Он подошел к окну и раскрыл его.
   – Нет, конечно, что там смотреть? Надо копать, и все. Хоть в этом году по разделу экспедиции что-то освоим. А то ведь стыд и срам. Нам кредит отпускают, а мы обратно перебрасываем. Пишем: «Экспедиционные работы, за неимением сотрудников, проведены не были». А в ведомости-то – шестьдесят лбов. Ведь позор, хранитель, а?
   – Позор, – ответил я.
   – То-то, что позор, – устало вздохнул директор и снова подошел к приемнику. – Ну, так что ж ты сегодня услышал? Было что-нибудь стоящее?
   – Было, – ответил я, – и очень даже стоящее. Лекция о Ницше.
   Директор покрутил головой.
   – Вот въелся он им в печенки. Как включишь Германию – так и он.
   – Да это не Германия была, – ответил я. – Париж передавал.
   – Да? – Директор даже приостановился. – Французам-то что больно надо? Они-то куда лезут? Я не ответил.
   – Слушай-ка, а вот можешь ты мне вот так, по-простому, без всяких мудрых слов, растолковать, что это такое? У нас тут один два часа говорил. Пока я слушал, все как будто понимал. А вышел на улицу – один туман в башке, и все. Человек, подчеловек, сверхчеловек, юберменш, утерменш! Ну, хоть колом по голове бей, ничего я что-то не понял. – Он виновато улыбнулся и развел руками. – Ориентируй, брат, а?
   – Плохо, если вы ничего не поняли, – сказал я. – Начать тут надо с самого философа («Ну-ну!» – сказал директор) – с человека, который всего боялся. («Ну-ну», – повторил директор и сел.) Головной боли боялся, зубной боли боялся, женщин боялся, с ними у него всегда случалось что-то непонятное, войны боялся до истерики, до визга. Пошел раз санитаром в госпиталь – подхватил дизентерию и еле-еле ноги унес. А ведь война-то было победоносная. А под конец… Вы помните премудрого пескаря?
   – Ну еще бы, – усмехнулся директор, – «образ обывателя по Салтыкову-Щедрину»: жил – дрожал, умирал – дрожал, очень помню, так что?
   – Так вот. Таким премудрым пескарем и прожил он последние годы. Просто ушел в себя, как пескарь в нору, – закрыл глаза и создал свой собственный мир. А вы помните, что снится в норе пескарю, что он «вырос на целых пол-аршина и сам щук глотает». Кровожаднее и сильнее пескаря и рыбы в реке нет, стоит ему только зажмуриться. Беда, когда бессилье начнет показывать силу.
   – Вот это ты верно говоришь, – сказал директор и вдруг засмеялся, что-то вспомнив. – Знаю, бывают такие сморчки. Посмотришь, в чем душа держится, плевком перешибешь, а рассердится – так весь и зайдется. Нет, это все, что ты сейчас говоришь, – верно это. Я это очень хорошо почувствовал. Но вот как ему, пескаришке, дохлой рыбешке, саженные щуки поверили? Им-то зачем вся эта музыка потребовалась? Для развязывания рук, что ли? Так у них они с рожденья не связаны. Сила-то на их стороне.
   – Это у них сила-то? – усмехнулся я. – Какая же это сила? Это же бандитский хапок, налет, наглость, а не сила. Настоящая сила добра уж потому, что устойчива.
