Страница:
Любая награда
За ее свободу!
Только рыбку надо
Бросить в пену-воду...
Я читал. Она смотрела на меня, словно говорила: "Вот видишь, какие стихи... Разве я могла иначе?.."
Или я хотел это услышать?
Прячет рыбью стаю
Синева-причуда.
Если я поймаю
Золотое чудо,
В глубину-прохладу
Брошу, не обижу.
Может быть, в награду
Я тебя увижу...
Мой снеговик вдруг незаметно съежился на тарелке. Серые струйки потекли по его нелепой, смешной макушке.
Скажут:
- Непонятно!
Глупая ошибка!..
Приплывет обратно,
Удивляясь, рыбка.
Но отдам я снова
Золотую рыбку
За родное слово,
За твою улыбку...
В тарелке была синяя лужа. Мой мокрый, забытый. снеговик отражался в ней.
В море гонит ветер
Солнечную зыбку.
Только я не встретил
Золотую рыбку...
Нежные волны плескали в ресницах. Синие, синие, теплые, несбыточные заморские дали светились в маленьком добром сердце, а в моем кто-то скалывал неосторожно хрустящую наледь.
Ничего, старина. Хуже не будет. Видишь, какая модная выходит история. Молодого, поэтичного, бедного юношу хотел обскакать состоятельный, перезрелый, коварный... Так ему и надо! Кати себе дальше.
Смешные руки-прутики упали в натаявшую воду.
Плачет мой снежный человечек ледяными слезами.
Тетрадь вторая
НОВЫЙ СВЕТ
Меня спрашивают: вернусь ли я когда-нибудь в Антарктиду еще раз? Говорят: она притягивает людей. Голая пустыня, вечная зима, лютый морозильник, вечный лед. Но стали почти легендами рассказы о том, как человек сначала боится жуткой равнины, устает, клянется больше не возвращаться и потом едет: один, другой, третий раз.
Говорят, лед имеет какую-то магическую силу. Неправда. Лед как лед. И не в нем секрет. По-моему, отгадка в другом. Антарктида страшна своей враждебностью к человеку. Но создает она такие необычные, такие крепкие условия для настоящей жизни человека, в которые попадает он только на переднем крае своих дел.
Романтика приключений? Трудностей? Побед? Ерунда! Я не о том. Весь ритм жизни, сна, развлечений, питания людей, - все направлено к одной главной, крепко связывающей цели. Таланты, знания, силы, даже слабости людей слиты воедино в одной большой задаче. Земной человеческий быт складывается по-особому. Никто не думает, как ему одеть и напитать себя. Об этом заботятся очень талантливые люди, полноправные участники общей Главной задачи.
Словом, Антарктида берет все, на что способен разумный человек, все духовное богатство людей, но дает взамен ощущение великой полезности, обеспечивает каждого всем необходимым и для себя лично, и для новых дел.
Конечно, Антарктидой называю здесь не материк, а то маленькое очень коллективное, хорошо обеспеченное государство, созданное человеком на льду.
Наверное, что-то похожее бывает и в армии: коллективизм и общая цель. Я видел, как скучают иногда люди, отслужившие срок в армии, как не могут они сразу вдохнуть огороженную "личную" жизнь, как на их привычках и поведении сказывается поначалу армия.
Но разве сравнить смысл существования там и тут, разную стоимость потраченных лет? В армии только долг и необходимость, а здесь, в Антарктиде, магия творчества, магия схватки ради новых усилий творчества.
В далеких, обжитых, уютных странах людей разделяют границы. Антарктида - государство без границ, таможен и армий. Люди работают вместе: русские, французы, американцы. Ничто не разделяет их, кроме холода.
А впрочем...
Все меня зовут Магнитологом. В дневнике стану также называть себя Магнитологом.
Ничем среди полярников я не выделяюсь. Разве что, когда радисты затевают разговор с американской станцией Мак Мердо и австралийской May сон, зовут меня:
- Магнитолог, переводи, пожалуйста...
Еще я знаменит арбузом.
В Ташкенте, когда полярный самолет сделал там промежуточную остановку, я купил громадную арбузину. Мне казалось, это будет самый удивительный подарок в Антарктиде. О нем теперь ходят байки-легенды.
Мне, отпетому горожанину, полярники виделись такими: борода, плечи, мохнатые шапки, лыжи под ногами, суровые, насупленные, сиплые, не очень добрые к таким белоручкам вроде меня. Да, вот так смешно и примитивно думалось.
Чем удивить их, думал я. Живые цветы? Ха-ха!
...Поселят меня в общей берлоге, в общий барак. И там, в своей мохнатости, не захотят они принять чужака, будут насмешливообходительны, иронически-вежливы на мои потуги примазаться к ним. И я уже представлял себе это вбитое в снег общежитие, пять или шесть моих "сокоечников", и все на одно лицо. Лицо "типичного" полярника.
В Ташкенте я увидел арбуз. Огромный, влажный, прохладный, такой летний со всеми своими косточками, зеленым хвостиком и полосками. И я уже видел, как дрогнули бородатые лица, как хлопнули меня по плечу полярники и сказали снисходительно: "Что ж, ничего, порядок..."
Я с трудом уволок арбуз по трапу самолета. Еще большего труда стоило уговорить пилотов спрятать его в холодильник.
Переворота арбуз не сделал, но ему были рады. Мохнатых и насупленных я не иашел. Были люди, каких я встречал в Москве. Каждый день.
...В бараке мне жить не пришлось. Хотя в поселке в дни прихода "Лены" тесновато, меня поселили в комнатке при каком-то складе аппаратуры. Пятый день я живу в крепком, очень теплом доме, в доме, который никогда не увижу. Дом завален снегом по самую макушку. От моих дверей к другим домикам ведет сложный лабиринт ходов и траншей, откопанных в снегу. На всякий случай в доме есть выходной люк. В сильные заносы придется гулять через потолок. Иногда почти по крышам ходит бульдозер, снимает излишки снега. Снег, оказывается, невероятно тяжелая штука.
Поселок расположен в сравнительно удачном уголке Антарктиды. Летом здесь очень тепло, например минус два градуса. По улицам-лабиринтам снеговая каша хлюпает водой. Вездеходы обдают прохожих зевак талой водичкой, смешанной с гремучими льдинками. Водитель ухмыляется, как московский лихач-таксист. Когда с юга поддувает ветер и льдинки цепенеют в лужах, на весь поселок раздается пронзительный визг снега. Бревенчатые сани-волокуши поют по снегу, орут, визжат, скрипят, как поросята на свиноферме, расположенной за поселком.
Снег, оледеневший, зернистый, сияет на солнце битым стеклом и хрустит и звенит под санями, как стекло. Весь день сани, прицепленные к тягачам, возят ящики с красной полосой на боку, доски, мешки, бочки, фанеру. Их выгружают па берег с "Лены". Там, где она стоит, у ледяного припая, темнеет жутко синяя, как сам, наверное, синий-синий цвет, морская равнина с таким ароматным названием - океан. Правда, называется видимая часть воды морем, но за ней лежит океан, а море никакими берегами не очерчено, поэтому все говорят: океан.
