Страница:
Директор рассмеялся и встал.
– Ну, ладно, ладно, иди и ты к своим кругам. Раз уж до Добрыни-Ротатора дошло – значит, вправду здорово разозлился. Экие вы, однако, литераторы. Ежи! Иди.
…Договорок мы составили, подписали, и художник вдруг пропал. С неделю я о нем не помнил, а потом как-то спросил директора, что случилось с декоратором, не заболел ли. Набрал у меня книг и исчез.
Директор улыбнулся и ответил:
– Нет, он не заболел, а… Но ведь все это у тебя не очень спешно? Так ты потерпи, брат, с неделю. Я, понимаешь, ему одну работу поручил. Тут мы говорили на заседании горсовета, и мне одна мысль пришла.
Я посмотрел на директора. Он улыбнулся, но, видимо, был смущен.
– А что за работа, секрет? – спросил я.
Тут он засмеялся и отвернулся.
– Да какой секрет, так, одна мысль. Сам еще не знаю, что выйдет.
Я не стал его больше расспрашивать, а у Клары как-то спросил, где же ее художник.
– Разве он у вас не бывает? – спросила она. – А я его каждый день вижу. Он и сегодня приходил. Что ж вы молчите? Надо сказать директору.
– Да я говорил.
А на другой день, зайдя ко мне проститься (она уезжала с этнографической экспедицией университета), она вдруг сказала:
– А сегодня утром я пошла к директору, в кабинете его нет. Уборщица говорит, он в художественной мастерской, на колокольне. Поднялась на колокольню, дверь закрыта. Слышу голоса: он и директор. Стучала, стучала, так и не открыли мне. В чем дело?
– Тайна старой башни, – сказал я.
Она даже не рассмеялась.
– А вы видели, какие вчера у директора были брюки? На правой коленке бронзовое пятно в ладонь. Он все тер его авиабензином. Что-то строят они там.
– Да, но что, что?
Она ничего не ответила.
Понял я кое-что через неделю. Вдруг газеты заговорили о новой Алма-Ате, о том, что в каких-то московских знаменитых архитектурных мастерских выработан проект социалистического города у подножия Алатау. Ротатор ахнул статью о набережной из красного гранита, в которой будет заперта «буйная и вольная Алма-Атинка», о парках, самых больших в Советском Союзе, о «величественном здании библиотеки», о том, что на месте бывшего пустыря (здесь стояли казачьи казармы) встанет могущественное куполообразное здание, – не то обсерватория, не то планетарий, не то художественная галерея Казахстана – мраморная юрта на сорок метров.
В следующем абзаце он уже писал о нашем музее, о том, что давным-давно пора ему вылезти из собора и повернуться лицом к современности. Собор ни Ротатора, ни директора не устраивал. Потом я узнал, что на этот счет директор имел уже несколько ответственных разговоров, что у него была какая-то встреча в верхах и какой-то разговор с Москвой. Но все это – и встречи, и разговоры – проходило где-то очень далеко от нас. Со мной директор ничем не делился. Почему – опять-таки не знаю. И только раз я увидел что-то из этой области. Директор позвал меня к себе, запер дверь и развернул передо мной какой-то, как мне показалось, многокрасочный плакат или рекламу, нарисованную на листе ватмана.
– Смотри, – сказал он, – узнавай.
Я стал смотреть и узнал наш парк, тот угол, который каждый день вижу из окна своей колокольни. Только теперь в аллеях появились пальмы, а на площади вдруг забил огромный бронзовый фонтан. Цвели нарциссы и ирисы. Пара красавцев – он и она – сидели, обнявшись, на лавочке. Но самое главное было здание музея. Это было что-то сверкающее, многооконное, какой-то призматический куб из стекла и стальных перекрытий. От множества окон здание это выглядело фестончатым, как крылья стрекозы. К нему примыкали какие-то галереи. По углам его стояли арки, а на самой крыше этого куба торчала башня с флагом.
– И вам не жалко собор? – спросил я.
Он удивленно посмотрел на меня.
– Вот еще! Этот клоповник, поповскую пылесобирательницу эту жалеть? Да что ты…
Я промолчал. Что и говорить, все тут, очевидно, отвечало последнему слову строительной техники.
– А на крыше что? – спросил я.
Он рассмеялся.
– Что ж ты не узнал свой будущий археологический отдел? Вот там будешь сидеть со своими камнями, а мы с Кларой вот куда поместимся. – И он показал на огромные, как ворота, окна нижнего этажа.
И тогда зачастил в музей этот маленький, вежливо улыбающийся человек, но теперь он был непроницаем и замкнут, как и тот английский фибровый чемоданчик, который он постоянно таскал с собой. Со мной скульптор только раскланивался. Появлялся он всегда в самом конце дня, вежливо здоровался со всеми, потом останавливался перед кабинетом директора и деликатно стучал в кожаную архиерейскую дверь одним ноготком. Дверь перед ним открывалась тотчас же. Директор, усталый, распаренный, но большой и добрый, стоял на пороге и благодушно повторял: «Жду, жду, пожалуйста», – и наклонялся, слегка обнимая его за плечи. Затем дверь закрывалась, скрипели стулья, что-то вынималось из чемоданчика и раскладывалось на столе, начинался разговор и какие-то обсуждения. Несколько раз, очевидно, по телефонному звонку, к ним приходил и Добрыня-Ротатор, а иногда я слышал его могучий лекторский голос с великолепными вибрациями и переливами. Порой доносилась и какая-нибудь особенно мудрая фраза, афоризм, которому суждено стать пословицей в веках.
Например: "Когда я увидел в первый раз Исаакиевский собор, я сказал: «Да, это окаменевшая соната», или еще круче: «Вавилон погиб, потому что задумал дотянуться куполом до Бога. Но наши флаги и вышки врежутся уже в пустое небо».
Потом эта же фраза, в урезанном, конечно, варианте (без Бога) появилась в газете «Социалистическая Алма-Ата».
– Да объясните же вы ему, дураку, – сказал я директору, – что столпотворение вавилонское и гибель Вавилона – это два совершенно различных события.
Директор вдруг рассердился.
– Не придирайся, это тебе не археология. Поезжай-ка, – сказал он, – брат, лучше в горы, пора закругляться с раскопками.
Я плюнул и больше ничем и интересоваться не стал.
На другой день я уже был в горах.
– Ну, ладно, ладно, иди и ты к своим кругам. Раз уж до Добрыни-Ротатора дошло – значит, вправду здорово разозлился. Экие вы, однако, литераторы. Ежи! Иди.
…Договорок мы составили, подписали, и художник вдруг пропал. С неделю я о нем не помнил, а потом как-то спросил директора, что случилось с декоратором, не заболел ли. Набрал у меня книг и исчез.