   – Так, так, – директор усмехнулся и прошелся по комнате. – Значит, по-твоему, и у земляка этого самого Ницше – Адольфа Гитлера – не сила, а истерика? Ну, истерика-то истерикой, конечно, недаром он и в психушке сидел. Или это не он, а его друзья? Но и сила у него тоже такая, что не дай Господи. Газеты наши, конечно, много путают и недоговаривают. Но я-то знаю что почем. Если бы он нас, говорю, не боялся, то и Европы давно не было, а стоял бы какой-нибудь тысячелетний рейх с орлами на столбах. А ты видел, какие у них орлы? Разбойничьи! Плоские, узкокрылые, распластанные, как летучие мыши или морские коты. Вот что такое Адольф. А ты посмотри на его ребят. Те кадрики, что в нашей хронике иногда проскакивают. Все ведь они – один к одному, молодые, мордастые, плечистые, правофланговые. На черта им твой Ницше? Им Гитлер нужен. Потому что это он им райскую жизнь обещал. За твой и за мой счет обещал. А они видят: он не только обещает, но и делает. Союзники только воют да руками машут, а он головы рубит. Что же это – пескарь, по-твоему? Юродивый Ницше? Нет, брат, тут не той рыбкой запахло. Тигровые акулы? Что, есть такие? Есть, я читал где-то… Только нас он, говорю, и боится. Если бы не мы, то сейчас только одна Америка за океаном и осталась бы, да и то только до следующего серьезного разговора, понял? – Он сел на стул, перевел дыхание и улыбнулся. – Вот так.
   – Да я ведь не про него, – сказал я, сбитый с толку, – я про его учителя.
   – И про учителя ты тоже не прав, учителей у него много: тут и Ницше и не Ницше, смотря кто ему потребуется. – Он открыл записную книжку. – Вот видишь, у меня полстраницы именами записано: граф Гобино, профессор Трейчке, профессор Клаач, Теодор Рузвельт – знаешь таких?
   – Не всех, – сказал я. – Гобино знаю. Клаача тоже.
   – Ну еще бы, еще бы тебе не знать, – усмехнулся директор. – Ты же хранитель. Ну да не в них в конце концов дело. Будь он граф-разграф, профессор-распрофессор. Им всем, вместе взятым, цена – пятачок пучок. Твой Ницше хоть страдал, хоть с ума сходил и сошел все-таки. А те вот не страдали, с ума не сходили, а сидели у себя в фатерланде в кабинете да на машинках отстукивали. И никто никогда не думал, что они понадобятся для мокрого дела. А пришел Гитлер и сразу их всех из могилы выкопал да под ружье и поставил, потому что так, за здорово живешь, сказать человеку, что ты хам, а я твой господин, нельзя, нужна еще какая-то идейка, нужно еще: «И вот именно исходя из этого – ты-то хам, а я-то твой господин! Ты зайчик, а я твой капкан», – знаешь, кто так говорит?
   – Нет.
   – Уголовный мир так говорит. Ну, блатные, блатные, воры; теперь бандиты знаешь какие? Они и в подворотнях грабят с идеологией. Неважно, какая она. Спорить с ней ты все равно не будешь. Если у меня финка, а у тебя тросточка, то какие споры? Я всегда прав. Бери, скажешь, за-ради Христа, все, что надо, да отпусти душу. Твоя идеология, скажешь, взяла верх. Вот как бывает. – На первых порах, – сказал я.
   – И на первых, и на вторых, и на каких угодно порах; потому что, если взял он тебя за горло…
   – Те-те-те… – рассмеялся я. – Так это ж называется брать на горло, а не за горло. Таких даже воры презирают. Потому что это не сила, а хапок… Это я еще лет двадцать пять назад очень понял. Отец мне объяснил, он и все эти вещи тонко понимал. Тогда еще, заметьте, понимал!
   Директор посмотрел на меня и засмеялся. Он всегда очень хорошо смеялся: раскатисто, разливисто, весело – в общем, очень хорошо.
   – Литератор, литератор, – сказал он. – Выдумал, наверно, про отца. Ну, если и выдумал, то тоже хорошо. Возможно, возможно, что ты в чем-то и прав. Конечно, сила – да не та, но легче ли от этого – вот вопрос! Кто отец-то твой был? Мировой, или как его там? Посредник какой-то? Тогда еще какие-то посредники были?
   – Нет, – сказал я, – посредники не там были. Мой отец был присяжным поверенным.
   – То есть адвокатом? Хороший, наверное, адвокат был, умница… Что, давно умер? Ах, когда тебе десяти еще не было? Жаль, жаль, что умер. Знаешь, как теперь нам нужны вот такие именно адвокаты. Позарез нужны! Только бы мы их судьями в трибуналах сделали. А то как бы действительно не побили нам стекла. А знаешь, сколько у нас вдруг появилось охотников бить зеркала? Превеликое множество! Превеликое! Пока настоящая сила соберется, раскачается, придет – знаешь, сколько они науродуют? – Он помолчал, подумал и вдруг сказал совсем иным тоном – простым, будничным: – А ты вот этого не понимаешь, фырчишь… Ну что, понравился тебе Мирошников? Строгий мужчина.