Если смотреть на воду в иллюминатор натопленной каюты, синева кажется горячей по-южному. Солнечный свет ослепителен. По-моему, ярче намного, чем в тропиках или в топ же Индии. Но и солнечный свет, и синева обманчивы. На солнце я загорел и обжег по неопытности губы, а свет был как снег, а синева - как лед.
Мы ходим в оранжевых утепленных комбинезонах, в резиновых, с воздушной прослойкой сапогах, а рот у меня воспален от солнца, говорить больно, и на глазах очки последней пляжной модели.
Доктор наложил на мое лицо марлевую повязку, и я поневоле стал неразговорчивым.
- Привыкайте, - сказал Начальник станции, - вам ехать на полюс холода. Вот где страсти-мордасти. А здесь - акклиматизация, курорт.
Каждый день мы потеем на этой самой акклиматизации: помогаем выгружать ящики на складах или что-нибудь откапываем от зимних завалов: метеостанцию, баню, столовую, радиомачты, арку на въезде в поселок, бензобаки, госпиталь.
Работаем, пока слушаются руки, потому что вечер не наступает, не кончается день, а солнце только ''легка склоняется к лиловым вершинам голых почему-то скал.
И это самое удобное время для работы, когда подмораживает, лед не так сильно плывет, и мы едем на вездеходах к берегу.
Берег - просто ледник, уходящий в море. Лед испитой, бурый, в трещинах, в ямах от воды, необоримый, кажется, никакими силами здешний лед, он искрошен по самой кромке, падает, бухает глыбами в синюю воду, и линия причала, у которого стоит "Лена", меняется прямо на глазах. Берег отступает от "Лены". Вмороженные в лед бревна с хрустом выламывают звонкие до предела швартовые канаты. "Лена" дрожит, подгоняя себя винтом к причалу. Плеск идет по щербатому срезу льда, шелест винтов и моря, шелест ветра в канатах, по крутым высоким бокам "Лены", по хрупающим битым осколкам, плеск и шелест.
Буксуют, плывут на ледяном спуске многотонные тягачи, взрезывая мокрый наст. Ревут моторы, отдаваясь глухим бочоночным звуком в распахнутых трюмах "Лены".
Спешим, пока не раскис лед, пока не ушел берег от якорей, пока не сломалась погода, пока... очень много разных "пока".
Надо себя сдерживать. Иначе опять захлестнет меня дневниковый зуд. Можно писать бесконечно. Ходишь этаким открывателем-путешественником, и все ново, просится на бумагу. Еле сдержал себя, чтобы не описать прибрежные айсберги, свистунов-буревестников на их синих впадинах и коричневые полоски у самой воды, что полоски эти, как мне рассказали, мириады мелкой вмороженной в лед водоросли - диатомеи. А еще зудела рука написать о том, что четыре скалы, пропоровшие кое-где ледник, называются нунатаки.
Мне такое ни к чему. Без меня опишут и описали. Но остерегаться все-таки надо.
Сегодня после ужина в нашей подснежной кают-компании был вечер обмена впечатлениями. Очень хороший, дельный малый, с которым я потопаю в глубь материка, читал нам, прилетевшим на самолете, своп путевые заметки. Он плыл сюда, как и многие, на "Лене".
И вот слышу: "В ноябре мы зашли на остров Святой Елены. Здесь умер в изгнании Наполеон. Его привезли сюда 15 октября 1815 года на английском корабле "Норсхумберленд"..."
Так вот почему я не стал ничего писать о моем перелете. Инстинкт самосохранения!
Был каскад впечатлений. Изумрудно-синий душный Дели, голубая Джакарта, белый, как паруса в океане, Сидней, да еще маленький городок в Новой Зеландии, последний цивилизованный остров на пути сюда, где мы ожидали вылета двое суток, и я лазил в холодильник переворачивать с боку на бок мой арбуз, чтобы не пролежался. Городок стоит на реке Эйвон. И сразу потянуло: так же называется река в Англии, на берегу коей Стратфорд, где родился и умер Шекспир...
Я весь расплескался в полете, глотал видения, краски, слова и звуки, свернул шею, выслепил глаза. Но писать об этом? О Бомбеях, Рангунах, слонах, автомобилях и пальмах.
О чем бы я все-таки написал? О впечатляющей смене зимы и лета, жары и холода, снега и пальм.
О первой остановке в Антарктиде, американской станции Мак-Мердо. Первый лед, первый холод, все первое. Но там почему-то слишком уж много военных. Если у нас говорят: начальник экспедиции, то в Мак-Мердо называют: командование. Правда, кроме военных, там еще немало туристов, богатых туристов.
...Мы готовимся к походу в самые глубины материка. Там тоже будет неоглядный снег, и будет мертвый, никогда не тающий гранитный лед, и не будет синевы залива, и даже тех каменных выступов.
Мы скучаем о земле. Мы ходим смотреть на нее к нашим радистам. У них в плоском длинном ящике насыпана черная подмосковная земля. В ней растет великое чудо природы - обыкновенные кустики нормальных огурцов. Под ними в земле торчат веселые чудно-зеленые травинки - зловредные сорняки. Почему-то никто не спешит выпалывать их. Они пахнут весной.
Весна пришла в Антарктиду. Ее называют летом, но больше похоже на раннюю весну. Хлюпает снег под ногами. Вместо грачей шумят на улице, крякают пингвины. У ледяного припая, в зеленой каемке синей-синей воды выпрыгивают они черными поплавками с белыми снеговыми нагрудничками, выпрыгивают совсем как лягушки в тоненькой речке Юрочке.
Мы летим. Это первый для меня полет на материк.
Вертолет выскочил из тумана взвеянной снежной пыли, постоял над поселком, над радиомачтами с красными флажками, над россыпью машин и бочек и полетел от синевы залива туда, где белым-бела сияла нескончаемая белизна.
Ровное - белое, ровное - белое, вот и все. Лишь один живой предмет, на который поневоле смотришь в иллюминатор, как на лодочку в море, - это наша тень, живая тень вертолета. Бежит она под нами, ломаясь на сугробах, спешит, вздрагивая, стукаясь о ледяные коряжки, бежит она, торопится, боясь потерять нас, не догнать и остаться в белизне, в одиночестве, холоде.
В моем чемодане один магнитометр, больше мне пока ничего не надо.
Мы летели втроем, не считая пилотов: два геолога и я.