Директор улыбнулся и ответил:
– Нет, он не заболел, а… Но ведь все это у тебя не очень спешно? Так ты потерпи, брат, с неделю. Я, понимаешь, ему одну работу поручил. Тут мы говорили на заседании горсовета, и мне одна мысль пришла.
Я посмотрел на директора. Он улыбнулся, но, видимо, был смущен.
– А что за работа, секрет? – спросил я.
Тут он засмеялся и отвернулся.
– Да какой секрет, так, одна мысль. Сам еще не знаю, что выйдет.
Я не стал его больше расспрашивать, а у Клары как-то спросил, где же ее художник.
– Разве он у вас не бывает? – спросила она. – А я его каждый день вижу. Он и сегодня приходил. Что ж вы молчите? Надо сказать директору.
– Да я говорил.
А на другой день, зайдя ко мне проститься (она уезжала с этнографической экспедицией университета), она вдруг сказала:
– А сегодня утром я пошла к директору, в кабинете его нет. Уборщица говорит, он в художественной мастерской, на колокольне. Поднялась на колокольню, дверь закрыта. Слышу голоса: он и директор. Стучала, стучала, так и не открыли мне. В чем дело?
– Тайна старой башни, – сказал я.
Она даже не рассмеялась.
– А вы видели, какие вчера у директора были брюки? На правой коленке бронзовое пятно в ладонь. Он все тер его авиабензином. Что-то строят они там.
– Да, но что, что?
Она ничего не ответила.
Понял я кое-что через неделю. Вдруг газеты заговорили о новой Алма-Ате, о том, что в каких-то московских знаменитых архитектурных мастерских выработан проект социалистического города у подножия Алатау. Ротатор ахнул статью о набережной из красного гранита, в которой будет заперта «буйная и вольная Алма-Атинка», о парках, самых больших в Советском Союзе, о «величественном здании библиотеки», о том, что на месте бывшего пустыря (здесь стояли казачьи казармы) встанет могущественное куполообразное здание, – не то обсерватория, не то планетарий, не то художественная галерея Казахстана – мраморная юрта на сорок метров.
В следующем абзаце он уже писал о нашем музее, о том, что давным-давно пора ему вылезти из собора и повернуться лицом к современности. Собор ни Ротатора, ни директора не устраивал. Потом я узнал, что на этот счет директор имел уже несколько ответственных разговоров, что у него была какая-то встреча в верхах и какой-то разговор с Москвой. Но все это – и встречи, и разговоры – проходило где-то очень далеко от нас. Со мной директор ничем не делился. Почему – опять-таки не знаю. И только раз я увидел что-то из этой области. Директор позвал меня к себе, запер дверь и развернул передо мной какой-то, как мне показалось, многокрасочный плакат или рекламу, нарисованную на листе ватмана.
– Смотри, – сказал он, – узнавай.
Я стал смотреть и узнал наш парк, тот угол, который каждый день вижу из окна своей колокольни. Только теперь в аллеях появились пальмы, а на площади вдруг забил огромный бронзовый фонтан. Цвели нарциссы и ирисы. Пара красавцев – он и она – сидели, обнявшись, на лавочке. Но самое главное было здание музея. Это было что-то сверкающее, многооконное, какой-то призматический куб из стекла и стальных перекрытий. От множества окон здание это выглядело фестончатым, как крылья стрекозы. К нему примыкали какие-то галереи. По углам его стояли арки, а на самой крыше этого куба торчала башня с флагом.
– И вам не жалко собор? – спросил я.
Он удивленно посмотрел на меня.
– Вот еще! Этот клоповник, поповскую пылесобирательницу эту жалеть? Да что ты…
Я промолчал. Что и говорить, все тут, очевидно, отвечало последнему слову строительной техники.
– А на крыше что? – спросил я.
Он рассмеялся.
– Что ж ты не узнал свой будущий археологический отдел? Вот там будешь сидеть со своими камнями, а мы с Кларой вот куда поместимся. – И он показал на огромные, как ворота, окна нижнего этажа.
И тогда зачастил в музей этот маленький, вежливо улыбающийся человек, но теперь он был непроницаем и замкнут, как и тот английский фибровый чемоданчик, который он постоянно таскал с собой. Со мной скульптор только раскланивался. Появлялся он всегда в самом конце дня, вежливо здоровался со всеми, потом останавливался перед кабинетом директора и деликатно стучал в кожаную архиерейскую дверь одним ноготком. Дверь перед ним открывалась тотчас же. Директор, усталый, распаренный, но большой и добрый, стоял на пороге и благодушно повторял: «Жду, жду, пожалуйста», – и наклонялся, слегка обнимая его за плечи. Затем дверь закрывалась, скрипели стулья, что-то вынималось из чемоданчика и раскладывалось на столе, начинался разговор и какие-то обсуждения. Несколько раз, очевидно, по телефонному звонку, к ним приходил и Добрыня-Ротатор, а иногда я слышал его могучий лекторский голос с великолепными вибрациями и переливами. Порой доносилась и какая-нибудь особенно мудрая фраза, афоризм, которому суждено стать пословицей в веках.
Например: "Когда я увидел в первый раз Исаакиевский собор, я сказал: «Да, это окаменевшая соната», или еще круче: «Вавилон погиб, потому что задумал дотянуться куполом до Бога. Но наши флаги и вышки врежутся уже в пустое небо».
Потом эта же фраза, в урезанном, конечно, варианте (без Бога) появилась в газете «Социалистическая Алма-Ата».
– Да объясните же вы ему, дураку, – сказал я директору, – что столпотворение вавилонское и гибель Вавилона – это два совершенно различных события.
Директор вдруг рассердился.
– Не придирайся, это тебе не археология. Поезжай-ка, – сказал он, – брат, лучше в горы, пора закругляться с раскопками.
Я плюнул и больше ничем и интересоваться не стал.
На другой день я уже был в горах.
Глава пятая
Неожиданно кончилось лето. Листья на березах истончились, стали прозрачно-золотистыми, похожими на пластинки слюды. Густой и частый осинник побагровел, поредел, и через него засквозил противоположный прилавок с соседней усадьбой (забор, ворота, зеленая крыша). Повеяло тонким и вязким ароматом, так пахла увядающая трава, тяжелые осенние цветы, омытые ночными дождями, осыпающиеся листья. Они и падали-то теперь по-осеннему – медленно кружась и порхая. Появилось повсюду очень много красного и желтого цвета. Если листья кленов светлели, желтели, истончались и становились почти светочувствительными, то кусты барбариса перед концом наливались багрянцем.