   Я сказал, что строгость-то еще не беда. Но вот он еще и ограничен, и туповат, и всех хочет учить.
   – А именно чему он тебя учил? – спросил директор.
   Я рассказал ему про разговор.
   – Хм, да!… – сказал директор. – Ну, насчет портрета я ему сам позвоню, он действительно загнул. Зато во всем остальном…
   – А что во всем остальном? – спросил я угрюмо.
   Было совершенно ясно, что про это остальное он уже успел сговориться с Мирошниковым по телефону.
   – А про все остальное так, – сказал директор твердо. – Вот я хочу тебе сказать, а там дело твое: не хочешь – не слушай. С кем ты только ни встретишься – обязательно скандал.
   Я молчал и смотрел на него.
   – Ну а как же, считай, – он стал загибать пальцы, – в библиотеке неприятность, с массовичкой истерика, от Родионова формальная жалоба, с органами – полный скандал, мне уже звонили оттуда, справлялись о тебе. Наверно, твоя благодетельница постаралась. Аюповой ты такое наговорил, что она во все инстанции катает. Хорошо, что мы тебя знаем, а то бы, пожалуй… Ну а что ты у меня в кабинете орал, ты это помнишь?
   – И что, зря я орал? – спросил я его. – Я не прав?
   – В чем? – крикнул он. – В чем ты прав? В существе дела? Да, безусловно прав. Но именно в существе, а не в форме. Ну ты представляешь, что было бы, если бы тогда подошла Зоя Михайловна и встала за дверью? Тебе что, туда, к нашему завхозу захотелось?
   Я молчал.
   – Ну вот то-то, дорогой товарищ. Когда говоришь, надо отдавать себе отчет – что ты такое говоришь, когда ты это говоришь и кому говоришь. А ты сплошь да рядом… – Он махнул рукой и замолчал.
   Молчал и я.
   Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся.
   – Ну, хорошо, что хоть не споришь. И потом – зла в тебе, дорогой товарищ, много, то есть не зла, а какой-то глупой предубежденности. Необъективный ты человек, хранитель, вот что. Ну вот хотя бы взять опять эту историю с Родионовым. А ведь он еще что-то обещает принести.
   – Товарищ директор, – сказал я официально. – Ну вы поймите, я археолог, «хранитель древностей», как вы меня называете, я занимаюсь тем, что умею, – клею горшки и пишу карточки. В политпросвете вашем – я ни в зуб ногой. Что же касается Родионова, его планов… – И я нарочно замолчал.
   – Ну а что его планы, – вцепился в меня директор, – что, что? Ведь копаемся же мы именно там, где он нам указал, зарываем, так сказать, казенные деньги в землю по его указанию.
   – Да и не там зарываем, – ответил я. – Вы посмотрите карту. Я отобрал ее у Корнилова и привез сюда. «Копать тут». А где копать, когда там одни яблони и змеи…
   – Да, – спохватился директор, – ведь тебе из редакции звонили, все насчет этого чертова змея. Ну что, есть он там или нет, ты проверил? И вообще, что ты про него знаешь?
   Я развел руками.
   – Да, что-то не того, – согласился директор. – Я ведь звонил в горсовет и ничего не узнал. И знаешь, говорят, что ниоткуда удав не сбегал и нигде не появлялся, а тут совсем иная история.
   – Какая же?
   – А вот какая, – он подумал. – Ездила по клубам такая гопкомпания: директор – грузин; рыжий – штаны в крупную клетку – гипнотизер То Рама; какая-то старуха в кисее – «умирающий лебедь». А гвоздь-то программы – «борьба с удавом». Понимаешь, сгружают с фургона гроб с запорами и дырками, и шесть человек его еле-еле несут в сарай – это удав. А на крышке плакат: удав давит быка – «смертельная схватка человека с гигантской рептилией». Ну, конечно, народ валом валит – у кассы давка, будку опрокидывают. А когда программа уже кончается, выходит директор и объявляет: «Борьба состояться не может, потому что удав заболел». Ну и все. Сбор-то в кассе!