Вертолет набрал высоту, и тень его побежала за нами все быстрей, быстрей перепрыгивая синие, вдруг появившиеся трещины. Было немножко жаль ее, маленькую бегущую тень. Потом она растаяла в белесой поземке, в струйках снежных ветров. И мир изменился. Мохнатое солнце поднималось вдогонку за нами в сиреневых, зеленых, розовых неожиданных струйках, в подкрашенных синим льдом струистых облаках, почти смешанных с небом, летучим и зыбким. Солнце вдруг растеклось по нему золотой каймой. Под ним заплясали видения, которых я давно искал.
Вот они. Геологи, наверное, к ним привыкли, ко всем этим радужным кружочкам, таинственным крестам и разливам полярных сияний. Геологи даже смотрели в окно. Сидя на своих ящиках, они дремали. Только пилот посмотрел в мою сторону, обвел вокруг себя ладонью и сказал:
- Видишь!
Я включил прибор и надел наушники. Посмотрим, чем дышит магнитный береговой эффект.
Показалось мне, хруст ледяных видений, осыпь алмазная шорохом коснулась меня, долетела из холодных мерцающих далей...
Первая посадка была в тишину, в пустыню.
Вертолет завис над снегом, распушив его, как метель, примериваясь, покачиваясь над этой нечаянной мимолетной метелью. Второй пилот открыл примороженную дверь, оглушив нас метельным грохотом, и спрыгнул на землю. (А есть ли здесь она, земля?) Он потоптался, походил, махнул рукой. Только тогда вертолет сел. В Антарктиде нельзя верить безмятежной глади. В ней могут быть провалы, трещины, в которых утонет легко небоскреб.
Я вышел на снег.
Летний жгучий мороз ударил в лицо, и ветер дымил, как будто наша вертолетная пурга разнеслась по свету и не может развеяться.
- Моторы я не буду выключать! - крикнул пилот. - Ветром сносит!
Я пошел прочь от массы металла в сугробы, в колючую дымку. И снег даже не мялся под ногами, не оставлял никаких следов, так он был тверд.
А если этот снег оплывает в невидимую глубину? Стало жутко. Не вернуться ли мне за веревкой? Но пилот воевал с метелью, ждали меня, сидя на ящиках, геологи.
Я достал прибор и включил запись...
Мы улетели через двадцать минут.
Внизу опять побежала синяя тень вертолета. Потом она скривилась, метнулась по ледовым развороченным булыгам, похожим на белый бетон, разбитый бомбами. Синие трещины, синие разломы льда, и резкий переход от ледяных скал и нагромождений к самым настоящим темным, коричневым скалам.
Вертолет ушел к побережью.
Теперь геологов нельзя оторвать от окон. Рыжие камни-утесы поднимались к нам из навалов снега. За ними, за этими скалами, ярко-зеленые разливы круглых озер.
Мы сели на каменную гальку, хрупающую под ногами, как у берега Черного моря. Геологи вынесли на камни свои мудреные приборы. Я видел, как они ходили по текучему склону, собирая камешки бережнее, чем цветы.
Здесь, когда мы стояли на твердой почве, скалы вокруг были не все коричневые. Розовые, серые, черные сломы делали гряду цветной. Только вершины скал таяли в невидимый воздух белесой дымкой снежной пыли, замороженной влаги. Ветер змеился по каменным граням, заставляя пилотов прислушиваться к нему и согревать моторы.
Я с моим чемоданом потопал к озеру, туда, где камни лежали громадными плитами, как обломки древней, разрушенной крепости.
Две машины-громадины с прицепленными к ним бревенчатыми санями-волокушами, средней величины тягач - вместе называются поездом, санно-тракторным поездом.
У машин солидный, уверенный вид. Машина как будто собрана из трех разных частей. Первая, самая нижняя, - половина танка, гремучие гусеницы. Над ними вместо люков и башен с пулеметами - верхняя часть мощного грузовика. Мотор под капотом, фары, кабина водителя и штурмана, прозрачный купол над ней, прожекторы, кузов типа "фургон". А над всем этим корабельная мачта с канатами-растяжками: антенна.
Сухопутный корабль!
В кузове кораблей жилые кубрики на шесть человек, электрокамбуз и каюта с научными приборами.
На санях-прицепах едут бочки с горючим: тепло, движение, свет.
В тягаче, который водители называют "малышом",- госпиталь и камбуз одновременно. Поэтому и поваром у нас молодой врач.
Наших в поезде пятнадцать человек. Шестнадцатым едет американец. Не ученый, а журналист.
И вот, грохоча гусеницами по свежему насту, поезд, оранжевый, новенький, блистающий мытым стеклом и краской, ушел в бесконечность.
Он миновал границу поселка, деревянную, с молотом и серпом арку. Водители включили прощальные сирены, развернулись на выезд и пошли.
Два единственных на холме домика, не заваленных снегом, антенны, похожие на связку велосипедных колес, вертолеты на выпуклой шапке аэродрома, люди, машущие нам вслед, красные бульдозеры медленно поплыли от нас в покидаемую даль. Все, кроме водителей, смотрели долго на этот заветный берег, надежный причал.
Скоро домики стали казаться игрушечными. Но так ясен воздух Антарктиды, что видно было ручки в оконных рамах, нитки антенн, буквы на вертолетах, ошейник собаки: все детали в полный цвет красок и тонов.
Поселок пропал за четким, ясным горизонтом, не смазанным дальневой дымкой. Туда вел один только гусеничный прямой след - единственный штрих на голом поле однообразия.
Ниточка-дорога.
Натужно гудели моторы, покачивало. В каюте было тепло. Мы сняли оранжевые малахаи. Американец щелкал набором своих фотокамер, записывал в блестящий блокнот наши фамилии. Пришлось опять послужить переводчиком. А вопросам не было конца.
Я переводил:
- Радист. Полярник. Много лет работал в Арктике. Был знаком с американскими военными летчиками. Летал на ваших самолетах. Война. Мурманск... Одинок...
Хозяин погоды. Синоптик. Молодой, но бывалый полярник. Не пьет. Женат. Курит. Спасибо. Сигареты отличные...
Гравиметрист... Очень трудно. Холост. Антарктида - континент исключительно мужского населения. Без них спокойней... Самая близкая женщина?.. Самая близкая - не ближе двух тысяч километров!.. Измеряем лед, вернее толщину льда... профиль основания Антарктиды...
Штурман-дублер. Женат. Скучаю. Дети. В первый класс, Москвич. Да, на таком поезде необходим штурман. Пока идем проторенной дорогой, затем повернем к югу. По целине... По звездам... Опасно. Трещины... Заблудиться легче легкого...
Магнитолог. Москвич. Холост. Магнитное поле Земли. Не курю, спасибо...
Машины упрямо везли упрямых людей в самое пекло холода.
Мимо, как постовые на дороге, мелькали бочки из-под горючего. Их выбрасывали проходившие здесь поезда. На бочки смотрелось, как на березки в окно электрички.
Потом опять надоевшая белая гладина.