И, заметив осень раз, я стал ее уже находить всюду. Например, спускался я к Алма-Атинке, останавливался на камнях, стоял и смотрел, как она грохочет, крутится и шипит меж камней, и чувствовал всей кожей, какая это ледяная, обжигающая вода. Шел по каменистому песчаному косогору, сплошь заросшему осинником, дудками и аккуратными фестончатыми лопушками нежного лягушачьего цвета, и видел внизу и дно оврага, и сиреневые глыбы на этом дне. А раньше через листву ничего нельзя было разглядеть.
У нас было пять рабочих – два старика, трое молодых. И надо отдать им должное: работали они как черти. Так мы их купили своими байками о кладах. Когда мы рассказывали им о Венере Милосской, о золотом саркофаге Тутанхамона, о сокровищах Елены Прекрасной, у них загорались глаза и они вскрикивали, качали головами и становились как пьяные. А однажды я рассказал о том, что лет пятьсот тому назад в Риме по Аппиевой дороге откопали красавицу. Она лежала в гробу, но казалась живой. Румянец на щеках, тонкая нежная кожа, длинные ресницы, высокая девичья грудь. На ней был убор невесты. Красавицу перенесли в Ватикан и выставили напоказ. И вот началось паломничество. Приходили из самых дальних мест, и людей становилось все больше и больше. Ходили странные слухи. Женихи начали отказываться от невест и уходить на свидания к гробу. Кончилось все это тем, что по приказу папы гроб опять закопали в землю. Так вторично умерла красавица, пролежавшая тысячи лет в земле.
Когда я кончил рассказывать, Потапов махнул рукой и сказал:
– Ну, спящая царевна. Даже книжка такая есть. «Пушки с берега палят, кораблю пристать велят».
– Да нет же, – сказал я, – это не сказка.
– А что же это такое? – спросил бригадир презрительно. – Форменная бабья прибаутка, и все.
А самый молодой из наших рабочих – высокий, белокурый, тонколицый, его звали Козлом – покачал головой и тихо спросил:
– И неужели это все было?
Я сказал: да, было. Красавицу эту видел человек верный и тут же записал все в тетрадку; ни одна из его записей, кажется, никогда не оспаривалась.
– Ведь надо же, – сказал парень, подавленно выслушав меня. – Ведь надо же. Так что же, она вроде как обмерла на тысячи лет или как? Ведь надо же, – повторил парень задумчиво.
– Ну вот ищи, – сказал Корнилов грубовато и насмешливо. – Здесь тоже где-то такая красавица находится. Вот недавно от нее две чешуйки принесли. Значит, лежит где-то, тебя с лопатой дожидается.
И тут же все засмеялись. Так шуткой все и кончилось.
А на другой день к нам опять пришел бригадир Потапов. Он вообще наведывался к нам каждый день – то яблони оглядывал, то приходил смотреть, как косят траву, то где-то близко строилась баня и он приводил техника. А в этот раз он пришел без всякой нужды – через плечо мешок, в руках вилы.
– Ты что это, как водяной бог с фонтана? – сказал я.
Он как будто не расслышал моих слов, поздоровался, махнул фуражкой рабочим и спросил:
– Ну как, работяги, дела? Еще бабу сонную не выкопали? Не там копаете, наверное, глаза вам отводят. Небось дирекция для себя ее сберегает. Здравствуй, профессор.
– Здравствуй, – ответил я. – Что, выпимши?
– А с чего же это я выпимший, – слегка обиделся он. – Я на Май бываю выпимший, на Октябрьскую. – Он облокотился на вилы. – Так, значит, ничего нет? А здесь где-то должно быть золото, должно, это я точно знаю. Здесь при царизме, так за лето до войны, полный котелок с червонцами выкопали. Губернатор приезжал, осматривал, всем медали роздал, потом в газетах об этом писали. Золото Александра Македонского.
(Ну, опять этот проклятый Александр Македонский со своим золотом!)
Бригадир поговорил о золоте еще с минуту, потом встал и взял вилы.
– Вилы-то у тебя зачем? – спросил я. Он хмуро улыбнулся.
– Значит, надо. – И ушел, ничего не объяснив. И еще мне запомнился один разговор с ним, и не по содержанию запомнился, а по какой-то странной нервности тона, по той внезапности, с которой начался этот разговор. Я сидел на корточках и щеточкой прочищал черепок. И вдруг бригадир подошел и тихо остановился сзади меня. Я обернулся и увидел его, он стоял, опершись на вилы.
– Здравствуйте, – сказал он печально. – Меня здесь никто не искал?
– Нет, – ответил я удивленно. – А что?
– Да нет, просто так спросил, – ответил он. – Отлучался я сегодня.
– С вилами-то отлучался? – спросил я.
Он усмехнулся, опустил вилы и сел со мной рядом.
– Что газеты-то пишут? – спросил он.
– Разное пишут. Тревожно в мире, нехорошо, – сказал я.
Он вздохнул, вынул папиросную бумагу, насыпал табаку и стал лепить папироску.
– Только ее бы не было, окаянной, – сказал он. – Только бы уж не воевать!
– Боишься? – спросил я.
– Боюсь, – серьезно сознался он. – Не за себя, за детей боюсь. Мы что? Мы свое прожили. Плохо ли, хорошо ли, а спрашивать уже не с кого. А вот ребята-то, вот мой старший кончает техникум – значит, на следующий год ему в армию идти. А начнется война – сразу же его на фронт. А там не то вернешься, не то нет. А что он в жизни повидал? Мы хоть пожили свое, попили водочки, а он ведь ничего не видел, ну ничего! Вот брательник мой пропал, я его не жалею. Нет, совсем не жалею! Виноват не виноват, а он свое отжил. Если где и ошибался когда, то за это и заплатил.
Я вспомнил его рассказ про брата и спросил:
– А он ошибся?
– Он-то? – Потапов вдруг решительно встал и взял вилы. – Ладно! – сказал он грубо. – Что тут попусту языком теперь трепать. Было не было, на том свете разберут. Не было бы, так не взяли бы. – И он выдернул из земли вилы, положил их на плечо и пошел от меня. Пока я смотрел ему вслед, ко мне подошел Корнилов.
– Что это он? – спросил Корнилов.
Я не ответил. Корнилов покачал головой и усмехнулся.
– Вилы зачем-то таскает с собой. Рабочие рассказывают: пошли вчера гулять с гармошкой, ну с бабами, конечно, а он по кустам крадется с вилами и топором, а через плечо мешок.
– А топор-то зачем? – спросил я.
– А вилы зачем? Шут его знает, зачем топор, небольшой такой, говорят. Не топор, а топорик, ну знаете, сучья обрубать.
