"Антон! - кричал я. - Выходи! Я жду!" И он выходил. Помню еще, как наши молодые, красивые, жизнерадостные мамы переговаривались между собой, держа нас за руки.
   У нас с Анатолем многое сходится. В частности, - у каждого по младшей сестре и по совсем маленькому братцу.
   В 1932 году мои родители вынуждены были срочно покинуть Голованевск, и о судьбе Анатоля Козачинского я долго ничего не знал. А он, оказалось, был убит в октябре 1944 года под Белградом. Погиб, как Николай и Валентин, двадцатилетним. Я узнал об этом лишь
   39 лет спустя, 9 мая 1983 года, когда вырвался на несколько дней из круговерти дел и бытовых забот, чтобы проведать свою малую родину.
   В Голованевске я встретился с матерью Анатоля - Екатериной Стефановной - нашей ближайшей соседкой и доброй приятельницей родителей в далекие двадцатые-тридцатые годы... Ей было уже 86 лет, но она сохранила ясную память и живой интерес ко всему происходящему.
   Вспомнил, как по-польски и по-украински поучала она нас с Анатолем уму-разуму, как беззлобно ругала за разные детские шалости. А я называл ее тетей Катей, уважал и побаивался.
   Екатерина Стефановна сразу узнала в шестидесятилетнем старике меня, вспомнила всю нашу семью, мою дружбу с Анатолем и многое другое. Я побродил по старому дому Козачинских, потрогал вещи, к которым, помню, прикасался в детстве. Из глубин памяти вдруг выплыли дорогие мелочи, до боли знакомые лица...
   Наш дом, стоявший напротив дома Козачинских, через дорогу, немцы по какой-то небрежности - объяснила Екатерина Стефановна - сожгли. Я с трудом узнал нашу улицу. Тогда она называлась Абазовкой. По ней мы бегали босиком, увязая в черной липкой грязи - вокруг жирный чернозем. Улица осталась такой же немощеной и зеленой, как в дни моего детства. Только теперь она показалась мне узкой, тесной. И называется она уже
   по-другому - улицей Богдана Хмельницкого.
   Вот она, первая, незабываемая, вечная улица моей жизни - тихая гавань золотого детства, начало пути в неизвестный мир. Вот это место встреч и расставаний, место мальчишеских игр. Тех мальчиков, моих сверстников давно уже нет. Одни погибли в роковые-сороковые, а другие - их так мало осталось! - давно превратилиcь в стариков.
   % % %
   Костино мрачное предсказание 1943 года не исполнилось - он не был убит под Одессой. Однако недоброе предчувствие в душе осталось. Весной 1944 года его дивизия оказалась на Бухарестском направлении, под Яссами. Там в апреле на огневой позиции у того же злополучного села Таутосчий Костя написал "Авторскую ремарку к стихотворению "Запад ":
   Виноват, я ошибся местом;
   Трудно все расчесть наперед.
   Очевидно, под Бухарестом
   Мне придется оскалить рот.
   В остальном, никаких ремарок,
   Никаких постскриптум внизу.
   Танк в оправе прицельных марок
   Должен в мертвом темнеть глазу.
   К Л. Апрель 1944 г. Ясское направление.
   Предчувствие близкой смерти было столь сильным и достоверным, что Костя даже распорядился, как себя похоронить:
   Но меня - раз мне жребий выпал
   Хороните, как я - солдат:
   Куча щебня, и в ней, как вымпел,
   Бронебойный горит снаряд!
   К. Л. Апрель 1944 г. Там же.
   Это предсказание оказалось фатальным, почти пророческим. Именно там, на Бухарестском направлении, под Яссами, через день после гибели Валентина, 29 апреля 1944 года Костя был тяжело ранен. Немецкий танк подбил, а затем раздавил его пушку.
   Осколком снаряда Косте перебило ногу у самого колена. Голень повисла на сухожилиях и небольшом кусочке кожи, мешая ползти. Сильно лилась кровь. Чтобы унять кровотечение, Костя ремнем, как советовали в училище на занятии по "медподготовке", кое-как перетянул бедро. Затем, собравшись с силами, попытался перочинным ножом отрезать свою болтающуюся голень со ступней. Не удалось, не хватило сил перерезать сухожилия под коленом.
   Он бросил нож и пополз, волоча за собой по грязи кровоточащий кусок ноги. От боли терял сознание и снова полз. Наконец его подобрали посланные комбатом Бояринцевым уцелевшие солдаты. Они вынесли Костю с поля боя и дотащили до санроты полка. Затем были санбат дивизии, госпитали, долгие месяцы борьбы за жизнь.
