На фотографии - круглое, чуть курносое миловидное юное лицо. Улыбается открыто, бесхитростно. Большие глаза, пухлые губы, две косы - все, что взгляд поймал на лету...
   Батурин резко повернулся и зашагал прочь, к огневым, к своей пушке. Разговор угас.
   Коля заторопился "домой", на батарею. Я проводил его до дороги, пообещал скоро навестить, махнул на прощанье рукой и пошел обратно.
   Вдруг раздался близкий винтовочный выстрел. Напрямик, через кусты, я
   кинулся к батарее. У засохшей яблони, что стояла чуть пониже нашего укрытия, увидел Батурина с карабином в руке и двух его солдат. Они старались прикрепить к дереву упавшую "фотку" неверной жены. Я остановился в нескольких шагах от дерева и молчал. Да и что сказать? Солдаты с помощью хлебного мякиша прикрепили наконец карточку. - Стреляйте! Убейте ее! прохрипел Батурин и вскинул карабин. Солдаты стали рядом с ним. Они не "мазали": пули хлестко дробили нос, губы, глаза. Разлетались вокруг ошметки бумаги и исчезали в густой траве. Пропала, развеялась на ветру карточка, как будто никогда не было. Жаль Батурина. Жену, мне показалось, он любил. Под конец "расстрела" неверной жены противник всполошился, открыл пулеметный огонь. Мы заняли свои места у пушек, насторожились. Немцы, однако, стреляли наобум, по звуку. Никого не задело. Мы не отвечали, стрельба скоро прекратилась, и снова наступила тишина. А Батурин долго еще сидел у сухой яблони и курил, низко опустив голову.
   % % %
   Возвращаюсь из штаба. Часовой ходит взад-вперед у пушки, автомат на шее, постукивает ногой об ногу, греет руки в карманах бушлата. Холодно, не уснет. Думает, наверно, что скоро его сменят, он поест, отдохнет, поспит в тепле. И я мечтаю о том же. Наша "родная" пушка, грязная, неухоженная, стоит рядом с такой же грязной и покореженной машиной. Тянуть с чисткой орудия не следует, ибо это скажется потом на точности стрельбы.
   "Впрочем, - решаю я, - торопить не буду. Пусть отдохнут".
   Вхожу в дом, открываю дверь на кухню. Шумно, от плиты валит густой пар. Кипит вода в параше. Кто-то умывается над раковиной,поленился выйти во двор.
   - Как в плохой бане, - говорю я. - Дышать нечем. Батурин на месте, реагирует мгновенно:
   - А ну, славяне, выкатывайся мыться во двор! Все водой залили. Вали отсюда! Людям зайти мешаете.
   Я не хочу замечать мелких бестактностей и добавляю:
   - Правильно. И форточку откройте. Свежий воздух не повредит. Батурин форточку открывает, но все же добавляет:
   - Пар костей не ломит. Солдатам погреться надо, особенно, кто с поста сменился. Свежего воздуха мы надышались. А хозяйка все же сволочь оказалась. Ничего не дает и не продает. Скважина. Вот только пяток яиц дала.
   - Ну и что? Значит, у них нет ничего лишнего. Может, немцы пограбили? Не
   обязаны местные жители нам последнее отдавать. Нельзя от них требовать.
   - Зря вы, комбат, этих панов защищаете. Все у них есть. Сразу видно.
   - Довольно, Батурин! Прекрати! К мирному населению мы обязаны относиться с уважением, не обижать. Будем людьми!
   Я начинаю нервничать, и солдаты чувствуют это:
   - Да мы их не трогаем. Мы по-хорошему.
   - Значит, правильно делаете, если по-хорошему, - заканчиваю я
   "воспитательный" разговор и выхожу из кухни в "нашу" комнату напротив.