   – Ловко! – воскликнул я.
   – А как же не ловко, – нам дай бог такое придумать. Но в одном колхозе стали просить, чтоб хоть показали этого удава. Обступили ящик – открывай, да и все. «Ладно, – говорит директор, – вечером покажем.» А вечером после конца программы объявил: «Тому, кто сообщит, где находится гигантский удав, сбежавший из труппы эстрадного объединения, выплачивается награда в десять тысяч. Приметы: двадцать пять метров длины, глотает людей, валит деревья, душит домашний скот». Прыгает, скачет, давит, ползает, плавает, ну только-только что не пышет огнем. Будьте осторожны, берегитесь! Следите за детьми! И началась, понимаешь, паника: бабы из дома не выходят, то одного удав задушил, то другого, работы срываются, в результате доходит до органов – и те высылают уполномоченного. Тот приехал, расположился в правлении и начал вызывать по одному. Труппа тикать. Так рассыпалась, что и следов не найдешь. Вот какая история, говорят, вышла.
   Я засмеялся.
   – Совершенно великолепная история. Так вот этот самый удав и появился в «Горном гиганте»?
   Директор улыбнулся.
   – А пес его знает какой, скорее всего, и никакого нет. Но вот это мне рассказали в горсовете. А в общем-то, дело по нашим временам совсем не смешное, раз органы заинтересовались… Это ты запомни.
   Это я запомнил.

 
   А между тем в музее шло полным ходом разрушение старой экспозиции, и этим опять командовала массовичка. Клара ей уже не помогала. Но все равно за день с помощью двух подсобных рабочих Зоя Михайловна успевала опустошить целый отдел и ходила победительницей. С ней разговаривали по телефону, ей давали указания, ее вызывали для собеседования. С моим отделом она уж и не связывалась – не до того было. Внезапно врагами оказались многие знаменитости казахской литературы: один был разоблачен как шпион, другой признался в том, что он агент немецкой разведки, третий же, как выяснило следствие, вообще замышлял отторгнуть Казахстан от Советского Союза в пользу Японии. Об этом третьем хочется сказать особо. Гром над его головой грянул совершенно неожиданно. Только-только по республике прошел его юбилей, окончились банкеты и приемы, отзвучали речи, отсверкали адреса, еще не были распроданы в киосках все его фотографии и брошюры с биографией, средние школы еще не успели оплатить его портреты художественным мастерским, – а он уже оказался врагом народа. А ведь был не только крупнейшим писателем, но еще и революционером, и членом правительства, и основоположником Советской власти в Казахстане: целые разделы самых разных экспозиций были посвящены у нас ему. И вот позвонили откуда-то и приказали снять все, где только есть его имя. И все сняли и куда-то спешно отправили, а затем последовали еще звонки – и полетели другие портреты.
   Прошли быстрые, закрытые процессы, и мы собрались после конца занятий, чтобы требовать расстрела. Выступал директор и говорил страстно, правдиво и убежденно, а в чем дело – тоже сказать не мог. Как почти все, и я верил в очень многое, даже в эти процессы, но все чаще и чаще меня стала посещать юркая и трусливая мыслишка: «А что, если… А вдруг все-таки?…»
   …Однажды, когда я сидел в столярке за верстаком, зазвонил внутренний телефон. Я поднял трубку и услышал голос директора.
   – Как титан, кипит? – спросил он.
   – Так точно, – ответил я голосом деда. – Титан кипит вовсю!
   – Ну хорошо, я приду за кипятком, – сказал директор.
   Когда я через минуту с кипящим мельхиоровым чайником вошел в кабинет директора, за столом сидели трое: директор, старик кладоискатель Родионов и Клара. Они рассматривали что-то маленькое, круглое, переходящее из рук в руки, какие-то монетки, что ли.
