Боярин скривился:
– Бондарев не темный крестьянин, писание наизусть знает: ведает, что творит!
– Да где ж это написано, что он писание знает, а? Подумай, боярин… Ты еще про нечистую силу у него хотел спросить.
– Архиерей его про нечистую силу спросит! – Туча Ярославич со злостью отшвырнул листок с Афонькиной жалобой: тот медленно и неохотно взлетел над столом и, покачиваясь, опустился на прежнее место.