– Странно, – сказал я, – очень странно…
И еще одно происшествие крепко запало мне в память. То есть само по себе оно ровно ничего не значило, так, мелочь, смешной анекдот. Но я его запомнил потому, что тогда я в последний раз увидел Потапова именно таким, каким он был в первый день нашей встречи в те часы, когда мы сидели под яблоней и толковали об археологии, саранче и судьбах мира.
Два дня до этого я провел в городе, возвратился рано утром на казенной машине и первое, что увидел, вылезая около правления, была спина Потапова. С лопатой через плечо он стремглав несся вверх по дороге.
– Иван Семенович, – крикнул я ему в спину, – подожди, милый человек, куда ты так разогнался, эй!
Он обернулся и зарычал.
– К дураку твоему бегу, дурак-то твой что натворил, он кости чумные раскопал! Там сто лет пропащий скот закапывали, а он всю эту заразу вытащил и скрозь, скрозь по саду разбросал. Вот если бабы узнают!
И побежал дальше. Я догнал его уже у самой ямы. Картина предстала мне очень выразительная. Яма была большая, четырехугольная, полная до краев каким-то косточным крошевом. Рабочие молча стояли вокруг. Корнилов держал в руках кость. Рядом на траве лежала огромная куча костей – белых, желтых, черных. Потапов шпынял их сапогом и шипел:
– И чтоб сей минут, сей минут! Чтоб ни косточки! Ах ты ученый! – и с размаху вонзил лопату в эту груду.
Через час под яблонями уже ничего не осталось. И только раз Потапов оторвался от работы: это когда Корнилов вдруг швырнул заступ и, что-то бормоча, сердито пошел прочь.
– Ах, бежите, – загремел ему вслед Потапов. – Барин! Белые ручки напаскудили, а работать не хотят. Ах, барин!…
Но тут я его толкнул, и он замолчал.
– А он у нас точный барин, – сказал молодой парень. – Работать никак не любит, только показывает, где копать. Вот они, – и он показал на меня, – сразу видно, без дела сидеть не будут, а наш ученый…
И тут Потапов мне рассказал, что же произошло. Он выделил Корнилову дополнительно для каких-то особых работ по его просьбе еще пятерых парней. Корнилов привел их в сад и приказал раскапывать тот самый холм, что старик пометил стрелкой «Копать тут!», а сам ушел пить чай в колхозную столовую. В этот день ничего не выкопали, а наутро в сторожку Корнилова ворвались два парня, и у одного в руках были сухие турьи рога, и у другого обломок древнего глиняного светильника. Оказывается, срыв холм, землекопы наткнулись на кости. Эти турьи рога и светильник лежали сверху. Корнилов, который лежал на топчане в одних трусах и майке, вскочил и, как был, пронесся к месту раскопки. Яма почти до самых краев была полна костным крошевом: рога, лопатки, позвонки, ребра, черепа – овцы, лошади, свиньи. Увидев свиной череп, Корнилов схватил его и, поднимая над всеми, как фонарь, заорал:
– Доисламский период, друзья! Усуни. Шестой век! Копайте дальше! Ура!
– Вот ведь какой дурак! – сказал Потапов, дойдя до этого «ура». – Золото он нашел!… Да раньше, доведись у нас в станице… Эх, научники!
Он был так возмущен, что не мог ни одну фразу договорить до конца, только фыркал и махал рукой.
– Ладно, Иван Семенович, – сказал я мирно. – Ладно! Конечно, сейчас это нам ни к чему. Но вообще кость в раскопках – это вещь.
Он посмотрел на меня и усмехнулся.
– Вещь! Да я, знаешь, сколько этой вещи каждый месяц в город отвожу? Вагоны! И что-то никто не интересуется ими. А ведь те же самые: коза, овца, барашек. Так что же, не такая же кость? Интересно!
– Такая, да не такая, – ответил я. – Этим вот барашкам, что Корнилов открыл, может, тысяча лет. Понял?
Потапов усмехнулся и что-то поддал ногой.
– Вот тоже наука валяется, – сказал он и поднял с травы что-то черное и грязное, какой-то влажный ком земли. – Эй вы, артисты! Чего заразу разбросали? – крикнул он парням. – Куда теперь это девать?
– А что это такое? – спросил я.
– Чурка! – ответил он презрительно. – Столб тысячу лет назад тут стоял. Столб! На столбе мочала… Он нагнулся, поднял чурку и размахнулся, чтоб пустить ее под откос.
– Стой! – сказал я, перехватывая его руку. – Дай-ка я посмотрю.
Это был срез бревна – очень ровный, только слегка подгнивший по краям. Сердцевина же сохранилась полностью.
– Вот что, – сказал я. – Это я заберу. Пойду сейчас к реке и отмою.
– Иди, – сказал Потапов сердито. – Вещь! Иди! Мой! Вещь! Иди!
И пошел, сердито бормоча и размахивая руками. Но, дойдя до дороги, вдруг остановился и крикнул совсем иным тоном – ясным и добрым:
– Слышь! Отмоешь свою вещь, чай пить приходи! И своего чудака-мученика приводи, а то совсем отощал, пока тебя не было. Вещь! Ах ты!… Вещь!
А для меня эта чурка и впрямь была самой настоящей вещью. Несколько лет тому назад мне в руки попала книга «Занимательная метеорология». Уж не помню, кто был ее автором, но одна глава заинтересовала меня чрезвычайно. Древесина, писалось в книжке, является очень точным документом, она свидетель всех земных и небесных сил, проявившихся за период роста дерева. Засухи, ливни, суховеи, большие пожары, слишком суровая зима, слишком жаркое лето, солнечные пятна, изменение климата, отход Гольфстрима, ледяная арктическая блокада (и такое было в жизни нашей планеты) – словом, все-все, что пережила земля и увидело небо, все это фиксируется и хранится в туго свернутой ленте годового кольца.
Помню, как тогда меня, ученика восьмого класса, поразила эта связь всего со всем. Я подумал: а может быть, это только начало, и гораздо более тонкие, непрослеживаемые нити соединяют космос и сосну, куст орешника и созвездие Ориона? Кто знает, какие затмения, северные сияния, происхождение кометы, вспышки новых звезд прочтут наши потомки по доске, скажем, старого шкафа, стащенного с чердака. Может, и все звездное небо зашифровано там! Я так был захвачен этим, что стал искать специальную литературу и узнал еще больше.
Я узнал, что кольца деревьев указывают на какую-то пульсацию климата, на какие-то циклы жизнедеятельности планеты, не совпадающие ни с периодом солнечной активности, ни с чем иным. Что-то неведомое случается с землей через каждые десять, через каждые тринадцать, тридцать пять лет, и все это складывается в мощный столетний цикл. Он тоже прослежен – узнал я – в течение трех с половиной тысячелетий на кольцах гигантской секвойи из Калифорнии.