   Комната большая, светлая. В центре - стол и три стула. У стены - старый шкаф и продавленный диван, на нем мой вещмешок и одеяло. Ясно - Никитин положил. В углу стоят напольные часы, за стеклом мерно раскачивается маятник. Тик-так, тик-так...Тепло, чисто, уютно. За столом сидит Пирья. Разобрал свой пистолет, драит каждую деталь до блеска. Как мальчик, забавляется любимой игрушкой.
   Рядом с диваном на полу растянулся самый тихий из солдат - Бадейкин, мой ровесник. Снял шинель, расстелил одеяло, положил под голову вещмешок, рядом - автомат. Грызет сухарь в ожидании завтрака. Он единственный не курит и не сквернословит. Над ним подтрунивают, бывает, обидят. А он не отвечает отойдет в сторону и молчит. Поначалу во время боя, при обстрелах Бадейкин терялся, падал и всем телом вжимался в землю. Со временем привык. Жесткую команду он выполняет, превозмогая страх. Окрика Батурина боится больше близких разрывов и лязга приближающихся танков. Как бы то ни было, Бадейкин прижился. Солдаты ценят его безотказность, старательность и добродушие.
   Из кухни в комнату проникает уже не только шум, но и вкусный запах. Скоро в парашу с похлебкой из горохового концентрата бухнут пару банок тушенки, Ковалев застучит ложкой по котелку, возвещая, что "кушать подано". Слышу из прихожей чей-то голос:
   - Где ваш комбат?
   Дверь осторожно открывается, заглядывают два связиста из взвода управления. У одного на плече полевой телефон, у другого - катушка с кабелем.
   - Здравия желаем, - говорит один из них и слегка козыряет. - Куда ставить?
   - В тот угол, к окну. Через окно и кабель протянете.
   Телефонисты свое дело знают. Один из них, ефрейтор, выскочил с катушкой во двор, закинул через форточку кабель. Другой, рядовой, скинул с плеча автомат, поставил телефон на пол у окна, стянул с себя шинель, лег на нее и приготовился дремать. Ефрейтор вернулся, ловко зачистил ножом концы кабеля и заземления, поджал их клеммами и трижды крутанул ручку телефона:
   - Сосна, сосна! Я - береза-два. Как слышно? Порядок. Передай старшине: на месте мы.
   Понятно - "береза-два", это наша, вторая батарея.
   К телефонной трубке привязана тряпичная петля. Накинул ее на голову, шапкой прикрыл, и висит трубка у уха - руки свободны. Все дела сделаны.
   Ефрейтор тоже разделся, вытащил матерчатый кисет, достал из него аккуратно нарезанные листочки газетной бумаги и проворно свернул козью ножку. Засыпал в раструб щепотку махорки, прикурил от немецкой зажигалки, блаженно затянулся и закрыл глаза:
   - Счас бы червячка заморить горяченьким да перекур с дремотой устроить минуток на шестьсот. Давно не спали. Две ночи кряду на порывах ползали, не держалась связь. То свои танки рвали, то евонные мины.
   Я киваю и, чтобы не уснуть, закуриваю тоже. Приятное комнатное тепло быстро расслабляет и усыпляет. Чтобы пересилить сон, решил заняться делом привести себя в порядок. Прежде всего, руки: под ногтями засохшая многодневная грязь. Грязь и кровь - накануне помогал перевязывать раненого. Лезвием перочинного ножика навожу "марафет".
   Потом открываю дверь и кричу на кухню:
   - Никитин, давайте воду! Будем мыться-бриться.
   Никитин - не только мой ординарец и связной, но и единственный резерв. При нехватке людей он отправляется в расчет - может работать любым номером. На первых порах я стыдился пользоваться "личными" услугами Никитина. Но вскоре привык, убедился, что это разумно, удобно и не оскорбительно. "Старику" уже 46 лет, он разумный и опытный солдат, а главное, - наладил прекрасные отношения с людьми. Никитин - находка для командира. Приказы он понимает с полуслова и исполняет их толково и неукоснительно.