Ужинали мы на сорок втором километре от поселка, рядом с двумя порожними вехами-бочками. Повар-доктор выдал нам горячие судки с едой. В нашем кубрике запахло печеным картофелем, жареным луком. Тут Американец подмигнул в окошко двум бочкам и достал из пузатой сумы размалеванную бутылку рома. Его темпераментное "о'кэй" поняли все без моей помощи. Он разлил ром по кружкам, поднял свою, захватив ее в обе пригоршни, покачал на руках, призывая нас последовать его примеру.
И мы не стали осложнять международного положения. Хватили рому, вдохнули горячий картофель с тушенкой, пели "Подмосковные вечера".
Веселый, добротный Американец подмигнул мне и сказал:
- Антарктида - школа коммунизма.
Я не стал переводить. Меня тянуло в сон. Машины плыли по снегу, заглушая лязгом гусениц песню ребят, гул мотора, визг саней.
Мы спешили в глубь Антарктиды.
Мой дневник открывается теперь не так часто, как раньше, На ходу писать нелегко, прыгают буквы. Нас кидает о стены. Машины едут по ледяным застругам, как по надолбам, падают на лед, грохочут, бьются. Мы терпим. Я надумал писать во время стоянок: бумага покрывалась хрусталиками льда, и паста цвела на них, а потом и сама замерзала в ручке.
Холодно, очень холодно. Лето на дворе, ничего не скажешь.
На развилке, вернее, там, где отмеченный бочками след пересекал невидимую нашу тропинку, поезд остановился. Мы разминались, прыгали. Над машинами струился видимый теплый воздух. Как струится он в открытой горловине бензобака в жаркий летний день у подмосковной бензоколонки. Но выхлопные трубы, дымящие синим жаром, были покрыты слоем инея.
Красные тягачи, новенькие, нарядные в самом начале похода, заросли, оледенели в коросте, как сугробы.
Доктор-повар позвал к себе новичков и сказал:
- Не смотрите, что перед вами равнина. Мы все время лезем в гору. Высота около двух тысяч метров. Дальше - выше. Могут быть осложнения. Работайте не спеша. Прыгать и бегать запрещаю. Кто почувствует себя плохо - немедленно ко мне...
Мотористы полезли в моторы, ходили с кувалдами, смотрели гусеницы. Штурманы колдовали в рубке над картами. Доктор-повар допрашивал всех, кто неосторожно попадался ему на глаза: "Как вы себя чувствуете?"
Потом доктору надоело бегать за нами, он поймал Американца и велел ему натаскать снегу для воды.
Потом кто-то крикнул: "По машинам!" И поезд оставил позади последний привет обетованной земли - присыпанную снегом тропу с одинокими вехами.
Теперь не только меня клонит ко сну. Мы работали как прежде, но все делалось немножко медленней.
Поезд шел вперед, набирая незаметную глазам высоту. В мелодию мотора влилась гудящая нота компрессора. Машине подавали воздушную добавку. Иначе моторы встанут.
Нам никто не мог добавить.
Навстречу дул обжигающий лицо и руки ветер. Казалось, дыхни глубже, полной грудью, сильнее, чаще, тогда воздуха будет вволю. Но все прятались от него, плотно закрывали нос и рот мохнатыми шарфами. Вдохнешь неосторожно этот воздух и отморозишь легкие.
Машины, как люди, были укрыты шарфами-фартуками.
Лютый мороз хозяйничал в мире, делал снег крепким, стеклянным песком, загоняя людей в каюты.
Но в положенный срок все выходили в мороз и ветер, бурили в снеговом песке скважины, чертыхались над буровой установкой: движку не хватало воздуха, выносили в стужу незаменимые приборы, грели технику паяльными лампами.
Наш Гравиметрист голыми руками на морозе вставлял хрупкие детонаторы в заряд взрывчатки, а потом ее спускали в скважину. И гремели по льду гулкие взрывы. И поднимались в колючее небо шары-зонды. Мы брали на вкус, на цвет и на ощупь таинственное безмолвие.
Мои приборы, маленькие мои приборы, с теплыми глазами лампочек, ловили с каждым днем уверенней, чаще просветы в одеяле магнитных силовых линий.
Ветер наконец утих. Воздух был неподвижен.
- Теплеет, - сказал Американец.
Я полез на крышу вездехода повернуть антенны.
Теплеет, а дыхание застывает облачком и сыплется меленьким стеклянным шорохом. И все вокруг наполнено им. И небо, и воздух в искрах, и солнечный диск растаял в них. И нет больше неба, и нет под нами снега, лишь один стеклянный туман, причудливый, звонкий, слабый, как дыхание.
На скользкой крыше вездехода мороз окатил меня ведром колюче-ледяной воды.
Руки перестали слушаться. Металл приваривался к ним. Но иначе я не мог, в рукавицах ничего не сделаешь. Я подул на пальцы, легче не стало.
Американец был внизу, рядом. Я сказал:
- Вот где баня.
У меня вышло:
- Оо ээ ая...
Рот свело, непрошеные слезы кололи, мешали смотреть. А когда пришло время спускаться, рук у меня больше не было. Я мешком упал в снег.
Американец поднял меня и понес к тягачу Доктора.
Доктор-повар долго растирал мое лицо и руки спиртом, какойто мазью, рукавицей, вывернутой мехом наружу.
- Спирт полезно принимать внутрь, - говорил Американец и подмигивал мне.
- Все в порядке, - сказал отдаленный, как во сне, голос Доктора. - 0'кэй!
Дорога испортилась окончательно. Бетонные заструги швыряли машину, как волны. Рыхлый песочный снег принимал ее в зыбкую трясину. Машина проваливалась, ревя, грохоча выдиралась на поверхность, оставляя за собой глубокую колею. Снег летел навстречу плотный-плотный, побеждая ревущие моторы, заваливая гусеницы вездеходов. Он останавливал нас. Мы выходили в пургу с лопатами разметать, отбросить его с дороги. А он летел и летел, и не было воздуха, мы дышали снегом.
По очереди шагали мы, связанные веревкой, перед нашим стальным поездом и вели его, потому что невидимые трещины, обвалы могли похоронить вездеходы.
Прожекторы светили в пургу на идущих впереди людей. Машины покорно плыли за ними. А люди были похожи на серебряных космонавтов, накрытые стеклом от мороза и снега. Только наждачный бешеный снег оставлял царапины, зарубки на их прозрачных масках.
А когда на заструге лопнула гусеница, механики вышли с кувалдами, чтобы дать настоящий бой свирепому от мороза металлу.
Кувалдой они вгоняли в гусеницу новые пальцы сцепления. Кувалда не слушалась рук, матовая сталь скрежетала зубами, как сам великий Мороз. Неохватный жидкий воздух заставлял механиков отдыхать после нескольких ударов, часто греть руки над бензиновым факелом.
- Почему вы поехали новой дорогой? Полюс холода освоен вами. Туда, я знаю, ведет проторенный путь. Вы любите приключения? - спросил Американец Начальника похода.