Вот бы сделать такую таблицу и для наших широт!
Я носился с этой идеей целый месяц, а потом как-то забыл о ней и вспомнил только через десять лет. На чердаке музея хранилось несколько отличных спилов с тянь-шаньских сосен. На одном из них было двести семьдесят пять годичных колец, другие были моложе, но тоже очень старые. Я поговорил об этом с директором и он мне привел дендролога, совсем еще молодого человека, футболиста и баскетболиста, в майке и с жестким ежиком на голове.
Исходя из нашего материала, он составил сравнительную (судя по толщине колец) таблицу влажных и засушливых годов в районе города Алма-Аты за двести пятьдесят лет, и мы выставили ее в музее.
Однако дендролог не был доволен.
– Двести пятьдесят лет? Что это? – говорил он. – Современность! Вот если бы узнать, какой здесь был климат тысячу лет тому назад. Неужели в курганах ничего нельзя найти? Ведь бывают там какие-то деревянные подпорки…
Никаких подпорок в курганах, конечно, не бывает, но вот один отпил, и, может быть, даже именно тысячелетней давности, все-таки оказался в моих руках.
Внизу у реки я тщательно отскреб чурку от грязи, промыл ее несколько раз и положил сушиться. А сам пошел по берегу смотреть валуны. Здесь их было превеликое множество, как будто целое стадо – красных, зеленых, синих, аспидно-черных – приковыляло сюда с гор и, добравшись до песка, застыло в разных позах: кто повалился на бок, кто заполз под кусток, кто по колено зашел в реку, подставляя горбатую спину солнцу и ледяным брызгам. Один самый длинный черный валун с узкой хищной мордой поднялся на дыбы и замер так в нелепой позе, похожий на только что вылезшего из берлоги перезимовавшего медведя.
Вот около него через час с чуркой в руках и застал меня Корнилов. Посмотрев на меня, он засмеялся и легко сбежал по тропинке. На нем был белый костюм, плащ, переброшенный через плечо.
– Ну как Потапов? – спросил я. Он опять засмеялся.
– А что Потапов? – ответил он. – Эти злые и нервные мужики, писал где-то Чехов, – удивительно верно подмечено! Удивительно! Вот и этот такой же: накричит, наплюется, а потом ходит и качает головой: «Эх, неладно получилось». Ведь это он меня за вами послал: «Хранитель обиделся, с чуркой на реку побежал». – Он засмеялся. – Нет, в самом деле, что за чурка-то?
Он наклонился, поднял ее и стал рассматривать.
– Но ведь нет на ней ничего, – сказал он удивленно. – Это попросту кусок гнилого бревна, и все!
Меня коробил его тон, но объясниться, конечно, было необходимо.
– Видите ли, – сказал я, – с этим связана одна проблема, которая меня когда-то очень интересовала.
И в нескольких словах я изложил ее сущность: годовые слои, возможность получить картину температурного режима столетия, возможность сравнить ее с данными летописей и документов.
Я говорил, он слушал меня и молчал. А потом вдруг пожал плечами и спросил:
– Господи, ну как это у вас все вмещается? Черепки, чурки, Хлудов, гражданская война… Господи, мне и с археологией-то одной и то не справиться… Копаем, копаем – и ничего нет. А вы… слои!
И он засмеялся.
И вдруг бригадир пропал. То он ходил, бухтел, рассказывал, поддразнивал, а тут вдруг как в тучку канул. Рабочие заметили это в первый же день.
И вечером, после работы, Корнилов сказал мне:
– В самом деле, что это с Потаповым случилось? Сильно он задумываться в последнее время стал.
– Войны боится, – ответил я. – Насчет детей думает. Это сейчас бывает с людьми.
К Потапову я собрался вечером и пошел прямо через косогоры. Быстро темнело, и я засветил фонарь. Собирался дождь. На горизонте несколько раз вспыхивали бесшумные молнии. Тогда становились видными облака, дикие и обрывистые, как те кручи, мимо которых я шел. Вскоре сделалось уж так душно, что мне показалось, будто я заперт в узком и длинном сарае, накрытом мокрой ватой. Дождь должен был хлынуть вот-вот. Я остановился на краю обрыва и стал соображать, где же удобнее спуститься. Было уже так темно, что я не различал дороги. Чуть не коснувшись лица, мимо меня пролетела длинная и бесшумная, как кошка, ночная серая птица. И только я нащупал дорогу и начал спускаться, как внизу в кустах ответно зажегся другой фонарик. Я остановился и два раза описал рукой светящуюся дугу (глупее, конечно, ничего уж нельзя было придумать), и другой фонарик проделал то же самое. Затрещали ветки, и я увидел на фоне кустов, как при свете молнии внезапно появилась неподвижная белая фигура. На секунду мне сделалось вдруг очень неприятно. Но тут вдруг фигура засмеялась и голосом Софы сказала:
– Ну как хорошо, что я с вами встретилась. Ведь я заблудилась. Здравствуйте, дорогой. – Она протянула мне руку. – А Михаила Степановича вы здесь нигде не встречали?
– Нет, – сказал я.
– Вот незадача, вот незадача, – повторила она, глядя мне в лицо. – Понимаете, испортилась машина, и как-то безнадежно, как-то совсем испортилась. И вот пока он возился, я решила пойти пешком, да, видите, запуталась, никак не могу найти дорогу.
Дорога была рядом, только надо было спуститься. Я сказал ей об этом. Она опять засмеялась.
– Ну, значит, лешак водит, как говорил мой дед, – сказала она. – Вы знаете, мой дед замерз около стены своей усадьбы. Дошел до нее, уперся в стену спиной, сполз и замерз. – Она посмотрела на меня. – Он был помещик Якушев. Слышали таких?
– Ну как же, – воскликнул я. – Так вот вы из каких!
– Да-да, – сказала она, – да, я из таких! Старый дворянский род.
Тем временем мы уже спустились и сошли, вернее, спрыгнули, на дорогу.
– Ну вот вы и на месте, – сказал я. – Но куда же вы шли? К машине или… куда вас проводить?
– К Потапову, – сказала Софа. – Я хотела достать у него яблок для посылки.
– Ну вот смотрите, как хорошо! – воскликнул я. – И я к нему тоже. Он пропал куда-то, вот мы боимся, не случилось ли чего-нибудь.
Она поглядела на меня.
– А что же может с ним случиться? – спросила она осторожно и не сразу.
– Не заболел ли? – предположил я.