   – А вот и он! – радостно воскликнул директор. – О, даже чайник принес. Вот это молодец! Так вот, Кларочка, сейчас я вам покажу, что у нас в Каракумах называлось пограничной заваркой: берется крутой кипяток (директор пощупал чайник: «Ничего, сойдет!»), сыплется в него пригоршня черного, как он раньше звался, фамильного, чая (он достал цветастую жестянку – всю в пальмах, китайцах и цаплях, открыл, отсыпал в ладонь добрую половину ее, потом посмотрел и прибавил еще щепотку), ставится все это минут на пять на горячие угли. Он подошел к тумбочке в углу, включил электрическую плитку и поставил на нее чайник. В это время Клара и сунула мне в руки то, что они рассматривали. Это были кружочки желтого металла величиною с пятак.
   – Что же это такое? – спросил я.
   – Это ты нам должен объяснить, что это такое, – жизнерадостно крикнул директор из угла. – Вот мы, например, думаем все, что это золото, а ты как?
   – Это вы принесли? – спросил я Родионова.
   – Так точно-с, – поклонился он. – Рабочие с кирпичного дали. Нашли-с где-то…
   – Где?
   Он пожал плечами.
   – Где-то на охоте были, там и нашли-с.
   Донельзя меня взрывала его мягкость и обходительность, эти неожиданные шипящие "с", так и извивающиеся в его голосе. Но я ничего не сказал, только отошел к окну.
   Директор вернулся к столу, поставил чайник и сказал:
   – …И маленькую-маленькую щепоточку соды для разварки. Вот такую!
   – Ой, – сказала Клара, глядя на него с испугом. – Соды?!
   – Крохотную, такую, что даже не заметите, – заверил директор. – Теперь можно пить.
   Он вынул из нижнего ящика и поставил на стол две пиалы – одну себе, другую кладоискателю, потом достал непочатую пачку сахара и положил на стол.
   – Ну, а вы, товарищи, здешние, – сказал он, – у вас чашечки должны быть свои, тащите их сюда. Кларочка, вы ведь за чашкой наверх пойдете? Так притащите мне Петьку, а то забрался он на свою верхотуру и никак его оттуда не достанешь. Так что же, это не золото, хранитель?
   Я взял бляшку в руки. Да, может быть, и золото.
   – Не знаю, – сказал я. – Надо попробовать. А так что скажешь? Видите, как они расплющены, их, наверно, под трамвай клали.
   – Ладно, давай их сюда, проверим. – Директор собрал бляшки и бросил в ящик стола. – Теперь вот какое дело. Вот мы договорились с товарищем Родионовым, он опытный резчик, предлагает нам свои услуги в части разных художественных работ.
   Я пожал плечами: а какое мне дело до его художественных работ, у меня резать нечего, у меня клеить надо.
   – Работы мы его видели, – продолжал директор, с нажимом повышая голос и глядя на меня. – Вот я и думаю: неплохо было бы заказать в твой отдел две-три объемные диорамы. А-а! Вот и он, наш знаменитый электротехник, стащила его все-таки Клара с кумпола. Садись, Петр, это и тебя касается. Вот, Петр, мы хотим сделать несколько диорам, так надо будет продумать освещение – простое, эффективное и доступное для посетителей: нажал посетитель кнопку – и все загорелось, заблестело, задвигалось. Понимаешь?
   – Понимаю, – уныло ответил Петька. – Что ж, там у Клары Фазулаевны лежат сотни две лампочек от фонарика «гном». Вот их и можно приспособить, только раскрасить надо.
   – Ох, халтурщики, ох, лентяи, – страдальчески сморщился директор. – Да лампочку от фонарика я и сам ввинчу. Обмозговать это дело надо! Обмозговать со всех сторон, чтоб было просто и удивительно! Чтоб народ ахал! Чтоб толпы стояли! Вот что нужно. Изобретатель ты таковский, понял?