За ее свободу!
Только рыбку надо
Бросить в пену-воду...
Я читал. Она смотрела на меня, словно говорила: "Вот видишь, какие стихи... Разве я могла иначе?.."
Или я хотел это услышать?
Прячет рыбью стаю
Синева-причуда.
Если я поймаю
Золотое чудо,
В глубину-прохладу
Брошу, не обижу.
Может быть, в награду
Я тебя увижу...
Мой снеговик вдруг незаметно съежился на тарелке. Серые струйки потекли по его нелепой, смешной макушке.
Скажут:
- Непонятно!
Глупая ошибка!..
Приплывет обратно,
Удивляясь, рыбка.
Но отдам я снова
Золотую рыбку
За родное слово,
За твою улыбку...
В тарелке была синяя лужа. Мой мокрый, забытый. снеговик отражался в ней.
В море гонит ветер
Солнечную зыбку.
Только я не встретил
Золотую рыбку...
Нежные волны плескали в ресницах. Синие, синие, теплые, несбыточные заморские дали светились в маленьком добром сердце, а в моем кто-то скалывал неосторожно хрустящую наледь.
Ничего, старина. Хуже не будет. Видишь, какая модная выходит история. Молодого, поэтичного, бедного юношу хотел обскакать состоятельный, перезрелый, коварный... Так ему и надо! Кати себе дальше.
Смешные руки-прутики упали в натаявшую воду.
Плачет мой снежный человечек ледяными слезами.
Тетрадь вторая
НОВЫЙ СВЕТ
Меня спрашивают: вернусь ли я когда-нибудь в Антарктиду еще раз? Говорят: она притягивает людей. Голая пустыня, вечная зима, лютый морозильник, вечный лед. Но стали почти легендами рассказы о том, как человек сначала боится жуткой равнины, устает, клянется больше не возвращаться и потом едет: один, другой, третий раз.
Говорят, лед имеет какую-то магическую силу. Неправда. Лед как лед. И не в нем секрет. По-моему, отгадка в другом. Антарктида страшна своей враждебностью к человеку. Но создает она такие необычные, такие крепкие условия для настоящей жизни человека, в которые попадает он только на переднем крае своих дел.
Романтика приключений? Трудностей? Побед? Ерунда! Я не о том. Весь ритм жизни, сна, развлечений, питания людей, - все направлено к одной главной, крепко связывающей цели. Таланты, знания, силы, даже слабости людей слиты воедино в одной большой задаче. Земной человеческий быт складывается по-особому. Никто не думает, как ему одеть и напитать себя. Об этом заботятся очень талантливые люди, полноправные участники общей Главной задачи.
Словом, Антарктида берет все, на что способен разумный человек, все духовное богатство людей, но дает взамен ощущение великой полезности, обеспечивает каждого всем необходимым и для себя лично, и для новых дел.
Конечно, Антарктидой называю здесь не материк, а то маленькое очень коллективное, хорошо обеспеченное государство, созданное человеком на льду.
Наверное, что-то похожее бывает и в армии: коллективизм и общая цель. Я видел, как скучают иногда люди, отслужившие срок в армии, как не могут они сразу вдохнуть огороженную "личную" жизнь, как на их привычках и поведении сказывается поначалу армия.
Но разве сравнить смысл существования там и тут, разную стоимость потраченных лет? В армии только долг и необходимость, а здесь, в Антарктиде, магия творчества, магия схватки ради новых усилий творчества.
В далеких, обжитых, уютных странах людей разделяют границы. Антарктида - государство без границ, таможен и армий. Люди работают вместе: русские, французы, американцы. Ничто не разделяет их, кроме холода.
А впрочем...
Все меня зовут Магнитологом. В дневнике стану также называть себя Магнитологом.
Ничем среди полярников я не выделяюсь. Разве что, когда радисты затевают разговор с американской станцией Мак Мердо и австралийской May сон, зовут меня:
- Магнитолог, переводи, пожалуйста...
Еще я знаменит арбузом.
В Ташкенте, когда полярный самолет сделал там промежуточную остановку, я купил громадную арбузину. Мне казалось, это будет самый удивительный подарок в Антарктиде. О нем теперь ходят байки-легенды.
Мне, отпетому горожанину, полярники виделись такими: борода, плечи, мохнатые шапки, лыжи под ногами, суровые, насупленные, сиплые, не очень добрые к таким белоручкам вроде меня. Да, вот так смешно и примитивно думалось.
Чем удивить их, думал я. Живые цветы? Ха-ха!
...Поселят меня в общей берлоге, в общий барак. И там, в своей мохнатости, не захотят они принять чужака, будут насмешливообходительны, иронически-вежливы на мои потуги примазаться к ним. И я уже представлял себе это вбитое в снег общежитие, пять или шесть моих "сокоечников", и все на одно лицо. Лицо "типичного" полярника.
В Ташкенте я увидел арбуз. Огромный, влажный, прохладный, такой летний со всеми своими косточками, зеленым хвостиком и полосками. И я уже видел, как дрогнули бородатые лица, как хлопнули меня по плечу полярники и сказали снисходительно: "Что ж, ничего, порядок..."
Я с трудом уволок арбуз по трапу самолета. Еще большего труда стоило уговорить пилотов спрятать его в холодильник.
Переворота арбуз не сделал, но ему были рады. Мохнатых и насупленных я не иашел. Были люди, каких я встречал в Москве. Каждый день.
...В бараке мне жить не пришлось. Хотя в поселке в дни прихода "Лены" тесновато, меня поселили в комнатке при каком-то складе аппаратуры. Пятый день я живу в крепком, очень теплом доме, в доме, который никогда не увижу. Дом завален снегом по самую макушку. От моих дверей к другим домикам ведет сложный лабиринт ходов и траншей, откопанных в снегу. На всякий случай в доме есть выходной люк. В сильные заносы придется гулять через потолок. Иногда почти по крышам ходит бульдозер, снимает излишки снега. Снег, оказывается, невероятно тяжелая штука.
Поселок расположен в сравнительно удачном уголке Антарктиды. Летом здесь очень тепло, например минус два градуса. По улицам-лабиринтам снеговая каша хлюпает водой. Вездеходы обдают прохожих зевак талой водичкой, смешанной с гремучими льдинками. Водитель ухмыляется, как московский лихач-таксист. Когда с юга поддувает ветер и льдинки цепенеют в лужах, на весь поселок раздается пронзительный визг снега. Бревенчатые сани-волокуши поют по снегу, орут, визжат, скрипят, как поросята на свиноферме, расположенной за поселком.
Снег, оледеневший, зернистый, сияет на солнце битым стеклом и хрустит и звенит под санями, как стекло. Весь день сани, прицепленные к тягачам, возят ящики с красной полосой на боку, доски, мешки, бочки, фанеру. Их выгружают па берег с "Лены". Там, где она стоит, у ледяного припая, темнеет жутко синяя, как сам, наверное, синий-синий цвет, морская равнина с таким ароматным названием - океан. Правда, называется видимая часть воды морем, но за ней лежит океан, а море никакими берегами не очерчено, поэтому все говорят: океан.