   Много лет спустя, вспоминая те дни, Костя писал:
   Ватничек был туго подпоясан
   Выданным в училище ремнем.
   Завтра все-таки пройдем по Яссам,
   Ежели сегодня не умрем.
   Не засыпала тебя лопата,
   Вышло - доползти и одолеть
   Марево санроты и санбата,
   Санлетучек и госпиталей...
   К. Л. 1981 г.
   % % %
   Прошел еще год. Война продолжалась с неослабевающим ожесточением. Казалось, конца ей не будет...
   И вдруг разразился невероятный, долгожданный, вожделенный мир! Умолкли пушки, и засверкал сказочный май 1945-го! Все вокруг закипело, забурлило, зацвело. В радостном изумлении смотрели мы на восторженные толпы людей в чистеньких чешских и венгерских городках. Трудно было привыкнуть к миру, к тишине. Не верилось, что больше не услышим ни снарядных разрывов, ни команды: "К бою!".
   На Запад - на Прагу, на Вену, на Эльбу - хлынули ликующие потоки победителей. Вот и наступил наконец тот самый "Праздник на нашей улице"! Вот она - Победа!
   А на Восток под конвоем понуро брели бесконечные колонны пленных немцев и власовцев, "освобожденных" из плена красноармейцев и "остарбайтеров" - в Россию, в Сибирь, в ГУЛАГ...
   В вихре всеобщего ликования на колонны поверженных врагов и безвинных, затравленных или заблудших людей - жертв насилия - внимания не обращали.
   Прекрасный и желанный, безумный и жестокий мир.
   Сейчас мои товарищи в Берлине пляшут линду.
   Сидят мои товарищи в венгерских кабачках.
   Но есть еще товарищи в вагонах инвалидных
   С шарнирными коленями и клюшками в руках.
   Сейчас мои товарищи, комвзводы и комбаты
   У каждого по Ленину и Золотой звезде
   Идут противотанковой профессии ребята,
   Ребята из отчаянного ОИПТД.
   К. Л. 1945 г.
   Верно, мы даже сидели в кабачках и в счастливом угаре плясали что-то непонятное, возможно, эту самую линду. Мы выжили. Мы получили право на счастье!
   И сразу, без перерыва, началась наша новая жизнь. Загорелись ярким пламенем тлевшие подспудно желания, появились новые надежды, захотелось осуществить отложенные планы, добиться радости и счастья.
   В годы войны нашим жизням была грош цена. Миллионы молодых людей были загублены понапрасну из-за бездушности, некомпетентности и глупости предводителей и начальников. Бессмысленно, ни за что. Миллионы погибли осмысленно, как истинные герои и альтруисты. Вечная им память и благодарность! Их не вернуть. Будем хотя бы помнить. И это, кажется, все, что мы можем сделать. Сохраним память!
   Даже мы, не столь уж многочисленные счастливцы-фронтовики, которым суждено было пережить войну, немало потеряли. Наши сердца и души были изрядно исковерканы и ожесточены. Мы отстали от сверстников, потеряли лучшие годы для учебы, для культурного развития, для профессионального и творческого роста.
   Тогда, в мае 1945-го, жизнь вновь обрела цену. Мы не разменяем ее - эту единственную, прекрасную и удивительную жизнь - на мелочи, на пустяки!
   Надо было безотлагательно принимать судьбоносные решения. Требовались мудрость, смелость и решительность. А нам казалось, что предстоящая жизнь бесконечна. Я, уже не зеленый юнец, все же не почувствовал нутром, сердцем, что "все сроки кратки в этом мире, все превращенья - на лету!" (А.Твардовский).
   Не заметил я, что жизнь неслась мимо, как дикий конь в степи!
   % % %
   Только через десять лет после войны мы наконец встретились с Костей в Москве, на площади Ногина. Он заметил меня в толпе и окликнул. Я вздрогнул, остановился и сразу все вспомнил. Мы обнялись, помолчали, посмотрели друг другу в глаза и увидели там радость и печаль...
   Все изменилось вокруг и внутри нас. Мы жили уже в другой стране, в другой эпохе. Тридцатилетние мужчины. У каждого за спиной - своя отдельная жизнь. Но и прошлое не забылось. Оно лежало тяжким грузом на наших душах.
