И вдруг поняла, что она не одна.
   Вздрогнула, обернулась навстречу чужому взгляду. Еще более чужому, чем у того, преследовавшего ее от базара…
   — Здравствуй, Миль.
   Робни-сур сидел на кошме, подогнув ноги, переплетя пальцы в седой бороде. Он всегда любил сидеть в такой позе… Мильям помнила это, как помнят что-то давнее, оставшееся далеко в прошлом. Когда она вообще последний раз видела его?.. Не на этой неделе точно. Кажется, дней десять назад он случайно оказался около дверей, когда она занесла обед на мужскую половину… и конечно же, они не перемолвились ни словом. В этом не было нужды. Уже давно.
   — Что ты здесь делаешь?
   Он пожал плечами:
   — Валар привел какую-то девочку. Создаю ему условия.
   — Что?
   — Не во дворе же торчать.
   Повисла тишина. Мильям все еще стояла перед очагом, сжимая и ломая в пальцах пучок лучинок. Валар; его она тоже уже несколько дней не видела, и тем более не вспомнить, когда слышала от него последнее слово. Сын отдалился от нее еще катастрофичнее, чем дочь: если Юстаб с детства была закрыта в себе, словно шкатулка, — то Валар, всегда дерзкий и независимый, в прежние времена все-таки, случалось, разговаривал с матерью по душам, делился мальчишескими секретами, порой даже такими, которых ни за что не открыл бы отцу. Но и это было давно. Так давно, что вполне могло оказаться предательской игрой ложной памяти.
   — Не переживай, — сказал Робни-сур. — Большой ведь парень. Скоро пятнадцать стукнет.
   — Но не мужчина, — полушепотом возразила она.
   Он усмехнулся:
   — Ты думаешь?
   Я знаю, подумала Мильям. И сам Валар тоже знает, как знают десятки и сотни тысяч юношей по всему Гау-Гразу, которым, внезапно оказалось, уже не нужно уходить на посвящение оружием. Теперь, когда граница превратилась всего лишь в линию обороны и требует гораздо меньшего числа защитников, чем это было всегда, от века, со времен славного Тизрит-вана. Воины не ходят больше в атаки и куда реже, чем раньше, отправляются на пир Могучего, зато один за другим покидают границу и, никому не нужные, бесцельно бродят по городам и селениям…
   А мальчики остаются мальчиками. Даже войдя в возраст. Даже…
   Робни— сур смотрел на нее с улыбкой, запрятанной в седых прядях бороды. Как рано он поседел… и теперь ничем не выделяется среди других мужчин, доживших до седых волос. Но он всегда останется здесь чужим. И никогда не поймет множества вещей, на которых изначально стоит великий Гау-Граз…
   Уже не стоит. Шатается, будто при сильном землетрясении на Южном хребте.
   — Я потеряла корзину, — неожиданно сказала Мильям. — На меня напал мужчина, и я…
   — Дембель, — понимающе кивнул Робни-сур. — Ну и как? Жив?
   Он продолжал улыбаться. Мильям умолкла и отвернулась к очагу.
   — Это потому, что ты у меня красавица. — Теплый, как пламя, голос за спиной. — Другие женщины к сорока годам — старухи, безобразные, расплывшиеся от частых родов и озлобленные от постоянных потерь. Но так больше не будет. Еще немного… Через поколение Гау-Граз станет совсем другим.
   Она молчала. Не оборачивалась — хотя сильно, до озноба и дрожи во всем теле, хотелось обернуться. Не слышала ни звука. И вздрогнула, почувствовав — во второй раз за сегодняшний день и последние несколько месяцев (лет?) — мужские руки на плечах.
   — Во времена перемен всегда трудно, Миль. — Жаркий шепот, щекочущий шею. — Но мы выдержим. Мы должны. Я так соскучился по тебе…
   Красные искры в потухающем очаге.
* * *
   Юстаб ткала.
   Мильям вошла и тихо остановилась у порога, чтобы посмотреть: дочь не любила работать в ее, да и в чьем бы то ни было присутствии. Впрочем, разве можно назвать то, что она делала, таким простым, будничным словом, как «работа»?
   Юстаб сидела на кошме, не склонившись над станком, а наоборот, выпрямившись и слегка откинув голову назад. Ее руки лежали на коленях, неподвижные, расслабленные — Юстаб с детства не нуждалась в том, чтобы чертить пальцами Знаки. Но больше в ней не было ничего расслабленного. Вся — певучая натянутая струна, трепещущая нить основы на станке…
   Шерстяные нити перед ней тоже трепетали, ритмично подрагивали и, кажется, тоненько звучали, будто струны. Сразу несколько челноков вертко сновали туда-сюда, встречаясь, раскланиваясь, огибая друг друга, стремясь каждый к своей сокровенной цели. Готовое покрывало удлинялось на глазах, и от его узора, возникающего в непрерывном движении, было невозможно отвести глаз. Сегодня Юстаб снова ткала горы, сверкающие льдистые вершины Южного хребта: Мильям узнала очертания Альскана, Уй-Айры, Арс-Теллу… Которых ее дочь никогда не видела. Но ткала часто, с разных точек обзора, при разном освещении и в разные времена года… и никогда не отвечала на расспросы.
   Черкнув друг о друга, разошлись в стороны два челнока, и на изломе горного отрога вспыхнула искра, разгоревшись золотом вслед их полету. Из-за блистающего вечными льдами хребта поднималось солнце. Подсвеченные снизу облака багряной шапкой ложились на вершины. Между склонами Арс-Теллу и Альскана пролетала на пути к затерянному в вышине гнезду ширококрылая птица…
   Рука затекла от тяжести, и Мильям поставила полную корзину на пол. Такой короткий, почти неслышный звук.
