Через час я был в Кракове. Добрался до "жидовского" дома на Видине.
   Подъезд был открыт. Входная дверь, сорванная с петель, лежала на тротуаре. Я поднялся на второй этаж. Квартира Цили Вайнер была заколочена. С двери свисали обрывки коричневого дерматина и торчали клочки грязной ваты. На двери квартиры 9 о записке "Сдесь жывут ивреи" напоминали лишь две кнопки.
   Я позвонил, потом громко постучал в дверь. Из соседней квартиры выглянуло злобное небритое лицо:
   - Чего стучите? Кто нужен?
   - Тут жили евреи. Вы не знаете, где они?
   - Евреи? Жиды. Уехали наконец в свою Палестину. Так говорят люди. Мы с ними вообще не знались.
   - А напротив? Где пани Вайнерова?
   - Кажется, умерла. Да, умерла. Точно. Квартиру опечатала власть.
   - А почему дверь разбита?
   - Вы следователь? Прокурор? Сказал, что слышал. Я не обязан знать все! И он захлопнул дверь.
   В часть я вернулся в воскресенье на рассвете. Оказалось, что в субботу Федя сдал дивизион подполковнику Певню и уехал в Союз. Мне стало совсем одиноко. Возможно, Федя спросил бы меня:
   - Ну что, повидал свою зазнобу?
   А я рассказал бы, что Ева погибла, что ее нет на свете. И жить не хочется. Возможно, он что-то ответил бы, посочувствовал. Больше и говорить не с кем...
   Я не находил себе места, не спал, без конца курил, ни с кем не разговаривал, и никому не было дела до меня. На следующий день я подал свой первый рапорт с просьбой о демобилизации. Служить стало тошно.
   Подполковник Певень сформулировал нам основную задачу так: наладить дисциплину и порядок. Однако указанная цель была уже недостижима: фронтовиков нужно было заменить молодыми новобранцами.
   Через две недели мы пересекли государственную границу СССР и обосновались в городке Добромиль. Спустя полгода - переехали в Старый Самбор. Там наша часть была окончательно расформирована. Я попал в противотанковый дивизион, дислоцированный подо Львовом, в Яновских военных лагерях.
   Мои многочисленные рапорты оставались "без последствий". В конце концов, в наказание за настойчивость или даже за настырность меня включили в группу молодых офицеров, направляемых на Чукотку в укрепрайон Бухта Провидения. Нам предстояло сменить комсостав, отслуживший положенные сроки в полярных районах.
   Я совсем пал духом. Но получилось иначе. Одна добрая душа переложила мой последний рапорт из папки "Назначения" в папку "На увольнение". Вследствие этого моя дальнейшая судьба решительно изменилась: в апреле 1947 года меня наконец уволили в запас.
   Таким образом, через два года после Победы подошла к концу моя военная служба. Началась другая эпоха, непривычная самостоятельная жизнь. Появилась масса новых забот, малые победы достигались ценой огромных усилий. Путь познания был усеян горькими разочарованиями. И не было на нем той чистой, беззаботной радости, о которой мечталось в юные годы. Молодость сменилась зрелостью, за ней незаметно началось угасание, подкралась старость...
   День за днем стираются из памяти имена, годы, приметы событий, сел и городов.
   А Ева навсегда осталась в моем сердце семнадцатилетней возлюбленной в ослепительном сиянии своей душевной и телесной красоты. И память о ней уже не сотрется.
   В Р Е М Я У Т Р А Т
   Повесть о поэте Константине Левине
   Время искать, и время терять.
   Еккл. 3:6
   Давно ушли на вечный покой друзья молодости, близкие, дорогие люди, мои ровесники. А мне, оказалось, выпала долгая жизнь с ее мимолетными радостями, прозрениями и разочарованиями. Мудрость, приобретаемая с годами, счастья не прибавляет. Наоборот, запоздалая мудрость лишь умножает печаль, как заметил мудрейший из царей.