   Не успеваю я достать из вещмешка полотенце и мыло, как Никитин несет два котелка воды. Мы выходим во двор. Светло, спокойно, радостно даже. Снимаю ремень с пистолетом, гимнастерку, нательную рубаху, вешаю на припорошенные снегом ветки. Никитин сливает. Вода холодная, колючая. Растираюсь, фыркаю. Сон прошел, и я снова бодр, и настроение хорошее. Жить прекрасно.
   - Спасибо, Никитин. Мне нужна еще горячая вода - побреюсь.
   - Это мы моментом. Ковалев уже согрел.
   Возвращаемся в дом. Достаю свою потрепанную кирзовую полевую сумку. Там мои самые ценные вещи. В их числе - "павловская" бритва. Она хотя и не новая, но хорошая. Эту бритву продал мне наш помпотех, техник-лейтенант Козлов.
   Виделись мы с ним нечасто, обычно во время дальних переездов или при получении тягачей из ремонта. Он был большой любитель карточной игры и, увы, неудачник в этом деле. При каждом проигрыше он мрачнел, терял самообладание и входил в раж. Начинал при любой карте играть ва-банк и быстро спускал все свои деньги. Разорившись, он вскакивал, швырял на стол карты и жадно затягивался услужливо протянутым "бычком". Вдобавок ему приходилось выслушивать однообразные неискренние утешения и неизменные предсказания будущих успехов на поприще любви: "Не везет тебе, Козлов, в карты, зато повезет в любви!"
   Козлов всегда нуждался в кредите. Он и у меня брал деньги взаймы, однако о своих "долгах чести" забывал.
   В карты, точнее, в "очко", наши офицеры играли часто, несмотря на постоянные запреты. Порицания карточной игры исходили от нашего замполита. Запреты были явно показушные, поэтому игра не прекращалась. Короче, нездоровое офицерское увлечение картами всегда сходило любителям с рук. Играли не только на советские деньги. В ход шла и получаемая нами за границей валюта: злотые, кроны, пенги и леи.
   Организатором и вдохновителем игры был немолодой уже старший лейтенант Сердюк. Наблюдать за ним - как в театр сходить. Интересно. Сердюк не просто сдает или принимает карту. Он сопровождает это действие очень смешными, хотя и похабными прибаутками, остроумными, изощренными, однако крайне неприличными замечаниями и правдоподобными, но утрированными до непристойности характеристиками игроков. Помимо всего, партнеры получали рекомендации (естественно, нескромные и аморальные) как и на какие цели употребить свои предстоящие выигрыши.
   Каждую новую карту Сердюк принимает, как новорожденного младенца:
   осторожно, благоговейно, мгновенно маскирует ее ладонями и другими картами. Новую карту открывает не сразу, а долго присматривается, прицеливается, размышляя при этом вслух о превратностях судьбы и о собственном невезении. Затем он осторожненько, с трепетом отгибает то один, то другой уголок, не решаясь сразу взглянуть, так сказать, в лицо суровой правде жизни. Выяснив наконец, какая карта пришла, он либо тяжело вздыхает, громко сокрушается и проклинает свою неудачу и мошеничество партнеров, либо, наоборот, бурно ликует и пылко благодарит банкомета за сделанный подарок.
   Он тщательно отгораживается от соседей, сплевывает через левое плечо, цокает языком, закрывает глаза, изображая крайнее изнеможение, производит вслух сложные расчеты, клянется, что играет с такими шулерами в последний раз и т.д.
   Театральные восторги и проклятия далеко не всегда соответствуют истинному положению, ибо предназначены для введения игроков в заблуждение. Сердюк может изображать неподдельную радость на шестнадцати очках, побуждая противника к перебору, и, наоборот, сокрушаться на девятнадцати очках, поощряя недобор. Он постепенно возбуждается и возбуждает остальных. Мне известна молва: Сердюк никогда не проигрывал.
   Осенью 1944 года, командуя одно время взводом управления, я часто бывал в штабе дивизиона. Однажды вечером друзья-офицеры завлекли меня -для кворума - "перекинуться в картишки". Деньги у меня были, так как получаемую на руки часть "денежного довольствия" потратить не удавалось по причине постоянного пребывания на передовой или в прифронтовой полосе. Я согласился "перекинуться". В игре участвовал и помпотех Козлов.