И, заметив осень раз, я стал ее уже находить всюду. Например, спускался я к Алма-Атинке, останавливался на камнях, стоял и смотрел, как она грохочет, крутится и шипит меж камней, и чувствовал всей кожей, какая это ледяная, обжигающая вода. Шел по каменистому песчаному косогору, сплошь заросшему осинником, дудками и аккуратными фестончатыми лопушками нежного лягушачьего цвета, и видел внизу и дно оврага, и сиреневые глыбы на этом дне. А раньше через листву ничего нельзя было разглядеть.
У нас было пять рабочих – два старика, трое молодых. И надо отдать им должное: работали они как черти. Так мы их купили своими байками о кладах. Когда мы рассказывали им о Венере Милосской, о золотом саркофаге Тутанхамона, о сокровищах Елены Прекрасной, у них загорались глаза и они вскрикивали, качали головами и становились как пьяные. А однажды я рассказал о том, что лет пятьсот тому назад в Риме по Аппиевой дороге откопали красавицу. Она лежала в гробу, но казалась живой. Румянец на щеках, тонкая нежная кожа, длинные ресницы, высокая девичья грудь. На ней был убор невесты. Красавицу перенесли в Ватикан и выставили напоказ. И вот началось паломничество. Приходили из самых дальних мест, и людей становилось все больше и больше. Ходили странные слухи. Женихи начали отказываться от невест и уходить на свидания к гробу. Кончилось все это тем, что по приказу папы гроб опять закопали в землю. Так вторично умерла красавица, пролежавшая тысячи лет в земле.
Когда я кончил рассказывать, Потапов махнул рукой и сказал:
– Ну, спящая царевна. Даже книжка такая есть. «Пушки с берега палят, кораблю пристать велят».
– Да нет же, – сказал я, – это не сказка.
– А что же это такое? – спросил бригадир презрительно. – Форменная бабья прибаутка, и все.
А самый молодой из наших рабочих – высокий, белокурый, тонколицый, его звали Козлом – покачал головой и тихо спросил:
– И неужели это все было?
Я сказал: да, было. Красавицу эту видел человек верный и тут же записал все в тетрадку; ни одна из его записей, кажется, никогда не оспаривалась.
– Ведь надо же, – сказал парень, подавленно выслушав меня. – Ведь надо же. Так что же, она вроде как обмерла на тысячи лет или как? Ведь надо же, – повторил парень задумчиво.
– Ну вот ищи, – сказал Корнилов грубовато и насмешливо. – Здесь тоже где-то такая красавица находится. Вот недавно от нее две чешуйки принесли. Значит, лежит где-то, тебя с лопатой дожидается.
И тут же все засмеялись. Так шуткой все и кончилось.
А на другой день к нам опять пришел бригадир Потапов. Он вообще наведывался к нам каждый день – то яблони оглядывал, то приходил смотреть, как косят траву, то где-то близко строилась баня и он приводил техника. А в этот раз он пришел без всякой нужды – через плечо мешок, в руках вилы.
– Ты что это, как водяной бог с фонтана? – сказал я.
Он как будто не расслышал моих слов, поздоровался, махнул фуражкой рабочим и спросил:
– Ну как, работяги, дела? Еще бабу сонную не выкопали? Не там копаете, наверное, глаза вам отводят. Небось дирекция для себя ее сберегает. Здравствуй, профессор.
– Здравствуй, – ответил я. – Что, выпимши?
– А с чего же это я выпимший, – слегка обиделся он. – Я на Май бываю выпимший, на Октябрьскую. – Он облокотился на вилы. – Так, значит, ничего нет? А здесь где-то должно быть золото, должно, это я точно знаю. Здесь при царизме, так за лето до войны, полный котелок с червонцами выкопали. Губернатор приезжал, осматривал, всем медали роздал, потом в газетах об этом писали. Золото Александра Македонского.
(Ну, опять этот проклятый Александр Македонский со своим золотом!)
Бригадир поговорил о золоте еще с минуту, потом встал и взял вилы.
– Вилы-то у тебя зачем? – спросил я. Он хмуро улыбнулся.
– Значит, надо. – И ушел, ничего не объяснив. И еще мне запомнился один разговор с ним, и не по содержанию запомнился, а по какой-то странной нервности тона, по той внезапности, с которой начался этот разговор. Я сидел на корточках и щеточкой прочищал черепок. И вдруг бригадир подошел и тихо остановился сзади меня. Я обернулся и увидел его, он стоял, опершись на вилы.
– Здравствуйте, – сказал он печально. – Меня здесь никто не искал?
– Нет, – ответил я удивленно. – А что?
– Да нет, просто так спросил, – ответил он. – Отлучался я сегодня.
– С вилами-то отлучался? – спросил я.
Он усмехнулся, опустил вилы и сел со мной рядом.
– Что газеты-то пишут? – спросил он.
– Разное пишут. Тревожно в мире, нехорошо, – сказал я.
Он вздохнул, вынул папиросную бумагу, насыпал табаку и стал лепить папироску.
– Только ее бы не было, окаянной, – сказал он. – Только бы уж не воевать!
– Боишься? – спросил я.
– Боюсь, – серьезно сознался он. – Не за себя, за детей боюсь. Мы что? Мы свое прожили. Плохо ли, хорошо ли, а спрашивать уже не с кого. А вот ребята-то, вот мой старший кончает техникум – значит, на следующий год ему в армию идти. А начнется война – сразу же его на фронт. А там не то вернешься, не то нет. А что он в жизни повидал? Мы хоть пожили свое, попили водочки, а он ведь ничего не видел, ну ничего! Вот брательник мой пропал, я его не жалею. Нет, совсем не жалею! Виноват не виноват, а он свое отжил. Если где и ошибался когда, то за это и заплатил.
Я вспомнил его рассказ про брата и спросил:
– А он ошибся?
– Он-то? – Потапов вдруг решительно встал и взял вилы. – Ладно! – сказал он грубо. – Что тут попусту языком теперь трепать. Было не было, на том свете разберут. Не было бы, так не взяли бы. – И он выдернул из земли вилы, положил их на плечо и пошел от меня. Пока я смотрел ему вслед, ко мне подошел Корнилов.
– Что это он? – спросил Корнилов.
Я не ответил. Корнилов покачал головой и усмехнулся.
– Вилы зачем-то таскает с собой. Рабочие рассказывают: пошли вчера гулять с гармошкой, ну с бабами, конечно, а он по кустам крадется с вилами и топором, а через плечо мешок.
– А топор-то зачем? – спросил я.
– А вилы зачем? Шут его знает, зачем топор, небольшой такой, говорят. Не топор, а топорик, ну знаете, сучья обрубать.