   Потому что давно известно: всему свое время, свой час. А время быстротечно, и оно все убыстряет свой бег, от чего дни и годы жизни становятся все короче и однообразней.
   В молодости было не так. Какими бесконечно долгими и тягостными казались дни и даже часы войны! Но и они растаяли, канули в Вечность. Туда же унеслись и дни зрелости, и годы старости.
   На склоне лет я печально взираю на этот мир и непритворно удивляюсь всему случившемуся, непроницаемой тайне бытия... Может быть, эта жизнь лишь привиделась мне?
   В стылый, сумрачный декабрьский день 1942 года судьба забросила меня в затерянный уральский городок Нязепетровск, где в полуразрушенной, демидовских времен церкви разместилось эвакуированное 1-ое Ростовское противотанковое артучилище. Там мне предстояло учиться, чтобы стать офицером.
   Я попал в 38-ой учебный взвод. Вскоре я познакомился и близко сошелся с такими же
   18-летними курсантами, вчерашними школьниками: Константином Левиным из Днепропетровска, Николаем Казариновым из Йошкар-Олы и Валентином Степановым из Москвы. Во взводном списке мы так и шли друг за другом и откликались в такой последовательности на вечерних поверках.
   Собственно, встреча с Константином Левиным произошла за два дня до зачисления в курсанты, в "карантине". Мы прибыли в Нязепетровск одним поездом, одновременно появились у военного коменданта, который и направил нас в "карантин" 1-го РАУ. Этот "карантин" оказался длинным бревенчатым бараком, по самые окна занесенным снегом.
   В бараке за низкой деревянной выгородкой сидел дежурный офицер. Он отобрал наши документы, записал в список прибывших и велел идти в другой конец барака к старшине, который указал нам с Константином места на шатких нарах из нестроганых досок. Здесь нам предстояло находиться до зачисления в училище.
   Электричества в бараке не было, лишь у входа и в дальнем конце горели керосиновые лампы. Из-за инея, налипшего на стекла, окошки плохо пропускали и без того тусклый свет зимнего дня. Вокруг был полумрак и пахло прогнившей картошкой.
   Мы с Костей уселись на нары, разговорились. Кто ты и откуда приехал? Где жил до войны, где учился, как попал сюда? Мы были пока гражданскими лицами, носили цивильную одежду, воинскому регламенту еще не подчинялись, никуда не торопились и поэтому беседовали неспешно, обстоятельно.
   Топилась печка-буржуйка, но все равно было холодно и сыро. Слонялись без дела молчаливые абитуриенты. Среди них выделялись солидные на вид люди, успевшие, видимо, уже повоевать. Они носили военную одежду - шинели и бушлаты - и казались старыми "дядьками".
   На многих новобранцах была совершенно жуткая грязная рвань, никак не соответствующая погоде и обстоятельствам: промасленные изодранные телогрейки, дырявые, перевязанные веревками ботинки, летние измызганные кепочки. Мы еще не знали истинной причины этого и удивлялись, ибо мороз стоял за 40 градусов! Наша одежда выглядела на таком фоне непомерно богатой. Главное, была по-настоящему теплой, грела.
   Мою жизнь накануне приезда в Нязепетровск нельзя было назвать ни устроенной, ни благополучной. Наша семья, успевшая в самом конце июля 1941 года бежать из-под Одессы, по случайному стечению обстоятельств оказалась на Урале, в городке Лысьва Молотовской области, и весьма бедствовала там.
   Мне было тогда 17 лет. Не желая терять год учебы, я энергично разыскивал Ленинградский военно-механический институт, где находились мои документы, высланные по окончании школы 20 июня 1941 года. Я скитался тогда по России, как "бомж": из Лысьвы уехал в Казань, потом в Магнитогорск и, наконец, в Мотовилиху под Молотовом, куда, как оказалось, перебрался из Ленинграда мой "Военмех".