   Мне, как иногда бывает с новичками, - необъяснимо почему, - в тот вечер очень везло. Я сорвал огромный банк - 13 тысяч (!) пенгов. Козлов проигрался вчистую, и ему позарез нужны были деньги - он жаждал отыграться! Брать опять в долг он, видимо, постеснялся и обратился ко мне: "Купи у меня "павловскую" бритву. Мне играть не на что".
   Я обрадовался. Моя бритва была тупа и выщерблена. Просить бритву у кого бы то ни было считается крайне зазорным. Обязательно нарвешься на обидное поучение: "Бритву, как жену, не дают никому" или и того хуже: "Отдай жену дяде, сам иди к бляди!".
   Итак, я за 500 пенгов приобрел у Козлова бритву. Играть мне расхотелось, но выйти из игры по этическим понятиям было невозможно. Через полчаса я проиграл все свои деньги до последнего пенга. Зато бритва осталась у меня навсегда. По сей день она лежит в моем столе рядом с другими военными реликвиями.
   В сентябре 1944 года Козлов исчез. Прошел слух, что он бросил карты и "переключился на баб". Но и в любви его якобы постигла неудача: будто бы он нехорошо заболел и попал в спецгоспиталь. Потом у нас появился новый помпотех Остряков, и о Козлове забыли. А я не забыл. Каждый раз, беря в руки бритву, я невольно вспоминал красивого бесшабашного, невезучего парня; случайно промелькнувшего в моей жизни и бесследно исчезнувшего в водовороте войны.
   % % %
   Я привычно направляю на ремне козловскую бритву и устраиваюсь з; столом. Сегодня бритье доставляет мне даже некоторое удовольствие. Е свое маленькое круглое зеркальце, прислоненное к полевой сумке, наблюдаю, как вместе с
   многодневной затвердевшей щетиной постепенно исчезает неухоженный пожилой бродяга и появляется молодое жестковатое лицо.
   Теплой водой смываю остатки мыла, протираю щеки. Порядок. Жаль, нет одеколона. Достаю самодельную расческу, изготовленную каким-то умельцем из обрезка алюминия, привык к ней. Спутанные густые черные патлы давно не стрижены и не мыты. Они спадают на глаза, слиплись и с трудом расчесываются. Хорошо бы искупаться и голову вымыть! Однако, честно говоря, небритый и в полушубке, я выгляжу солидней, внушительней. Вот у Батурина хорошая офицерская фигура. Мне бы такую!
   Прошу у Никитина чистый подворотничок, иглу и нитки - привожу в порядок гимнастерку. Она у меня суконная, комсоставская. И ордена на ней есть. Для полного порядка я даже сапоги тряпкой пошорхал, они стали почище, но, увы, не блестят - нет гуталина.
   Наконец я привел себя в пристойное состояние, стал похож на офицера. Правда, мои выцветшие зеленые полевые погоны сильно измяты и на них всего две маленькие звездочки. Мне хотя бы еще одну для соответствия - я же комбат - должность капитанская.
   Нет, не лишен я мелкого тщеславия.
   % % %
   Воспитанием будущих офицеров занимались, главным образом, штатные политработники училища. Они настойчиво пичкали нас, курсантов, нудным идеологическим кормом от Главного политуправления РККА, а также пережевывали и комментировали сообщения Совинформбюро. В конце концов смысл любого политзанятия сводился к подтверждению величия Вождя и Учителя, а также к призыву: "Смерть немецким захватчикам!". Все знали это априори.
   Задавать вопросы было бесполезно (внятного ответа не получишь) и небезопасно (могут обвинить в чем-то нехорошем, даже преступном). Хотелось выяснить: почему, например, пролетарии всех стран никак не объединятся против фашистов и империалистов? Почему немецкие трудящиеся нанесли тяжелое, пусть и временное поражение советским трудящимся? Вопросов в головах курсантов накопилось много, но все молчали.