   Мы встретились, как братья после долгих скитаний. Вспомнили наш прощальный разговор утром 5-го декабря 1943 года на окраине села Малая Девица. Нам с Николаем Казариновым предстояло добираться до г. Остра во 2-ю воздушно-десантную дивизию, а Косте с Валентином Степановым - до станции Бровары в 189-ю стрелковую дивизию, называемую "болотной". Почему "болотная"? Да просто потому, что раньше воевала в пинских болотах.
   - До свидания, Костя. Когда же мы увидимся?
   - А увидимся ли? На всякий случай прощай, Моисей!
   - Прощай, Костя!
   Впереди была полная неизвестность, даже своих полевых адресов мы еще не знали. Не было постоянных адресов и у наших родителей. Я был растерян и подавлен. Чувствовал, что прощаемся навсегда. Мы обнялись, похлопали друг друга по спине, помолчали и разошлись. Шел густой снег, дул порывистый ветер. Нам предстояла дальняя дорога к фронту и дальше - через войну...
   Мы подошли к Чистым Прудам. Медленно наступал московский вечер. Нас обгоняли озабоченные, торопливые, чужие люди. Костя был в Москве единственный близкий человек. Он привел меня к себе, в тесную съемную комнатку, где едва помещалась узкая кровать, шаткий столик на тонких ножках и два стула.
   За стеной долго была слышна раздраженная болтовня хозяев. Мы жаждали выговориться и просидели до рассвета, так и не успев рассказать друг другу всего, что случилось с нами за эти годы.
   % % %
   Трудно было Косте после фронта приспосабливаться к неприглядной жизни инвалида. Больше всего на свете он боялся показаться в чем бы то ни было человеком ущербным, неполноценным. Прежде всего предстояло изготовить и подогнать сложный протез и снова научиться ходить.
   Главное - протез. Все протезы были очень тяжелы и неудобны, они плохо сгибались в колене, постоянно травмировали культю, до крови растирали кожу. Культя при этом воспалялась, сочилась, запекалась кровь, и ходить становилось невозможно. Поначалу казалось, что выход один - костыли. Костя переживал это очень болезненно. Даже трость, на которую он вынужден был опираться, особенно в первое время, травмировала его психику. Он никак не желал казаться увечным. Ни в коем случае!
   Мастера-ортопеды, к которым обращался Костя, объясняли ему, что не могут сделать легкий и удобный протез, так как не имеют прочных и легких материалов: титана и специальных пластмасс. Такие материалы были только за границей.
   Все же в конце концов, с грехом пополам, протез сделали, затем кое-что подогнули, подпилили, подшили, и Костя, человек спрсобный во всех отношениях, научился ходить прямо, без трости и почти не прихрамывая. Это стоило большого труда.
   Обрадованный таким успехом, Костя в 1946 году вдруг загорелся желанием продолжить службу в армии. Он обратился в военкомат, а затем - в различные инстанции Министерства обороны. Все начальники отказали. Однако Костя сумел-таки убедить кого-то из Главного штаба артиллерии в том, что, если безногий человек способен управлять боевым самолетом, то он, Костя, справится с обязанностями комвзвода или комбата.
   В конце концов он получил назначение в учебный артполк. В полку его постигло, однако, горькое разочарование: служба оказалась нудной, тягостной, не оставляющей свободного времени; сослуживцы были не интересны, перспектив продвижения - никаких.
   Тогда Костя без промедления принял единственно правильное решение: оставил службу в армии и поступил в Литературный институт им. Горького. Здесь он оказался на своем месте и сразу проявил незаурядные способности, что было отмечено многими именитыми литераторами
   % % %
   В 1946 году Костя написал ставшее сразу известным и ходившее в Москве по рукам стихотворение "Нас хоронила артиллерия". Известный поэт Владимир Соколов вспоминал: "... Это было поздней осенью 1947 года. Шел литературный вечер поэзии. К трибуне вышел, чуть-чуть прихрамывая, среднего роста, абсолютно прямой человек в сером, ладно пригнанном костюме. Он не взошел на трибуну, он встал рядом с ней.
   По внезапно наступившей тишине я понял: этого поэта ждали. В тишине, больше похожей на минуту молчания, он сказал: "Нас хоронила артиллерия". С тех пор я был заворожен и этим человеком, и его стихами".
   Побуждением к написанию этого стихотворения послужил приезд Кости осенью 1944 года в Москву после ранения под Яссами. Слишком свежи были тогда фронтовые воспоминания, слишком болезненны полученные травмы души и тела.