   Я голодал, мерз, спал не раздеваясь, в пальто, редко мылся - не было никакой возможности - и страдал от безденежья. Меня очень угнетало одиночество, отсутствие рядом близких людей. Поэтому встреча с Левиным была подарком судьбы. Я сразу ощутил и оценил Костино расположение, его доброжелательность и образованность. И радость моя была велика, ибо понял, что приобрел друга, в котором так нуждался!
   % % %
   Училище оказалось трудным жизненным испытанием. Мы, курсанты, очень уставали от ежедневных интенсивных 10-12-часовых занятий, в основном на свежем воздухе, потому что учебных помещений фактически не было. Сверх того, нас постоянно нагружали различными строительными и хозяйственными работами, не говоря о текущих и плановых нарядах (кухня, караул, уборки, конюшни...).
   При этом мы систематически недоедали и мерзли. Всю суровую зиму 1942-43 г.г. курсанты провели в практически не отапливаемой Нязепетровской церкви, не имея ни теплой одежды, ни подходящей обуви. Нам выдали изношенное (б.у.) обмундирование: застиранные хлопчатобумажные гимнастерки и шаровары, истертые шинели и истоптанные ботинки с обмотками.
   Пришлось пережить и немало нравственных потрясений: столкнуться с воровством, хулиганством и антисемитизмом. В первый же день пребывания в училище меня обокрали - утащили кошелек с деньгами, перочинный нож и, главное, мои единственные ценности: самопишущую ручку - подарок к окончанию школы, большую редкость по тем временам, и, что еще обиднее, отцовскую реликвию - серебряные часы "Павел Буре", его награду 1916 года с гравировкой "За отличную стрельбу". Эту потерю я воспринял с большой болью, как дурное предзнаменование. Однако жаловаться не хотел, ибо подозрение пало бы на товарищей-курсантов. И еще я боялся прослыть ябедой. В общем, было стыдно и противно. Немало неприятных происшествий пришлось пережить впоследствии.
   % % %
   15 декабря 1942 года нас из карантина строем повели в баню, остригли и переодели в военную форму. Всю свою гражданскую одежду мы по указанию офицера "добровольно" сдали в "Фонд обороны", о чем подписали какую-то расписку на тетрадном листке.
   Я, воспользовавшись советом расторопного новобранца, сумел пронести на себе в казарму, то есть в церковь, свой теплый свитер. Очень обрадовался ловко провернул дельце! Было совершенно очевидно - казенное обмундирование согреть организм не сможет, ибо изношенные хлопчатобумажные тряпки - это не то что мои гражданские вещи: ватное пальто, теплое белье. Хоть свитер сохранил - большая удача.
   После бани нас повели на пустырь, где была свалена и уже покрылась слоем снега большая куча соломы. Этой соломой мы набили мешки-матрацы и наволочки.
   Вечером из бани вернулись знакомые курсанты, убиравшие там после нас. Они рассказали, что из общей кучи одежды, оставленной нами "Фонду обороны", какие-то начальники выбрали и унесли с собой самое лучшее. Оставшиеся шмотки приказано было упаковать в брезентовые мешки и свалить в кладовку при бане.
   Стало известно, что среди новобранцев оказалось немало умников. Они предусмотрительно, находясь еще в карантине, задолго до бани, ухитрились выгодно обменять у местных жителей свою одежду на рванье, которое затем без сожаления и сдали в "Фонд обороны". Кое-кто выручил при этой сделке немало денег, кто-то просто крепко выпил и закусил. После бани эти умники от души посмеялись над нами, лопухами.
   Недолго, однако, я наслаждался своим "спасенным" свитером, пряча его, как вор, под гимнастеркой. Через три дня после бани меня вызвал к себе в каптерку старшина нашей учебной батареи и, злобно глядя, прошипел:
   - Ну-ка, сними гимнастерку, хитрый еврей!