   Кристально чистые, ясные, знакомые со школьных лет, большевистские идеи мировой революции и интернациональной солидарности рабочих и крестьян разных стран потускнели и затуманились. Все чаще толковали о наших великих предках: русских князьях, царях и полководцах. Ежедневно напоминали об Александре
   Невском, Петре Великом, Суворове, Кутузове, Нахимове; рассказывали о Киеве - матери городов русских, о народах-братьях во главе с великим старшим братом...
   Постепенно смешивались идеи, символы и лозунги: то ли "За партию, за Сталина, за Советскую родину!", то ли "За Веру, Царя и Отечество!".
   В душе к политзанятиям относились, как к урокам лицемерия, поскольку курсантов приучали говорить не что думаешь, а что разрешено. Как и всех граждан, нас отвращали от поисков истины и справедливости...
   Все же интуитивно мы чувствовали, что главные достоинства офицера честь и долг.
   Многие командиры и преподаватели были людьми достойными. Это
   проявлялось в мелочах, в отдельных неформальных замечаниях. Некоторые
   офицеры рвались из училищного благополучия на фронт, и это становилось известно курсантам. Наш взводный командир Шорников дважды писал рапорты с просьбой откомандировать его в Действующую армию. Мы, курсанты, высоко оценили этот порыв. Конечно, к высоким порывам примешивались и вполне понятные меркантильные, карьерные соображения: на фронте продвинуться по службе значительно легче. Если не убьют. Но для офицера подобные соображения не постыдны, отнюдь.
   Образцом офицера мне представлялся начальник училища комбриг Петрищев. Что-то породистое, благородное было во внешнем облике старого комбрига: тонкие черты лица, бородка-эспаньолка, внимательный острый взгляд, особая выправка и лоск. Говорил он мало, но красиво, весомо. Курсанты любили его, несмотря на строгость.
   Из того, что он говорил по-французски, следовало: он человек образованный, из "бывших". На выпускных стрельбах я был назначен "стреляющим" от нашего учебного взвода и находился поэтому на наблюдательном пункте полигона. Стреляли боевыми снарядами. Рядом со мной стоял Петрищев, уже в полковничьих погонах, и наблюдал в бинокль. Он объяснял ход стрельбы холеному штатскому мужчине в пенсне: "Недолет. Перелет. Вилка. Переход на поражение. Очередь". Несколько фраз Петрищев произнес по-французски. Одну из них, мне показалось, я понял: "То, что по-русски называется смещением командира относительно плоскости стрельбы, по-французски - параллакс".
   Ходили слухи, что Петрищев надеялся на новое, генеральское, звание - он долго оставался комбригом, погон не носил. Однако вместо ожидаемого получил он, увы, звание полковника. Неспроста это: был Петрищев в молодые годы царским офицером, следовательно, человеком ущербным.
   Запомнилось мне его прощальное напутствие. В день выпуска, перед отправкой на фронт, к нам, новоиспеченным младшим лейтенантам, он обратился так:
   - Поздравляю вас с первым офицерским производством! Родина скоро поручит вам своих сынов. Помните, солдаты должны видеть в каждом из вас не только своего начальника, которому обязаны беспрекословно подчиняться, но и пример для подражания. Любой ваш поступок будет на виду, все заметит внимательный солдатский глаз: и доблесть, и трусость, и заботу, и пренебрежение. Если вы хоть раз струсите или проявите непорядочность, то лишитесь уважения солдат, ваших товарищей по оружию, обесчестите свое имя и покроете позором офицерский мундир. Лучше смерть, чем такой позор!
   В заключение он выразил надежду, что мы не осрамим на поле боя доброго имени Первого Ростовского артиллерийского училища и внесем достойный вклад в победу над врагом.