   Костю потрясли эгоизм и равнодушие столицы, благополучной части общества. Еще идет война. На фронте солдаты "...ползут и принимают контрудары", а в это время в Москве "...уже иллюминируют, набрасывают мемуары... циклюют и вощат паркеты...".
   В этом стихотворении он пишет и о себе, двадцатилетнем фронтовике:
   Один из них, случайно выживший,
   В Москву осеннюю приехал.
   Он по бульвару брел, как выпивший...
   ...............................................................
   Кому-то он мешал в троллейбусе
   Искусственной своей ногою...
   ....................................................
   Он вспомнил холмики размытые,
   Куски фанеры по дорогам,
   Глаза солдат, навек открытые,
   Спокойным светятся укором...
   К. Л. 1946 г.
   Руководство Литинститута, партком, парторг из студентов-фронтовиков Василий Малов, а затем и комсомольское собрание заклеймили содержащуюся в Костиных стихах "заразу упадочничества".
   Обстановку в то мрачное время почти полвека спустя описала Л. Чащина (Взыскание погибших, Литературная хроника, "Нева", 10, 1990 г., стр. 181): "В Литинституте на заседаниях парткома назывались имена тех, кто "нес в себе заразу безродности". И бывший фронтовик Вася Малов бестрепетно, без тени сомнения в правомочности того, что вершилось его именем и с его активным участием, указывал на Костю Левина, на Бена Сарнова, на Гришу Фридмана...".
   Началась бесчестная, гнусная, бездушная травля. Костю, одного из лучших студентов, боевого офицера, инвалида войны, талантливого поэта, исключили из института!
   Это был неожиданный и страшный по своей подлости удар, существенно подорвавший творческую мотивацию и веру в собственные возможности. Он хотел писать честно, открыто, о главном. А это было чрезвычайно, даже смертельно опасно.
   После исключения Косте пришлось обращаться в различные, главным образом литературные, инстанции с прошениями о восстановлении в институте. Оправдываться было унизительно и больно, а просить - тем более. Лишь через год при содействии К. Симонова Косте дали возможность закончить учебу. Однако его веру в торжество справедливости это уже не восстановило.
   Трудно жилось Косте. Причин было немало. Одна из главных - отсутствие постоянной прописки в Москве. С временной же пропиской нельзя было устроиться на постоянную работу. Это чрезвычайно усложняло и без того не простую жизнь.
   Каждый год Костя вынужден был добиваться и выпрашивать в милиции и в Моссовете продление своей временной прописки. Каждый год! Для этого требовалось снова и снова доставать разные справки, ходатайства, характеристики. Нужно было объяснять, почему он не может уехать из Москвы, а потом снова и снова искать комнаты или углы в квартирах, удовлетворяющих надуманным "санитарным нормам".
   Костиной мизерной пенсии по инвалидности едва хватало на съем угла или комнаты. Поскольку постоянной работы у Кости не было, он эпизодически подрабатывал в литературных консультациях, чаще всего при журнале "Смена", рецензируя поступающие в редакции стихи дилетантов. Реже его услугами пользовалась литконсультация Союза писателей.
   Работа литконсультанта была неинтересна, утомительна, непрестижна и очень низко оплачиваема. Однако выхода не было - нужно было как-то существовать.
   Жизнь весьма усложнялась тем, что приходилось часто менять жилье. Многих хозяев не устраивал Костин образ жизни: визиты друзей, особенно знакомых женщин. Бывало, что и Костю не устраивали некоторые бытовые обстоятельства, обнаруживающиеся не сразу, а по прошествии времени. При этом надо представлять себе, как сложна была проблема жилья в послевоенной Москве. Это отдельная, интересная и печальная повесть.
   В 1960 г. Костя снимал комнату у самой Валерии Владимировны Барсовой.
   Ее большая барская квартира была тесно заставлена старинной мебелью, стены увешаны картинами и коврами. Все внушало глубокое почтение к народной артистке и профессору, даже некоторый трепет. Лучше было приходить, когда Барсова уходила в театр, в консерваторию или уезжала на свою сочинскую дачу, подаренную ей, между прочим, Сталиным. Тогда в квартире оставалась только домработница, и я чувствовал себя свободнее.
   - Барсова, - говорил Костя, - не только очень интеллигентна, но также добрый, приветливый человек и вполне лояльная хозяйка.