   Я почувствовал себя, - о, запуганная наивность и глупость, - схваченным за руку преступником и молчал.
   - Ты почему нарушаешь уставную форму одежды?! Вот наглец! Другие не боятся, а он, видишь ли, боится замерзнуть! Вшей нам разводить захотел? Снять! Давай сюда! А теперь, наряд вне очереди - гальюн драить! Ишь ты, хитрый еврей! Иди!
   Я ушел, растерянный, подавленный, униженный. А старшина потом носил мой свитер открыто, не стесняясь. "Настучал" на меня один из курсантов нашего взвода, приближенный старшины, его "шестерка".
   Зима 1942-43 г.г. была на Урале очень суровой. Морозы нередко достигали пятидесятиградусной отметки. Ночью температура в церкви не поднималась выше нуля. Я сразу простудился, начался сильный кашель, поднялась температура. В санчасти поставили диагноз: бронхит, выдали шесть таблеток аспирина и ватник сроком на шесть дней. От занятий не освободили. Я прокашлял всю зиму. Многие курсанты болели.
   Чтобы снизить простужаемость и укрепить дисциплину, был объявлен строгий приказ: "Вне строя и вне казармы курсанты обязаны передвигаться только бегом! "Пешком" не ходить! Даже в сортир, на оправку - бегом! При встрече с командирами за восемь метров переходить на шаг, отдавать честь и снова продолжать движение бегом!" Таков приказ.
   За любое, даже самое незначительное, нарушение устава или порядка курсантов наказывали нарядами вне очереди. Особенно неприятны были наряды по чистке самодельных дворовых сортиров и мытье полов в нашей казарме -церкви. Нередки и очень болезненны были стычки с курсантами и командирами на антисемитской почве.
   Поэтому окончания училища я ждал с большим нетерпением, как избавления. И, действительно, на фронте я почувствовал себя свободнее, независимее.
   В училище укрытием и защитой от несправедливости и грубости окружающего мира была дружба. Она помогла пережить трудности тогдашней армейской жизни. Мы общались с друзьями не урывками, а постоянно, ежедневно, ежечасно: на хозработах, в строю, на занятиях, в карауле, в столовой, в казарме...
   По духу и по жизненным обстоятельствам ближе всех был мне Костя Левин. Мы даже спали на одном соломенном тюфяке, укрывались одним одеялом и шинелью - иначе не согреться, стояли и сидели рядом на занятиях, в столовой...
   % % %
   Костя, в отличие от меня, "технаря", был типичным гуманитарием, "лириком": любил и хорошо знал историю, литературу, особенно поэзию. У нас находилось время поговорить - то в казарме, то на полевых занятиях и в нарядах: на заготовке дров, в конюшне, на кухне, в карауле. Там по ночам выпадало иногда свободное время.
   Костя часто читал мне стихи - наизусть или из тетрадки в черной коленкоровой обложке. Тетрадку он прятал под гимнастеркой. Листы драгоценной тетради были плотно исписаны мелким бисерным почерком, очень четким, разборчивым. Костя смаковал эти стихи, а до меня они не доходили, не трогали. Особенно он любил Бориса Пастернака. Мне же те стихи казались вычурными, заумными, совершенно непонятными.
   - Это, - говорил Костя, - тонкие стихи. Жаль, что ты не понимаешь.
   - На мой вкус - путано и неинтересно.
   - Вкус нужно развивать. Читай больше... После войны. - смеялся Костя.
   - Я люблю прозу. Последнюю книгу я прочел в июле 1941-го. "Гроздья гнева", Стейнбека. Очень понравилось. Но интереснее всего мне журналы "Техника - молодежи" и "Знание - сила".
   - Поэзия - не наука, не техника, - это чувство. Концентрированная мысль. Она действует на человека сильнее прозы, - уверял меня Костя.
   - А ты пробовал концентрировать свои личные мысли? Писал стихи?