   Я часто вспоминаю училище, наш 38-ой учебный взвод. Суровым было боевое крещение 1 -го РАУ: много курсантов и преподавателей полегло на полях и холмах между Ростовом и Моздоком в трагические дни лета и осени 1942 года, когда немцы прорвались к Кавказу.
   В конце 1942 года училище обосновалось в городке Нязепетровске на севере Челябинской области в старой полуразрушенной церкви. Зима 1942 -1943 г.г. выдалась на редкость холодной. В нашей наспех превращенной в казарму церкви мы замерзали. Одеты были очень легко, бедно: в бывшие в употреблении хлопчатобумажные гимнастерки и брюки, ботинки с обмотками, старые шинели. Занимались по ускоренной программе (по 10-12 часов в день), всегда были голодны.
   Я и мои друзья-евреи столкнулись и с антисемитизмом. К сожалению, среди курсантов оказались и бывшие уголовники, носители тюремных нравов и порядков, зачинатели грядущей "дедовшины". Трудное было время, жестокое...
   В ту далекую зиму у меня появились настоящие "взрослые" друзья: Николай Казаринов, Валентин Степанов и - самый близкий - Константин Левин. Наша дружба и самостоятельная жизнь начались в насквозь промерзшей Нязепетровской церкви.
   Судьба сложилась так, что на фронте мы с Николаем попали в один
   противотанковый дивизион, а Костя с Валентином - в другой. Наши фронтовые
   пути-дороги разошлись...
   Николай Казаринов погиб в бою местного значения у села Пистынь 25 июня 1944 года. Ночь накануне прошла спокойно, и утро наступило тихое, ясное, радостное. Все с ночи осталось погруженным в торжественную тишину, будто никакой войны на Земле нет. Мы позавтракали, затем долго курили. Старые солдаты вспоминали сенокос в далекое мирное время, приятные деревенские заботы, рассказывали о женах и детях.
   Я тоже думал о жизни, настоящей и будущей, о том, что юность уже прошла. Если бы не война, был бы на четвертом курсе Ленинградского военмеха, занимался бы интересным делом. Жизнь была бы замечательна! А так? Сколько дней потеряно зря, сколько интересных книг не прочитано! Эх, хорошо бы после войны встретиться с друзьями в Ленинграде, на Фонтанке, около института! "Впрочем, - подумалось, - это пустые фантазии. Выбраться отсюда вряд ли удастся". В душу закралась тревога, тишина показалась обманчивой, неестественной. Захотелось повидать Николая, поговорить с близким человеком. "Отпрошусь попозже, после обеда, и схожу в гости", - решил я.
   Солнце начало припекать, но лежать в траве было приятно - ароматы земли и нагретых трав дурманили голову...
   Около полудня слева от нас, на краю села, внезапно началась автоматная и ружейная стрельба. Мы кинулись по местам на огневые. Однако на нашем участке все оставалось спокойно: ни стрельбы, ни движения.
   Бой шел на участке батареи Казаринова. Из-за густых деревьев окраина села просматривалась плохо, и толком ничего нельзя было понять. Вскоре раздались орудийные выстрелы. Стреляли наши сорокапятки, но не бронебойными и не осколочными снарядами - глухо рвалась картечь, потом послышались ручные гранаты. Наш комбат Гоменюк подал команду "К бою!", но мы и без того изготовились у своих орудий. Минут через пятнадцать стрельба внезапно прекратилась, и наступила тишина.
   Позвонили из штаба дивизиона. Интересовались обстановкой на нашем участке и сообщили, что рота немцев, а точнее, мадьяр, просочилась через боевое охранение и внезапно атаковала первую батарею. Батарея атаку успешно отбила, даже потерь не имеет, а фрицев уложила много, подсчитывают. Я подумал, что "дача" Николая, действительно, оказалась опасной ловушкой. Этого следовало ожидать. Обошлось, ну и хорошо! Молодцы: не прозевали и не растерялись!