Если смотреть на воду в иллюминатор натопленной каюты, синева кажется горячей по-южному. Солнечный свет ослепителен. По-моему, ярче намного, чем в тропиках или в топ же Индии. Но и солнечный свет, и синева обманчивы. На солнце я загорел и обжег по неопытности губы, а свет был как снег, а синева - как лед.
Мы ходим в оранжевых утепленных комбинезонах, в резиновых, с воздушной прослойкой сапогах, а рот у меня воспален от солнца, говорить больно, и на глазах очки последней пляжной модели.
Доктор наложил на мое лицо марлевую повязку, и я поневоле стал неразговорчивым.
- Привыкайте, - сказал Начальник станции, - вам ехать на полюс холода. Вот где страсти-мордасти. А здесь - акклиматизация, курорт.
Каждый день мы потеем на этой самой акклиматизации: помогаем выгружать ящики на складах или что-нибудь откапываем от зимних завалов: метеостанцию, баню, столовую, радиомачты, арку на въезде в поселок, бензобаки, госпиталь.
Работаем, пока слушаются руки, потому что вечер не наступает, не кончается день, а солнце только ''легка склоняется к лиловым вершинам голых почему-то скал.
И это самое удобное время для работы, когда подмораживает, лед не так сильно плывет, и мы едем на вездеходах к берегу.
Берег - просто ледник, уходящий в море. Лед испитой, бурый, в трещинах, в ямах от воды, необоримый, кажется, никакими силами здешний лед, он искрошен по самой кромке, падает, бухает глыбами в синюю воду, и линия причала, у которого стоит "Лена", меняется прямо на глазах. Берег отступает от "Лены". Вмороженные в лед бревна с хрустом выламывают звонкие до предела швартовые канаты. "Лена" дрожит, подгоняя себя винтом к причалу. Плеск идет по щербатому срезу льда, шелест винтов и моря, шелест ветра в канатах, по крутым высоким бокам "Лены", по хрупающим битым осколкам, плеск и шелест.
Буксуют, плывут на ледяном спуске многотонные тягачи, взрезывая мокрый наст. Ревут моторы, отдаваясь глухим бочоночным звуком в распахнутых трюмах "Лены".
Спешим, пока не раскис лед, пока не ушел берег от якорей, пока не сломалась погода, пока... очень много разных "пока".
Надо себя сдерживать. Иначе опять захлестнет меня дневниковый зуд. Можно писать бесконечно. Ходишь этаким открывателем-путешественником, и все ново, просится на бумагу. Еле сдержал себя, чтобы не описать прибрежные айсберги, свистунов-буревестников на их синих впадинах и коричневые полоски у самой воды, что полоски эти, как мне рассказали, мириады мелкой вмороженной в лед водоросли - диатомеи. А еще зудела рука написать о том, что четыре скалы, пропоровшие кое-где ледник, называются нунатаки.
Мне такое ни к чему. Без меня опишут и описали. Но остерегаться все-таки надо.
Сегодня после ужина в нашей подснежной кают-компании был вечер обмена впечатлениями. Очень хороший, дельный малый, с которым я потопаю в глубь материка, читал нам, прилетевшим на самолете, своп путевые заметки. Он плыл сюда, как и многие, на "Лене".
И вот слышу: "В ноябре мы зашли на остров Святой Елены. Здесь умер в изгнании Наполеон. Его привезли сюда 15 октября 1815 года на английском корабле "Норсхумберленд"..."
Так вот почему я не стал ничего писать о моем перелете. Инстинкт самосохранения!
Был каскад впечатлений. Изумрудно-синий душный Дели, голубая Джакарта, белый, как паруса в океане, Сидней, да еще маленький городок в Новой Зеландии, последний цивилизованный остров на пути сюда, где мы ожидали вылета двое суток, и я лазил в холодильник переворачивать с боку на бок мой арбуз, чтобы не пролежался. Городок стоит на реке Эйвон. И сразу потянуло: так же называется река в Англии, на берегу коей Стратфорд, где родился и умер Шекспир...
Я весь расплескался в полете, глотал видения, краски, слова и звуки, свернул шею, выслепил глаза. Но писать об этом? О Бомбеях, Рангунах, слонах, автомобилях и пальмах.
О чем бы я все-таки написал? О впечатляющей смене зимы и лета, жары и холода, снега и пальм.
О первой остановке в Антарктиде, американской станции Мак-Мердо. Первый лед, первый холод, все первое. Но там почему-то слишком уж много военных. Если у нас говорят: начальник экспедиции, то в Мак-Мердо называют: командование. Правда, кроме военных, там еще немало туристов, богатых туристов.
...Мы готовимся к походу в самые глубины материка. Там тоже будет неоглядный снег, и будет мертвый, никогда не тающий гранитный лед, и не будет синевы залива, и даже тех каменных выступов.
Мы скучаем о земле. Мы ходим смотреть на нее к нашим радистам. У них в плоском длинном ящике насыпана черная подмосковная земля. В ней растет великое чудо природы - обыкновенные кустики нормальных огурцов. Под ними в земле торчат веселые чудно-зеленые травинки - зловредные сорняки. Почему-то никто не спешит выпалывать их. Они пахнут весной.
Весна пришла в Антарктиду. Ее называют летом, но больше похоже на раннюю весну. Хлюпает снег под ногами. Вместо грачей шумят на улице, крякают пингвины. У ледяного припая, в зеленой каемке синей-синей воды выпрыгивают они черными поплавками с белыми снеговыми нагрудничками, выпрыгивают совсем как лягушки в тоненькой речке Юрочке.
Мы летим. Это первый для меня полет на материк.
Вертолет выскочил из тумана взвеянной снежной пыли, постоял над поселком, над радиомачтами с красными флажками, над россыпью машин и бочек и полетел от синевы залива туда, где белым-бела сияла нескончаемая белизна.
Ровное - белое, ровное - белое, вот и все. Лишь один живой предмет, на который поневоле смотришь в иллюминатор, как на лодочку в море, - это наша тень, живая тень вертолета. Бежит она под нами, ломаясь на сугробах, спешит, вздрагивая, стукаясь о ледяные коряжки, бежит она, торопится, боясь потерять нас, не догнать и остаться в белизне, в одиночестве, холоде.
В моем чемодане один магнитометр, больше мне пока ничего не надо.
Мы летели втроем, не считая пилотов: два геолога и я.