– Странно, – сказал я, – очень странно…
И еще одно происшествие крепко запало мне в память. То есть само по себе оно ровно ничего не значило, так, мелочь, смешной анекдот. Но я его запомнил потому, что тогда я в последний раз увидел Потапова именно таким, каким он был в первый день нашей встречи в те часы, когда мы сидели под яблоней и толковали об археологии, саранче и судьбах мира.
Два дня до этого я провел в городе, возвратился рано утром на казенной машине и первое, что увидел, вылезая около правления, была спина Потапова. С лопатой через плечо он стремглав несся вверх по дороге.
– Иван Семенович, – крикнул я ему в спину, – подожди, милый человек, куда ты так разогнался, эй!
Он обернулся и зарычал.
– К дураку твоему бегу, дурак-то твой что натворил, он кости чумные раскопал! Там сто лет пропащий скот закапывали, а он всю эту заразу вытащил и скрозь, скрозь по саду разбросал. Вот если бабы узнают!
И побежал дальше. Я догнал его уже у самой ямы. Картина предстала мне очень выразительная. Яма была большая, четырехугольная, полная до краев каким-то косточным крошевом. Рабочие молча стояли вокруг. Корнилов держал в руках кость. Рядом на траве лежала огромная куча костей – белых, желтых, черных. Потапов шпынял их сапогом и шипел:
– И чтоб сей минут, сей минут! Чтоб ни косточки! Ах ты ученый! – и с размаху вонзил лопату в эту груду.
Через час под яблонями уже ничего не осталось. И только раз Потапов оторвался от работы: это когда Корнилов вдруг швырнул заступ и, что-то бормоча, сердито пошел прочь.
– Ах, бежите, – загремел ему вслед Потапов. – Барин! Белые ручки напаскудили, а работать не хотят. Ах, барин!…
Но тут я его толкнул, и он замолчал.
– А он у нас точный барин, – сказал молодой парень. – Работать никак не любит, только показывает, где копать. Вот они, – и он показал на меня, – сразу видно, без дела сидеть не будут, а наш ученый…
И тут Потапов мне рассказал, что же произошло. Он выделил Корнилову дополнительно для каких-то особых работ по его просьбе еще пятерых парней. Корнилов привел их в сад и приказал раскапывать тот самый холм, что старик пометил стрелкой «Копать тут!», а сам ушел пить чай в колхозную столовую. В этот день ничего не выкопали, а наутро в сторожку Корнилова ворвались два парня, и у одного в руках были сухие турьи рога, и у другого обломок древнего глиняного светильника. Оказывается, срыв холм, землекопы наткнулись на кости. Эти турьи рога и светильник лежали сверху. Корнилов, который лежал на топчане в одних трусах и майке, вскочил и, как был, пронесся к месту раскопки. Яма почти до самых краев была полна костным крошевом: рога, лопатки, позвонки, ребра, черепа – овцы, лошади, свиньи. Увидев свиной череп, Корнилов схватил его и, поднимая над всеми, как фонарь, заорал:
– Доисламский период, друзья! Усуни. Шестой век! Копайте дальше! Ура!
– Вот ведь какой дурак! – сказал Потапов, дойдя до этого «ура». – Золото он нашел!… Да раньше, доведись у нас в станице… Эх, научники!
Он был так возмущен, что не мог ни одну фразу договорить до конца, только фыркал и махал рукой.
– Ладно, Иван Семенович, – сказал я мирно. – Ладно! Конечно, сейчас это нам ни к чему. Но вообще кость в раскопках – это вещь.
Он посмотрел на меня и усмехнулся.
– Вещь! Да я, знаешь, сколько этой вещи каждый месяц в город отвожу? Вагоны! И что-то никто не интересуется ими. А ведь те же самые: коза, овца, барашек. Так что же, не такая же кость? Интересно!
– Такая, да не такая, – ответил я. – Этим вот барашкам, что Корнилов открыл, может, тысяча лет. Понял?
Потапов усмехнулся и что-то поддал ногой.
– Вот тоже наука валяется, – сказал он и поднял с травы что-то черное и грязное, какой-то влажный ком земли. – Эй вы, артисты! Чего заразу разбросали? – крикнул он парням. – Куда теперь это девать?
– А что это такое? – спросил я.
– Чурка! – ответил он презрительно. – Столб тысячу лет назад тут стоял. Столб! На столбе мочала… Он нагнулся, поднял чурку и размахнулся, чтоб пустить ее под откос.
– Стой! – сказал я, перехватывая его руку. – Дай-ка я посмотрю.
Это был срез бревна – очень ровный, только слегка подгнивший по краям. Сердцевина же сохранилась полностью.
– Вот что, – сказал я. – Это я заберу. Пойду сейчас к реке и отмою.
– Иди, – сказал Потапов сердито. – Вещь! Иди! Мой! Вещь! Иди!
И пошел, сердито бормоча и размахивая руками. Но, дойдя до дороги, вдруг остановился и крикнул совсем иным тоном – ясным и добрым:
– Слышь! Отмоешь свою вещь, чай пить приходи! И своего чудака-мученика приводи, а то совсем отощал, пока тебя не было. Вещь! Ах ты!… Вещь!
А для меня эта чурка и впрямь была самой настоящей вещью. Несколько лет тому назад мне в руки попала книга «Занимательная метеорология». Уж не помню, кто был ее автором, но одна глава заинтересовала меня чрезвычайно. Древесина, писалось в книжке, является очень точным документом, она свидетель всех земных и небесных сил, проявившихся за период роста дерева. Засухи, ливни, суховеи, большие пожары, слишком суровая зима, слишком жаркое лето, солнечные пятна, изменение климата, отход Гольфстрима, ледяная арктическая блокада (и такое было в жизни нашей планеты) – словом, все-все, что пережила земля и увидело небо, все это фиксируется и хранится в туго свернутой ленте годового кольца.
Помню, как тогда меня, ученика восьмого класса, поразила эта связь всего со всем. Я подумал: а может быть, это только начало, и гораздо более тонкие, непрослеживаемые нити соединяют космос и сосну, куст орешника и созвездие Ориона? Кто знает, какие затмения, северные сияния, происхождение кометы, вспышки новых звезд прочтут наши потомки по доске, скажем, старого шкафа, стащенного с чердака. Может, и все звездное небо зашифровано там! Я так был захвачен этим, что стал искать специальную литературу и узнал еще больше.
Я узнал, что кольца деревьев указывают на какую-то пульсацию климата, на какие-то циклы жизнедеятельности планеты, не совпадающие ни с периодом солнечной активности, ни с чем иным. Что-то неведомое случается с землей через каждые десять, через каждые тринадцать, тридцать пять лет, и все это складывается в мощный столетний цикл. Он тоже прослежен – узнал я – в течение трех с половиной тысячелетий на кольцах гигантской секвойи из Калифорнии.