   - Баловался немного. Получалось примитивно, хреново.
   % % %
   К учебным занятиям и вообще к службе Костя относился очень серьезно, старательно. Он вникал в детали каждого предмета, часто задавал вопросы. Его интересовали подробности устройства винтовки, пулемета и орудия, тактики боя, ориентирования по карте.
   Ему нравилась конная подготовка (мы одно время занимались даже верховой ездой).
   В то время офицерская карьера ему, безусловно, импонировала. Возможно, на Костины понятия об офицерской жизни повлияли читанные им книги о старой русской армии. Во всяком случае, он полагал, что офицерская служба может сочетаться с литературными занятиями. У Кости на этот счет было немало примеров из русской и мировой истории. Правда, подобные соображения Костя высказывал с некоторой долей самоиронии. Я уверен, что при другом стечении обстоятельств он стал бы блестящим кадровым офицером.
   В принципе, офицерское поприще благоприятствует раскрытию лучших качеств настоящего мужчины: смелости, хладнокровия, честности, благородства, верности.
   Все эти качества были заложены в натуре Кости Левина.
   % % %
   Под конец обучения, летом 1943 года наше училище перевели в военный городок на окраине Челябинска, в так называемые "Красные казармы". Там по окончании ускоренного курса нас и произвели в офицеры - присвоили звание младшего лейтенанта.
   Накануне выпуска мы с Костей в последний раз побывали в наряде военный патруль по городу. В комендатуре нам назначили район патрулирования - рынок - и поставили задачу: задерживать пьяных солдат, хулиганов и подозрительных лиц, точнее, дезертиров, коих, по словам дежурного коменданта, развелось очень много.
   Мы задержали троих, действительно, подозрительных людей: выпивших, в военной форме, без документов. Один из них, здоровенный заросший детина, очень смахивающий на типичного уголовника-рецидивиста, сумел сбежать от нас. Он резко толкнул Костю, ввинтился в толпу продавцов и покупателей, побежал между рядами торгующих теток к ларькам и ближайшим переулкам. Мы бросились за ним, но быстро потеряли из виду. Мы кричали: "Стой!", стреляли в воздух, а не по убегающему, потому что вокруг были люди, а они, эти люди, никакого содействия нам не оказали. Скорее, наоборот.
   Там же на рынке во время патрулирования, между делом, мы с Костей сфотографировались у "моментального" фотографа и унесли с собой мокрые мутноватые портреты паспортного размера 3x4 сантиметра. Я храню эти карточки как дорогую реликвию.
   О последних днях пребывания в училище осталось ощущение некоторого раскрепощения, распрямления, освобождения от грубого ежедневного гнета.
   В те дни в Челябинск приехал отец Кости, подполковник медслужбы Илья Левин, чтобы попрощаться и пожелать сыну удачи - выжить! Перед расставанием он сделал Косте прямо-таки царский, по нашим понятиям, подарок: новенькую портупею с настоящим офицерским ремнем. Никто из нас о такой роскоши и мечтать не мог. Мы, новопроизведенные младшие лейтенанты, получили простые солдатские ремни. Естественно, Костя был от подарка в
   неописуемом восторге! Как ограниченны были все-таки наши запросы...
   В середине октября 1943 года нас, выпускников, погрузили в "телячьи" вагоны - "40 человек, 8 лошадей" - и отправили в Действующую армию, на фронт.
   На третьи сутки, ночью, когда мы подъезжали уже к Пензе, Костя разбудил меня, а затем - весь взвод: пропала из вещмешка портупея! Обыск и призывы сопровождающего нас офицера вернуть портупею ни к чему не привели.
   Мы с Костей подозревали в краже нашего курсанта Хлобыстова, уличенного раньше в мелких кражах. Однако он все отрицал и дал себя обыскать. Портупея бесследно исчезла. Пришлось Косте подпоясываться выданным в училище ремнем. По пути на фронт случились и другие неприятные инциденты.