Вертолет набрал высоту, и тень его побежала за нами все быстрей, быстрей перепрыгивая синие, вдруг появившиеся трещины. Было немножко жаль ее, маленькую бегущую тень. Потом она растаяла в белесой поземке, в струйках снежных ветров. И мир изменился. Мохнатое солнце поднималось вдогонку за нами в сиреневых, зеленых, розовых неожиданных струйках, в подкрашенных синим льдом струистых облаках, почти смешанных с небом, летучим и зыбким. Солнце вдруг растеклось по нему золотой каймой. Под ним заплясали видения, которых я давно искал.
Вот они. Геологи, наверное, к ним привыкли, ко всем этим радужным кружочкам, таинственным крестам и разливам полярных сияний. Геологи даже смотрели в окно. Сидя на своих ящиках, они дремали. Только пилот посмотрел в мою сторону, обвел вокруг себя ладонью и сказал:
- Видишь!
Я включил прибор и надел наушники. Посмотрим, чем дышит магнитный береговой эффект.
Показалось мне, хруст ледяных видений, осыпь алмазная шорохом коснулась меня, долетела из холодных мерцающих далей...
Первая посадка была в тишину, в пустыню.
Вертолет завис над снегом, распушив его, как метель, примериваясь, покачиваясь над этой нечаянной мимолетной метелью. Второй пилот открыл примороженную дверь, оглушив нас метельным грохотом, и спрыгнул на землю. (А есть ли здесь она, земля?) Он потоптался, походил, махнул рукой. Только тогда вертолет сел. В Антарктиде нельзя верить безмятежной глади. В ней могут быть провалы, трещины, в которых утонет легко небоскреб.
Я вышел на снег.
Летний жгучий мороз ударил в лицо, и ветер дымил, как будто наша вертолетная пурга разнеслась по свету и не может развеяться.
- Моторы я не буду выключать! - крикнул пилот. - Ветром сносит!
Я пошел прочь от массы металла в сугробы, в колючую дымку. И снег даже не мялся под ногами, не оставлял никаких следов, так он был тверд.
А если этот снег оплывает в невидимую глубину? Стало жутко. Не вернуться ли мне за веревкой? Но пилот воевал с метелью, ждали меня, сидя на ящиках, геологи.
Я достал прибор и включил запись...
Мы улетели через двадцать минут.
Внизу опять побежала синяя тень вертолета. Потом она скривилась, метнулась по ледовым развороченным булыгам, похожим на белый бетон, разбитый бомбами. Синие трещины, синие разломы льда, и резкий переход от ледяных скал и нагромождений к самым настоящим темным, коричневым скалам.
Вертолет ушел к побережью.
Теперь геологов нельзя оторвать от окон. Рыжие камни-утесы поднимались к нам из навалов снега. За ними, за этими скалами, ярко-зеленые разливы круглых озер.
Мы сели на каменную гальку, хрупающую под ногами, как у берега Черного моря. Геологи вынесли на камни свои мудреные приборы. Я видел, как они ходили по текучему склону, собирая камешки бережнее, чем цветы.
Здесь, когда мы стояли на твердой почве, скалы вокруг были не все коричневые. Розовые, серые, черные сломы делали гряду цветной. Только вершины скал таяли в невидимый воздух белесой дымкой снежной пыли, замороженной влаги. Ветер змеился по каменным граням, заставляя пилотов прислушиваться к нему и согревать моторы.
Я с моим чемоданом потопал к озеру, туда, где камни лежали громадными плитами, как обломки древней, разрушенной крепости.
Две машины-громадины с прицепленными к ним бревенчатыми санями-волокушами, средней величины тягач - вместе называются поездом, санно-тракторным поездом.
У машин солидный, уверенный вид. Машина как будто собрана из трех разных частей. Первая, самая нижняя, - половина танка, гремучие гусеницы. Над ними вместо люков и башен с пулеметами - верхняя часть мощного грузовика. Мотор под капотом, фары, кабина водителя и штурмана, прозрачный купол над ней, прожекторы, кузов типа "фургон". А над всем этим корабельная мачта с канатами-растяжками: антенна.
Сухопутный корабль!
В кузове кораблей жилые кубрики на шесть человек, электрокамбуз и каюта с научными приборами.
На санях-прицепах едут бочки с горючим: тепло, движение, свет.
В тягаче, который водители называют "малышом",- госпиталь и камбуз одновременно. Поэтому и поваром у нас молодой врач.
Наших в поезде пятнадцать человек. Шестнадцатым едет американец. Не ученый, а журналист.
И вот, грохоча гусеницами по свежему насту, поезд, оранжевый, новенький, блистающий мытым стеклом и краской, ушел в бесконечность.
Он миновал границу поселка, деревянную, с молотом и серпом арку. Водители включили прощальные сирены, развернулись на выезд и пошли.
Два единственных на холме домика, не заваленных снегом, антенны, похожие на связку велосипедных колес, вертолеты на выпуклой шапке аэродрома, люди, машущие нам вслед, красные бульдозеры медленно поплыли от нас в покидаемую даль. Все, кроме водителей, смотрели долго на этот заветный берег, надежный причал.
Скоро домики стали казаться игрушечными. Но так ясен воздух Антарктиды, что видно было ручки в оконных рамах, нитки антенн, буквы на вертолетах, ошейник собаки: все детали в полный цвет красок и тонов.
Поселок пропал за четким, ясным горизонтом, не смазанным дальневой дымкой. Туда вел один только гусеничный прямой след - единственный штрих на голом поле однообразия.
Ниточка-дорога.
Натужно гудели моторы, покачивало. В каюте было тепло. Мы сняли оранжевые малахаи. Американец щелкал набором своих фотокамер, записывал в блестящий блокнот наши фамилии. Пришлось опять послужить переводчиком. А вопросам не было конца.
Я переводил:
- Радист. Полярник. Много лет работал в Арктике. Был знаком с американскими военными летчиками. Летал на ваших самолетах. Война. Мурманск... Одинок...
Хозяин погоды. Синоптик. Молодой, но бывалый полярник. Не пьет. Женат. Курит. Спасибо. Сигареты отличные...
Гравиметрист... Очень трудно. Холост. Антарктида - континент исключительно мужского населения. Без них спокойней... Самая близкая женщина?.. Самая близкая - не ближе двух тысяч километров!.. Измеряем лед, вернее толщину льда... профиль основания Антарктиды...
Штурман-дублер. Женат. Скучаю. Дети. В первый класс, Москвич. Да, на таком поезде необходим штурман. Пока идем проторенной дорогой, затем повернем к югу. По целине... По звездам... Опасно. Трещины... Заблудиться легче легкого...
Магнитолог. Москвич. Холост. Магнитное поле Земли. Не курю, спасибо...
Машины упрямо везли упрямых людей в самое пекло холода.
Мимо, как постовые на дороге, мелькали бочки из-под горючего. Их выбрасывали проходившие здесь поезда. На бочки смотрелось, как на березки в окно электрички.
Потом опять надоевшая белая гладина.