Вот бы сделать такую таблицу и для наших широт!
Я носился с этой идеей целый месяц, а потом как-то забыл о ней и вспомнил только через десять лет. На чердаке музея хранилось несколько отличных спилов с тянь-шаньских сосен. На одном из них было двести семьдесят пять годичных колец, другие были моложе, но тоже очень старые. Я поговорил об этом с директором и он мне привел дендролога, совсем еще молодого человека, футболиста и баскетболиста, в майке и с жестким ежиком на голове.
Исходя из нашего материала, он составил сравнительную (судя по толщине колец) таблицу влажных и засушливых годов в районе города Алма-Аты за двести пятьдесят лет, и мы выставили ее в музее.
Однако дендролог не был доволен.
– Двести пятьдесят лет? Что это? – говорил он. – Современность! Вот если бы узнать, какой здесь был климат тысячу лет тому назад. Неужели в курганах ничего нельзя найти? Ведь бывают там какие-то деревянные подпорки…
Никаких подпорок в курганах, конечно, не бывает, но вот один отпил, и, может быть, даже именно тысячелетней давности, все-таки оказался в моих руках.
Внизу у реки я тщательно отскреб чурку от грязи, промыл ее несколько раз и положил сушиться. А сам пошел по берегу смотреть валуны. Здесь их было превеликое множество, как будто целое стадо – красных, зеленых, синих, аспидно-черных – приковыляло сюда с гор и, добравшись до песка, застыло в разных позах: кто повалился на бок, кто заполз под кусток, кто по колено зашел в реку, подставляя горбатую спину солнцу и ледяным брызгам. Один самый длинный черный валун с узкой хищной мордой поднялся на дыбы и замер так в нелепой позе, похожий на только что вылезшего из берлоги перезимовавшего медведя.
Вот около него через час с чуркой в руках и застал меня Корнилов. Посмотрев на меня, он засмеялся и легко сбежал по тропинке. На нем был белый костюм, плащ, переброшенный через плечо.
– Ну как Потапов? – спросил я. Он опять засмеялся.
– А что Потапов? – ответил он. – Эти злые и нервные мужики, писал где-то Чехов, – удивительно верно подмечено! Удивительно! Вот и этот такой же: накричит, наплюется, а потом ходит и качает головой: «Эх, неладно получилось». Ведь это он меня за вами послал: «Хранитель обиделся, с чуркой на реку побежал». – Он засмеялся. – Нет, в самом деле, что за чурка-то?
Он наклонился, поднял ее и стал рассматривать.
– Но ведь нет на ней ничего, – сказал он удивленно. – Это попросту кусок гнилого бревна, и все!
Меня коробил его тон, но объясниться, конечно, было необходимо.
– Видите ли, – сказал я, – с этим связана одна проблема, которая меня когда-то очень интересовала.
И в нескольких словах я изложил ее сущность: годовые слои, возможность получить картину температурного режима столетия, возможность сравнить ее с данными летописей и документов.
Я говорил, он слушал меня и молчал. А потом вдруг пожал плечами и спросил:
– Господи, ну как это у вас все вмещается? Черепки, чурки, Хлудов, гражданская война… Господи, мне и с археологией-то одной и то не справиться… Копаем, копаем – и ничего нет. А вы… слои!
И он засмеялся.
И вдруг бригадир пропал. То он ходил, бухтел, рассказывал, поддразнивал, а тут вдруг как в тучку канул. Рабочие заметили это в первый же день.
И вечером, после работы, Корнилов сказал мне:
– В самом деле, что это с Потаповым случилось? Сильно он задумываться в последнее время стал.
– Войны боится, – ответил я. – Насчет детей думает. Это сейчас бывает с людьми.
К Потапову я собрался вечером и пошел прямо через косогоры. Быстро темнело, и я засветил фонарь. Собирался дождь. На горизонте несколько раз вспыхивали бесшумные молнии. Тогда становились видными облака, дикие и обрывистые, как те кручи, мимо которых я шел. Вскоре сделалось уж так душно, что мне показалось, будто я заперт в узком и длинном сарае, накрытом мокрой ватой. Дождь должен был хлынуть вот-вот. Я остановился на краю обрыва и стал соображать, где же удобнее спуститься. Было уже так темно, что я не различал дороги. Чуть не коснувшись лица, мимо меня пролетела длинная и бесшумная, как кошка, ночная серая птица. И только я нащупал дорогу и начал спускаться, как внизу в кустах ответно зажегся другой фонарик. Я остановился и два раза описал рукой светящуюся дугу (глупее, конечно, ничего уж нельзя было придумать), и другой фонарик проделал то же самое. Затрещали ветки, и я увидел на фоне кустов, как при свете молнии внезапно появилась неподвижная белая фигура. На секунду мне сделалось вдруг очень неприятно. Но тут вдруг фигура засмеялась и голосом Софы сказала:
– Ну как хорошо, что я с вами встретилась. Ведь я заблудилась. Здравствуйте, дорогой. – Она протянула мне руку. – А Михаила Степановича вы здесь нигде не встречали?
– Нет, – сказал я.
– Вот незадача, вот незадача, – повторила она, глядя мне в лицо. – Понимаете, испортилась машина, и как-то безнадежно, как-то совсем испортилась. И вот пока он возился, я решила пойти пешком, да, видите, запуталась, никак не могу найти дорогу.
Дорога была рядом, только надо было спуститься. Я сказал ей об этом. Она опять засмеялась.
– Ну, значит, лешак водит, как говорил мой дед, – сказала она. – Вы знаете, мой дед замерз около стены своей усадьбы. Дошел до нее, уперся в стену спиной, сполз и замерз. – Она посмотрела на меня. – Он был помещик Якушев. Слышали таких?
– Ну как же, – воскликнул я. – Так вот вы из каких!
– Да-да, – сказала она, – да, я из таких! Старый дворянский род.
Тем временем мы уже спустились и сошли, вернее, спрыгнули, на дорогу.
– Ну вот вы и на месте, – сказал я. – Но куда же вы шли? К машине или… куда вас проводить?
– К Потапову, – сказала Софа. – Я хотела достать у него яблок для посылки.
– Ну вот смотрите, как хорошо! – воскликнул я. – И я к нему тоже. Он пропал куда-то, вот мы боимся, не случилось ли чего-нибудь.
Она поглядела на меня.
– А что же может с ним случиться? – спросила она осторожно и не сразу.
– Не заболел ли? – предположил я.