   Все же года через полтора она выразила свое неудовольствие по поводу частых визитов Костиных подруг. Хозяйственными делами занимался муж Барсовой, бывший майор и бывший актер, названный одним из знакомых хозяйки "витязем в барсовой шкуре". Именно по требованию "витязя" Костя вынужден был съехать с хорошей квартиры. Тем не менее он не обиделся, но даже был благодарен хозяевам, убедившим его поскорее и понастойчивее
   добиваться постоянной прописки и записи в очередь на отдельную комнату в коммунальной квартире. Об отдельной квартире и речи, понятно, быть не могло.
   Барсова убеждала Костю, что нужно, не стесняясь, писать об инвалидности, боевых наградах, о многолетнем проживании в Москве на частных квартирах. Это был очень разумный и своевременный совет. Костя, как всегда, еще долго раздумывал, собирался духом, пока, в конце концов, начал писать письма и заявления в Моссовет, Минобороны, Литфонд...
   Заявления он писал толково, аргументированно, корректно. И труды его не пропали даром. Года через три Костю поставили на учет в Моссовете, в 1965 г. он получил постоянную прописку, а еще через некоторое время - комнату в двухкомнатной квартире на Ленинском проспекте в хорошем доме "Атом - для мира". Рядом - кафе "Луна", магазин "Сыры" и, что всего важнее, диетическая столовая.
   % % %
   После войны Костя прожил еще почти сорок лет. Прожил не так, как мечтал. Все эти годы он был недоволен собой. Однако изменить свою жизнь в соответствии с собственными устремлениями он не смог. Пытался, но не сумел.
   Общение с Костей доставляло мне не только радость, но и душевную боль, и обиду за него. Он, безусловно, был достоин лучшей участи. Я любил его и потому относился к нему небеспристрастно. Но вот мнение постороннего человека - известного поэта Константина Ваншенкина, хорошо знавшего Костю (из интервью, 1997 г.):
   "Мы вместе с Костей Левиным учились. Он из нашего фронтового поколения. Блестящий офицер, не дающий себе ни в чем поблажки. У него не было ноги, но держался исключительно стойко и независимо. Большое внимание уделял внешнему виду, всегда отглаженный, элегантный - типичный герой из "потерянного поколения". Никого не осуждал. Человек чести. Очень талантливый. Словом, личность своеобразная, яркая...
   % % %
   В послевоенные годы в Литинституте, или, как иногда говорили, в доме Герцена, кипели нешуточные партийно-литературные страсти. Костя жил в накаленной атмосфере, варился в бурлящем писательском котле вместе со многими молодыми, талантливыми и смелыми будущими творцами новой советской литературы, а также с конформистами и будущими литературными функционерами. Рядом (или вместе) с Костей учились Эмка Мандель (Наум Коржавин), Евгений Евтушенко, Расул Гамзатов, Александр Межиров, Владимир Корнилов, Виктор Урин, Юрий Трифонов, Владимир Тендряков и многие другие.
   Очень близок Косте был Владимир Корнилов. Они часто встречались, а еще чаще - перезванивались: часами "висели на телефоне" и яростно спорили. При этом отношения между ними всегда оставались теплыми, дружескими.
   Все, знавшие Костю, считали его личностью интересной и привлекательной, человеком широких взглядов, тонкого литературного вкуса, принципиальным и вместе с тем благожелательным.
   При этом Костя всегда оставался загадкой: безусловно талантливый литератор, но не пишет; обаятельный мужчина, очень нравится женщинам, но не женится; бедный, не имеет ни кола ни двора, но не падает духом и не стремится к общепризнанным, осязаемым показателям жизненного успеха: ни к богатству, ни к почестям. Вдобавок ко всему, он, инвалид войны, никогда не "качает права", не требует льгот, как другие.
   Во всем этом было что-то непонятное, странное, загадочное.
   Борис Слуцкий в свои хорошие времена, до смерти жены, встречался с Костей и настоятельно рекомендовал больше писать, а многое из написанного, чуть подкорректировав, немедленно предложить "толстым" журналам.
   Костя рекомендацию не воспринял, свои стихи не "корректировал", не приспосабливался к обстоятельствам, не лавировал. Он был чрезвычайно строг к своим работам, к собственным стихам.
   Такая позиция существенно мешала ему работать энергично и регулярно.
   Борис Слуцкий, осуждая - так он считал - Костину "леность", однажды сказал:
   - У еврейского народа есть свой Обломов - Константин Левин. Можете гордиться!
   Писать заказные репортажи в газеты Костя не хотел - пришлось бы кривить душой.