   Прошло еще немного времени, не более пятнадцати минут, и немцы без всякой пристрелки выпустили по окраине села один за другим четыре осколочных снаряда. Я заметил даже, что один из них разорвался прямо на дереве. Видимо, врезался
   взрывателем в толстую ветку. На этом обстрел закончился, и все утихло. Вообще, внезапные артналеты бывали почти ежедневно. Немцы стреляли издалека по давно пристрелянным реперам. К этому привыкли.
   Мы подождали еще немного у своих пушек, услышали "Отбой!" и спустились в укрытие. Потом пообедали, покурили, "потравили баланду". Я отошел от укрытия, лег в траву и не заметил, как задремал. Вдруг меня накрыла тень надо мной стоял Гоменюк, бросились в глаза его начищенные сапоги.
   - Надо картечь получить, у нас мало. Вечером подвезут. От дороги сюда надо поднять на руках. Понял?
   - Понял. Поднесем. Уложим в ниши.
   - Да, вот еще. Я звонил в штаб. Сказали, что в первой батарее убит взводный. Твой друг он, что ли?
   Я вскочил:
   - Нет, нет. Там все живы. Передали, что потерь у них нет! Даже раненых!
   - Сказали, что убит во время артналета. После атаки.
   - Кто? Кто убит?
   - Лейтенант Казаринов.
   У меня перехватило дыхание, - эти слова оглушили:
   - Комбат, я должен идти туда. Нужно. Сейчас.
   - Ну иди, пока спокойно. А если что, бегом назад! Можешь взять кого-нибудь.
   - Можно, я с вами, лейтенант? Я знаю вашего друга. Хорош человек, поднялся сидевший рядом Ковалев.
   Он подхватил свой автомат, и мы быстрым шагом, почти бегом, спустились в долину, к селу. Там, в доме, было полутемно. На столе лежал Николай, молодой, красивый, будто только что уснувший. На лице застыла его обычная сдержанная, едва заметная улыбка. На побелевших щеках проступили веснушки. Я сжал его остывшие уже руки и долго стоял в оцепенении.
   Во дворе слышались голоса, входили и выходили люди... Я отключился...
   Мы похоронили Колю тихим вечером в яблоневом саду, недалеко от огневой. Яму выкопали под большим старым деревом. Могилу обложили дерном, как бруствер орудийной площадки, и укрепили фанерную табличку. На ней химическим карандашом вывели:
   "Гв. лейтенант Казаринов Н. К.
   1924 - 1944.
   Слава павшим героям!"
   Затем дали три залпа из карабинов. Я машинально выпустил из своего пистолета всю обойму. Еще постояли немного над свежей могилой, а затем старшина первой батареи позвал нас в дом.
   За столом, где недавно лежал Николай, сидел комбат Романов и курил.
   Мы помянули Колю. Комбат сказал, что лейтенант Казаринов был храбрый офицер и погиб, защищая честь и независимость Родины. Потом я добавил, что мой друг Коля - очень душевный и справедливый человек, и я всегда буду помнить о нем...
   Прошло шестьдесят лет, и память о нем жива...
   Мы выпили по сто граммов спирта и вышли во двор. Стоя у ближней огневой, Романов строго предупредил расчет, чтоб в эту ночь никто не спал, чтоб были начеку - возможны повторные атаки.
   Уже темнело. Нам с Ковалевым нужно было возвращаться. Романов пожал мне руку, постоял рядом и тихо, ни к кому не обращаясь, сказал: "Да, ребята, война - жестокая игра" - и ушел проверять второй взвод. Потом, уже издали, крикнул мне:
   - Приходи, лейтенант. Старая дружба не должна умирать!
   % % %
   ...В 1947 году после демобилизации я случайно встретил Романова в Харькове на трамвайной остановке. Мы поговорили о войне, о своей неустроенной жизни, вспомнили Николая Казаринова и разошлись по своим делам...
   ...На обратном пути Ковалев рассказал мне, что услышал от солдат Казаринова. Мадьяры, видимо, хорошо разведали наш передний край. Потому и сумели тихо снять пехотных наблюдателей, проскочить через наше боевое охранение. Они