   – Ну так что ж, – пробормотал Петька. – Можно. Вот у Клары Фазулаевны…
   – Ой! Даже разговаривать не хочется! Так вот, товарищи, – ты и ты! – Директор ткнул пальцем в меня. – Обдумайте все это дело, чтобы все было как следует. А ты не морщись, не морщись, хранитель, это тебя больше всех касается. Почему? А вот потому! Очень просто – по-то-му! В твой отдел и зайти-то, по совести, неприятно. Что там у тебя есть? Черепок, да земли кусок, да битый горшок. Вот и все. А знаешь, что мы можем сделать? Товарищ Родионов, скажите ему, что мы можем сделать. Вот что вы сейчас мне предлагали, скажите ему.
   – Охота на мамонтов, согласно академику Васнецову, – прогудел старик.
   – Вот! – крикнул директор и ткнул в меня пальцем. – На заднем плане из ямы голова мамонта, хобот поднят, клыки торчат! А вокруг носятся люди в шкурах с дубинками. Понимаешь? И все это освещено заходящим солнцем.
   – Можно сделать еще мастерскую топоров в пещере и вечный огонь, – сказала Клара.
   – Молодец, Кларочка, – похвалил директор. – Понял? Слышишь, хранитель? Пещера, в ней вечный огонь, и сидит старуха, лепит горшок. Вот это панорама! А пламя от костра неровное, все время меняющееся, с дымом. Это, осветитель, уже твое дело, там у вас какие-то вращающиеся цилиндры, я слышал, есть. Вот и орудуй. Так, товарищи. Кто еще будет чай пить, пока не остыл? Кларочка, Петр, хранитель, товарищ Родионов? Кому чаю пограничной заварки? Никому? Ну, тогда пока расходимся. – Он подошел к старику и похлопал его по плечу. – И насчет раскопок еще поговорим. Вот хранитель мне все расскажет. Я его уж расспрошу. Ты не смотри, что он такой, он парень с головой. – Он подмигнул мне. – Корчаги, говоришь, пустые стоят? Пусть берет корчаги, нам все пригодится. А кроме того, у меня с вами еще один разговор имеется. Вы звякните-то мне сегодня по домашнему. Ведь надо еще и с колхозом поладить.

 
   Однажды под вечер, когда я сидел на своей вышке и пыхтел над последними карточками и последними экспонатами, ко мне влетел Корнилов и рухнул в епископское кресло – одно из них я вырвал для себя.
   – Что случилось? – испугался я.
   Он отмахнулся, придвинул графин и выпил, не отрываясь, два стакана, потом обтер губы и стал жаловаться и ругаться. Жаловался он на то, что ввязался (или был втянут, так я хорошо его и не понял) в совершенно безнадежное, бесполезное и даже бездарное дело.
   – Что мы с вами делаем в горах, землю копаем! Капусту сажаем! – обрушился он на меня. – Так не работают и не раскапывают. Ведь ничего нет, ничего: ни плана работ, ни сметы, ни штата, ни открытого листа. Черт его знает, кто работает, как работает и для чего работает. И спросить не с кого. Десять мужичков с базара с поденной оплатой – и весь штат. Захотели – пришли, захотели – ушли. Хищнический налет это, игра в казаки-разбойники, а не раскопки. Руководящей окаменелостью, – сказал он, – служат осколки старого горшка, и раскиданы они по всему колхозу, где разрыхлишь землю – там и они. Где же что искать? Крепость? Это не крепость, а просто старая кирпичная кладка, и лет ей не больше ста.
   – А клады? – спросил я.
   – Да что клады? Что вы мне все время толкуете про клады? – заорал он на меня. – Кто нашел, тот нашел, а кто не нашел, так еще сто лет впустую прокопается – вот и все, спрашивать-то не с кого. И вообще, – закончил он вдруг с внезапной злобой, – долго ли будет научной работой республиканского музея командовать отставной комбриг! Это же вам не дивизия все-таки, дорогие друзья, а наука. Надо же знать край!
   Все это было очень неприятно выслушивать, и у меня так и вертелся на языке вопрос: «Да тебя-то кто неволит? Не нравится – подай рапорт, слезай с гор и садись со мной писать карточки». Но я молчал и только слушал. Но вот это-то и раздражало его больше всего. Он вдруг ударил кулаком по мраморному столику и выкрикнул несколько негодующих фраз. Их можно было отнести и к директору, и ко мне, и к раскопкам, и к музею в целом, и вообще ко всему чему угодно. Он понял это, вдруг спохватился и оборвал себя на полуслове.