   Я высказал свое мнение:
   - Костя, почему ты не вставишь несколько смягчающих слов, как другие? Сдвинься
   чуть-чуть, чтобы начали печатать, и, возможно, все пойдет быстрее, глаже.
   Костя же от своих принципов не отступал:
   - Я давно решил, что нельзя облегчать себе жизнь лицемерием и лавированием ни малым, ни крупным.
   У Кости в молодые годы были серьезные творческие планы. Он собирался написать не только цикл стихов, но и крупную прозаическую вещь о войне и военной поре. В зрелые годы он многократно возвращался к этой мысли и сожалел, что не вел дневник. Он побуждал меня вспоминать интересные случаи из моей фронтовой жизни, которая по случайному стечению обстоятельств оказалась более продолжительной, чем его.
   Он вспоминал и уточнял технические подробности устройства сорокапятки и трехдюймовки, обсуждал работу с прицелом и уставную последовательность команд. Это должно было пригодиться в будущем для работы над книгой.
   Мы перебирали в памяти училищных командиров и преподавателей, различные происшествия на занятиях, на стрельбах, в нарядах по кухне, на конной подготовке...
   Хорошо запомнилась нам, в частности, "лошадиная" эпопея...
   ...Артиллерия, как известно, нуждается в "тяге". Наше эвакуированное училище тогда ни механической (тягачей), ни иной тяги не имело. Командование приняло единственно выполнимое решение: обзавестись конной тягой.
   В феврале 1943 года нам пригнали из Казахстана полсотни диких, прямо из табуна, необученных лошадей. Некому да и некогда было в то суровое время приручать и обучать этих лошадей, заниматься выездкой.
   Мы получили диких зверей, а не домашних животных. Особенно свирепствовали жеребцы. Трудно приходилось нам, городским ребятам, не имевшим никакого опыта обращения с лошадьми. Я давно забыл имена многих однокашников, но лютого жеребца по кличке "Топор" и мою "личную" (прикрепленную) кобылу "Умницу" крепко запомнил. "Табунные" лошади были, действительно, умны и хитры. Нас, людей, точнее, неумелых наездников, они не уважали, не боялись, а, может, даже презирали.
   Коварная "Умница" часто донимала меня. То она, как бы невзначай, наступит копытом на ногу, то прижмет своим боком к стенке конюшни. Во время занятий она на полном скаку часто останавливалась как вкопанная, и я вылетал из седла...
   Необузданный "Топор" однажды дал такую "свечку", что разбил голову дневальному по конюшне. Курсант стал тяжелым инвалидом и был списан, как не годный к военной службе. В один из весенних дней во время водопоя и купания лошадей на реке кто-то из наших курсантов не удержал "Топора". Распалившийся жеребец погнался за приглянувшейся ему "Умницей", которую я как единственную "даму" приводил и уводил с реки заранее, до того, как приведут жеребцов. Во избежание эксцессов. В момент, когда сорвался "Топор", я верхом на "Умнице" возвращался в конюшню. Услышав, к счастью, за спиной резвый конский топот и крики товарищей, я чудом успел соскочить в последнее мгновение. А то быть бы беде...
   В апреле 1943 г. ветфельдшер устроил стерилизацию, и кони присмирели.
   Совместные воспоминания нас увлекали. Но вот что удивительно: запечатлевшиеся в памяти каждого детали эпизодов оказывались часто не вполне идентичными. Все же совместными усилиями многое удавалось надежно восстановить.
   К сожалению, кроме спонтанных разговоров ничего не происходило. Работу над книгой Костя так и не начал. Не составил никакого плана, не написал ни единой строки.
   Мы беседовали подолгу, иногда до утра; рассуждали о многом: о текущей жизни и политике, о вере и безверии, о войне и фронтовых друзьях и, конечно, о женщинах...
   Костя сознавал, что живет в неправедном обществе, что гражданский долг велит бороться со злом. Но в своих реальных возможностях что-то изменить он довольно рано разуверился:
   Запропали в грохоте и дыме,
   Сожжены солдатики дотла.
   Никого ты больше не подымешь
   Против наступающего зла.
   К. Л. 1981 г.
   Столкнувшись еще в 1947 г. с грубой силой существующей власти, не допускавшей никакого инакомыслия и, не желая лгать, Костя отказался печатать свои стихи:
   Остается одно - привыкнуть,
   Ибо все еще не привык.
   Выю, стало быть, круче выгнуть,
   За зубами держать язык.
   Остается - не прекословить,