Ужинали мы на сорок втором километре от поселка, рядом с двумя порожними вехами-бочками. Повар-доктор выдал нам горячие судки с едой. В нашем кубрике запахло печеным картофелем, жареным луком. Тут Американец подмигнул в окошко двум бочкам и достал из пузатой сумы размалеванную бутылку рома. Его темпераментное "о'кэй" поняли все без моей помощи. Он разлил ром по кружкам, поднял свою, захватив ее в обе пригоршни, покачал на руках, призывая нас последовать его примеру.
И мы не стали осложнять международного положения. Хватили рому, вдохнули горячий картофель с тушенкой, пели "Подмосковные вечера".
Веселый, добротный Американец подмигнул мне и сказал:
- Антарктида - школа коммунизма.
Я не стал переводить. Меня тянуло в сон. Машины плыли по снегу, заглушая лязгом гусениц песню ребят, гул мотора, визг саней.
Мы спешили в глубь Антарктиды.
Мой дневник открывается теперь не так часто, как раньше, На ходу писать нелегко, прыгают буквы. Нас кидает о стены. Машины едут по ледяным застругам, как по надолбам, падают на лед, грохочут, бьются. Мы терпим. Я надумал писать во время стоянок: бумага покрывалась хрусталиками льда, и паста цвела на них, а потом и сама замерзала в ручке.
Холодно, очень холодно. Лето на дворе, ничего не скажешь.
На развилке, вернее, там, где отмеченный бочками след пересекал невидимую нашу тропинку, поезд остановился. Мы разминались, прыгали. Над машинами струился видимый теплый воздух. Как струится он в открытой горловине бензобака в жаркий летний день у подмосковной бензоколонки. Но выхлопные трубы, дымящие синим жаром, были покрыты слоем инея.
Красные тягачи, новенькие, нарядные в самом начале похода, заросли, оледенели в коросте, как сугробы.
Доктор-повар позвал к себе новичков и сказал:
- Не смотрите, что перед вами равнина. Мы все время лезем в гору. Высота около двух тысяч метров. Дальше - выше. Могут быть осложнения. Работайте не спеша. Прыгать и бегать запрещаю. Кто почувствует себя плохо - немедленно ко мне...
Мотористы полезли в моторы, ходили с кувалдами, смотрели гусеницы. Штурманы колдовали в рубке над картами. Доктор-повар допрашивал всех, кто неосторожно попадался ему на глаза: "Как вы себя чувствуете?"
Потом доктору надоело бегать за нами, он поймал Американца и велел ему натаскать снегу для воды.
Потом кто-то крикнул: "По машинам!" И поезд оставил позади последний привет обетованной земли - присыпанную снегом тропу с одинокими вехами.
Теперь не только меня клонит ко сну. Мы работали как прежде, но все делалось немножко медленней.
Поезд шел вперед, набирая незаметную глазам высоту. В мелодию мотора влилась гудящая нота компрессора. Машине подавали воздушную добавку. Иначе моторы встанут.
Нам никто не мог добавить.
Навстречу дул обжигающий лицо и руки ветер. Казалось, дыхни глубже, полной грудью, сильнее, чаще, тогда воздуха будет вволю. Но все прятались от него, плотно закрывали нос и рот мохнатыми шарфами. Вдохнешь неосторожно этот воздух и отморозишь легкие.
Машины, как люди, были укрыты шарфами-фартуками.
Лютый мороз хозяйничал в мире, делал снег крепким, стеклянным песком, загоняя людей в каюты.
Но в положенный срок все выходили в мороз и ветер, бурили в снеговом песке скважины, чертыхались над буровой установкой: движку не хватало воздуха, выносили в стужу незаменимые приборы, грели технику паяльными лампами.
Наш Гравиметрист голыми руками на морозе вставлял хрупкие детонаторы в заряд взрывчатки, а потом ее спускали в скважину. И гремели по льду гулкие взрывы. И поднимались в колючее небо шары-зонды. Мы брали на вкус, на цвет и на ощупь таинственное безмолвие.
Мои приборы, маленькие мои приборы, с теплыми глазами лампочек, ловили с каждым днем уверенней, чаще просветы в одеяле магнитных силовых линий.
Ветер наконец утих. Воздух был неподвижен.
- Теплеет, - сказал Американец.
Я полез на крышу вездехода повернуть антенны.
Теплеет, а дыхание застывает облачком и сыплется меленьким стеклянным шорохом. И все вокруг наполнено им. И небо, и воздух в искрах, и солнечный диск растаял в них. И нет больше неба, и нет под нами снега, лишь один стеклянный туман, причудливый, звонкий, слабый, как дыхание.
На скользкой крыше вездехода мороз окатил меня ведром колюче-ледяной воды.
Руки перестали слушаться. Металл приваривался к ним. Но иначе я не мог, в рукавицах ничего не сделаешь. Я подул на пальцы, легче не стало.
Американец был внизу, рядом. Я сказал:
- Вот где баня.
У меня вышло:
- Оо ээ ая...
Рот свело, непрошеные слезы кололи, мешали смотреть. А когда пришло время спускаться, рук у меня больше не было. Я мешком упал в снег.
Американец поднял меня и понес к тягачу Доктора.
Доктор-повар долго растирал мое лицо и руки спиртом, какойто мазью, рукавицей, вывернутой мехом наружу.
- Спирт полезно принимать внутрь, - говорил Американец и подмигивал мне.
- Все в порядке, - сказал отдаленный, как во сне, голос Доктора. - 0'кэй!
Дорога испортилась окончательно. Бетонные заструги швыряли машину, как волны. Рыхлый песочный снег принимал ее в зыбкую трясину. Машина проваливалась, ревя, грохоча выдиралась на поверхность, оставляя за собой глубокую колею. Снег летел навстречу плотный-плотный, побеждая ревущие моторы, заваливая гусеницы вездеходов. Он останавливал нас. Мы выходили в пургу с лопатами разметать, отбросить его с дороги. А он летел и летел, и не было воздуха, мы дышали снегом.
По очереди шагали мы, связанные веревкой, перед нашим стальным поездом и вели его, потому что невидимые трещины, обвалы могли похоронить вездеходы.
Прожекторы светили в пургу на идущих впереди людей. Машины покорно плыли за ними. А люди были похожи на серебряных космонавтов, накрытые стеклом от мороза и снега. Только наждачный бешеный снег оставлял царапины, зарубки на их прозрачных масках.
А когда на заструге лопнула гусеница, механики вышли с кувалдами, чтобы дать настоящий бой свирепому от мороза металлу.
Кувалдой они вгоняли в гусеницу новые пальцы сцепления. Кувалда не слушалась рук, матовая сталь скрежетала зубами, как сам великий Мороз. Неохватный жидкий воздух заставлял механиков отдыхать после нескольких ударов, часто греть руки над бензиновым факелом.
- Почему вы поехали новой дорогой? Полюс холода освоен вами. Туда, я знаю, ведет проторенный путь. Вы любите приключения? - спросил Американец Начальника похода.