   Все же большинство наших однокашников были людьми честными и порядочными.
   Вспоминаются незаурядные еврейские ребята из нашего взвода: Вельшер, Бортник, Шмаев. Особенно Шмаев - своеобразный, своевольный парень, измордованный придирками командиров и "придурков". Он, единственный, был выпущен из училища сержантом. С этими ребятами я расстался в ноябре 1943 г. под Харьковом, когда вместе с Костей, Николаем и Валентином отбыл в офицерский резерв 38-ой армии... Как все это далеко!
   % % %
   Мы, выпускники 1-го Ростовского артучилища, на фронте назначались, главным образом, командирами взводов противотанковых пушек. Таких вакансий на передовой всегда было предостаточно.
   Жить по-взрослому нам пришлось учиться уже на фронте, видя страдания, смерть, жалкое малодушие и настоящее благородное мужество людей. Наблюдения, ощущения и приобретаемый нами жизненный опыт были аналогичны. Мы учились защищать свои честь и достоинство, а также скрывать накатывающийся временами страх.
   В глубине души каждый таил надежду вернуться живым или, в крайнем случае, умереть быстро, без мучений. На фронте мы насмотрелись такого, чего нормальный человек забыть не может. Очень тяжело вспоминать раненых. Особенно страдали раненные в живот, - те, кого видел я, кому довелось помогать.
   Я готовил себя к худшему. "Вчера убило одного твоего товарища, говорил я себе, - сегодня ранило другого. Будь и ты готов достойно встретить свой час. Не создавай себе иллюзий, не мечтай, не обольщайся. Знай - не минет тебя чаша сия!". Такую формулу я отработал себе.
   Конечно, все боялись смерти, но еще больше - предсмертных мучений. Солдаты, возвращавшиеся на передовую из госпиталей, испытавшие уже ранения, были больше подвержены страху. Они рассказывали, что ощущают страх гораздо чаще и сильнее, чем до ранения. Осколки и пули оставляют рубцы не только на теле, но и в сознании.
   Многих, я знаю, посещали "вещие" сны, "озарения", дурные предчувствия.
   Еще на Украине в конце марта 1944 года ночью, в сыром окопчике под Ду-наевцами, мне тоже явилось "предзнаменование": "Я умру от слепого ранения осколком мины в низ живота". Именно это я прочувствовал и увидел во всех натуральных подробностях: резкую боль в животе, пульсирующую струю крови и свою рваную рану с торчащим из нее грязным клоком собственной шинели.
   Я проснулся среди ночи в холодном поту. Болел живот, и страшно было пошевелиться, чтобы не усилить боль. Моросил холодный дождик, в окопе было тесно и сыро. Ко мне привалился спящий солдат. Ствол его автомата уперся в мой живот. Сначала я никак не мог сообразить, где я и что со мной происходит. А потом была радость: это всего лишь сон! Тогда я принял это как предзнаменование, хотя умом понимал: глупый предрассудок. Тем не менее до самого конца войны свою туго набитую полевую сумку я постоянно надвигал на живот, защищаясь таким образом от предназначенного мне осколка. Так я обманывал судьбу.
   У Кости были свои предчувствия. Он говорил мне о них еще в 1943 году, когда нам было по 19 лет, и тогда же он записал полученное "сверху" конкретное предсказание:
   Запад
   Я буду убит под Одессой,
   Вдруг волны меня отпоют.
   А нет - за лиловой завесой
   Ударит в два залпа салют.
   На юге тоскует мама,
   Отец наводит справки...
   Т-6, словно серый мамонт,
   Разворачивается на прахе.
   А мертвые смотрят на Запад.
   К. Л. 1943 г.
   В то время наша армия уже наступала, и даже павшие смотрели на Запад.