   – Ну, ладно, – сказал я и подошел к шкафу. – А про это что вы скажете?
   – И поставил на стол коробку с бляшками.
   Он хотел что-то ответить, но тут вошел дед-столяр. Карман брюк у него слегка отдувался, а сам он уже был навеселе.
   – Ну, граждане ученые, – сказал он, опускаясь на шатучий железный стульчик. – Кончен бал, огни потухли, пора и вам по домам. Я внизу уже все закрыл.
   – Вот что, дед, – сказал я, придумывая, как от него отделаться. – Шкаф-то, оказывается, не заперт, придется тебе за ключом сбегать, а то ведь золото тут, червонное.
   – Да оставь, оставь тут, – сказал дед пренебрежительно. – Все цело будет. Кому они нужны, пятаки твои? В них и золота-то на гривенник.
   – Нельзя, дед, – ответил я. – Драгоценный металл это, не положено.
   – Драгоценный, – сказал дед насмешливо. – Вот у меня драгоценный металл в кармане, это да! – Он вынул из кармана бутылку и поставил на стол. – А закуска у тебя есть?
   – Так вот эти бляшки, – сказал я, поворачиваясь к деду спиной и не замечая его пол-литра. – Вы их уже видели?
   Корнилов кивнул головой.
   – Показывал Родионов.
   – Так значит находится где-то поблизости могильник, и, очевидно, богатый могильник, женский. Ведь все это части какого-то женского украшения.
   Корнилов покосился на меня.
   – Были, – проворчал он, – были частью украшения; раз эти штуки у вас на столе – значит, они были да сплыли. Сейчас на их месте пустая яма с косточками. Все остальное унесено.
   – Это не факт, – сказал вдруг дед твердо, – унесли бы, так это не принесли бы. А раз они здесь, то значит верно Родионов говорит, что их где-то в ручейке подобрали.
   Корнилов удивленно посмотрел на деда. Я рассмеялся. Дед вечно был в курсе всех наших дел. Он все видел, все слышал, все чуял. Даже когда Клара отлучалась ко мне, позабыв запереть шкаф со спиртом, дед уж был тут как тут, он стоял около шкафа, ворчал и орудовал. И склянка у него откуда-то появлялась, и воронку он находил тут же, и все у него было в аккурат.
   – Вот дед правильно сказал, – засмеялся я, – логика у него железная: знали бы люди, откуда эти бляшки, не отдали бы их задарма первому встречному. Я тоже думаю – могильник этот не тронут.
   – Так где же он, – быстро спросил Корнилов, – где? Скажите, так я сразу туда побегу с лопатой. Я развел руками. Да, где он – в этом все и дело!
   – Ну, вот то-то и оно-то, – вздохнул Корнилов. – Эти клады, дорогой, заговоренные, в руки они так не даются.
   Он вздохнул и взял бляшку в руки. И тут я увидел нечто очень странное. Длинные пальцы Корнилова вдруг сделались какими-то необычайно бережливыми, чувствительными, чуткими. Он действительно чувствовал всей кожей, всеми кожными сосочками кончиков пальцев. Он как бы просветил эту бляшку насквозь, выявил то, что было стерто временем, погибло под ударами молотка, казалось – исчезло навсегда. Его пальцы бегали, нащупывая незримые следы очертаний и рельеф рисунка, бляшка заговорила формой, весом, шлифом поверхности, своим химическим составом. Лицо его было по-прежнему неподвижно, хмуро, и только, пожалуй, выражение какой-то сосредоточенности, похожей на легкую задумчивость, вдруг появилось на нем. Я не мог отделаться от впечатления (и потом, когда я вспоминал, оно становилось еще сильнее и сильнее), что Корнилов чувствует незримую радиацию, звучание, разность температур, исходящую от этой крошечной пластинки. Наконец он положил ее на стол.