   В конце апреля 1944 г. Костина дивизия двигалась на Яссы. Там шли упорные бои, особенно у села со странным названием Таутосчий. Костя часто вспоминал те дни. На передовой он довольно часто делал записи в своем полевом блокноте. Еще можно разобрать некоторые из заметок.
   Например, в апреле 1944 года перед атакой он записал для памяти сигналы полка, которому была придана батарея капитана Бояринцева, то есть Костина батарея: "Вызов огня" - красная ракета, "Перенос огня" - белая, "Танки!" зеленая, "Атака!" - серия белых, "Танки к пехоте!" - одна красная и одна белая.
   В 1955 году я разыскал капитана Бояринцева в г. Запорожье и передал ему адрес бывшего командира взвода лейтенанта Левина.
   В Костином блокноте сохранились и другие заметки тех дней, в частности, расход снарядов. Вот, например, утром 25.04.1944 у села Таутосчий орудие Коверзина (Костиного взвода) выпустило 66 снарядов, из них: 28 осколочных, 7 картечей (значит, немецкая пехота была совсем близко, не далее 200 метров), 21 бронебойный, 10 подкалиберных (значит, отбивали танковую атаку с близкого расстояния). Картечь и подкалиберные - снаряды ближнего боя.
   Эта запись свидетельствует также о том, что Костя заботился о своих солдатах, ибо за сданные стреляные гильзы солдаты получали в то время денежную премию (в стране ощущался недостаток цветных металлов, в частности -меди). Некоторые заботливые командиры вели учет израсходованных каждым орудием снарядов и сданных в боепитание гильз. Конечно, очень немногие офицеры обременяли себя подобной бухгалтерией.
   % % %
   Злосчастное село Таутосчий запомнилось. Там подорвался на мине наш друг Валентин Степанов. Костя оказался рядом. Он пытался помочь истекающему кровью и дрожащему в предсмертном ознобе Валентину, но тщетно. Тот скончался на месте. Эта смерть потрясла Костю. Через год он, находясь в Феодосийском госпитале после тяжелого ранения, написал "Реквием Валентину Степанову":
   Твоя годовщина, товарищ Степанов,
   Отмечается в тишине.
   Сегодня небритый, от горя пьяный,
   Лежу у моря, постлав шинель.
   Все пьют тут просто, - и я без тостов
   Глотаю желтый коньяк в тоске.
   Черчу госпитальной тяжелой тростью
   Сорокопятку на песке.
   А где-нибудь сейчас в Румынии
   По-прежнему светает рано,
   И, как упал на поле минное,
   Так и лежит мой друг Степанов.
   А все-таки я дописал твоей маме,
   Чей адрес меж карточек двух актрис
   Нашел я в кровавом твоем кармане
   В памятке "Помни, артиллерист".
   Но где-то, Валя, на белом свете,
   Охрипши, оглохши, идут в поход
   Младшие лейтенанты эти,
   Тридцать восьмой курсантский взвод.
   К. Л. 1945 г.
   % % %
   25 июня 1944 года во время артналета погиб мой друг Николай Казаринов. Осколок снаряда попал прямо в сердце, смерть была легкой, наступила мгновенно. Единственная милость судьбы. Коля был очень жизнерадостным человеком. Он верил и часто повторял, что с ним ничего не случится. Случилось. Батарея Николая стояла недалеко от нашей у гуцульского села Пистынь, за Коломыей. Там тихим вечером в яблоневом саду мы похоронили Николая Казаринова. Вечная память!
   % % %
   Когда я думаю о друзьях молодости, об однокашниках из 38-го курсантского взвода, то всегда рядом с ними вижу своего первого, еще детских времен, друга Анатоля Козачинского. Мы жили тогда в селе Голованевск, бывшей Винницкой области. Помню, как по утрам, еще полусонный, я выбегал на крыльцо нашего сельского дома и во весь голос звал: "Антон!" Именно так, на украинский лад, называли его родители, не желавшие, очевидно, демонстрировать свое польское происхождение.