   Юстаб обернулась мгновенно, будто вспорхнула вспугнутая бабочка. В ее взгляде еще дрожали искорки чуда, волшебства, вдохновения. В следующий миг беззвучно щелкнул внутренний ключик, и ее лицо закрылось изнутри на привычный невидимый, но непобедимый запор.
   Челноки с разноцветными шерстяными нитями доползли до краев покрывала и аккуратно легли в боковые пазы станка. Нити основы были неподвижны, словно никогда не имели ничего общего со струнами.
   — Красиво, — сказала Мильям.
   — Двадцать серебряных выручим, — отозвалась Юстаб. — А может, и все двадцать пять… неплохо бы. Цены же растут каждый день, сама знаешь. Почем сегодня масло?
   — Четыре с половиной…
   — Ничего себе!
   За ее спиной переливалось неоконченное покрывало с горами, восходящим солнцем и птицей. Вершина Арс-Теллу была срезана и поэтому напоминала плоскую крышу двухэтажного жилища в северном городе. В лице Юстаб мелькнуло что-то неуловимое, и на станок накатился, словно приливная волна, серый полотняный чехол, загасив сияние льдов и золотую искру.
   — Слишком развелось дембелей, — сказала Юстаб. — Они много едят и ничего не умеют делать. Отец не прав. Лучше б они оставались себе на границе.
   — Отец? — переспросила Мильям.
   Дочь умолкла. Мгновенно, как только что перестала ткать, как задернула от посторонних глаз неоконченную работу. Собственно, она и разговорилась, так на нее не похоже — поняла Мильям, — только от смущения, что кто-то подсмотрел сокровенный, будто мысль или любовь, момент ее творчества, колдовства, союза с древними силами Гау-Граза…
   — Я пойду, — скороговоркой бросила Юстаб.
   И было бесполезно спрашивать ее, куда именно.
   Мильям осталась одна. Как всегда. Как давно уже привыкла… так почему же?…
   Все из— за него, из-за Робни-вана… то есть Робни-сура, никак она не запомнит. Человека, с которым они много лет живут в разных половинах одного дома, да еще время от времени кочуют в общей повозке из города в город. Она давным-давно признала, что пытаться его понять — столь же бессмысленно, как выпивать одну за другой бессчетные пиалы изырбузского чая… впрочем, здесь, на севере, он просто не растет. И чересчур дорого стоит на базарных рядах, особенно теперь.
   Масло — четыре с половиной, овечий сыр еще дороже, а о ценах на мясо и пряности лучше и не вспоминать. Мильям подняла корзину, подошла к дальней стене; разбирая принесенную с базара снедь, оглядела запасы на каменной полке в холодильной нише. Так и есть, жгучий перец кончился, а она-то надеялась, что на сегодня еще хватит. Правда, можно замесить тесто на лепешки с пресной начинкой из рубленой баранины… Но Робни-сур не любит пресных. Мильям помнила. Она много чего продолжала помнить…
   Но она смирилась. Этот человек встретился на ее пути случайно, по недосмотру Могучего, предложив ей изначально неправильную жизнь. В которой не было ни родного жилища, ни многочисленных сыновей, ни постоянного ожидания мужчин с границы… Взамен было что-то другое — но такое, чего она никак не могла постичь. И разрывалась до тех пор, пока не догадалась разделить эту жизнь с ним поровну, оставив непостижимое ему, а себе — только несуществующее. Разделить. На мужскую и женскую половину. Сейчас на Гау-Гразе разделяют вот так многие жилища.
   Сейчас на Гау-Гразе все по-другому. Сама Мильям, возможно, и не заметила бы: слишком отличается уклад жизни в селении и городе, на Юге и Севере, на морском побережье и в долине Срединного хребта… Но об изменениях говорили все вокруг: торговки на базаре, златовышивалыцицы в мастерской, куда она относила покрывала Юстаб, престарелый мастер по оружию, к которому тайно пыталась отдать в обучение Валара… теперь это действительно уже не нужно, а не только запрещено (как восставал Валар против этого запрета!) его неродным отцом.
   Все меняется, неотвратимо, будто лавина, — и не в лучшую сторону. Нарушено извечное равновесие; извлечено, выбито, выдернуто что-то важное, как ось из колеса повозки или несущая жердь из каркаса сельского жилища, и теперь весь древний великий Гау-Граз накренился на грани падения, крушения, обвала…
   «Во времена перемен всегда трудно», — сказал вчера Робни-сур.
   «Отец не прав», — проговорилась только что Юстаб.
   Мильям замерла над глиняной миской, растопырив пальцы, с которых срывались куски сырного теста. Догадка обрушилась на нее, как ствол сухого дерева, подмытого ручьями на горном склоне. Настолько невероятная, что не могла не быть правдой.
   Это все он. Он один — как она не осознала раньше?! Человек, живущий рядом, но давно уже не вместе с ней, чужой, непостижимый и немыслимо могущественный… Пленник. Неправильную жизнь, которую он когда-то почти навязал ей, Мильям, теперь он же — больше некому! — навязывает всему Гау-Гразу. И достигает успеха.
   Вчера он снова вошел в ее жизнь; лучше бы ему не делать этого, но теперь уже поздно. Она не вынесет больше одиночества… Придется попробовать снова.
   Приблизиться к нему. Понять.
   Остановить.
 
   Она поставила поднос на верхнюю ступеньку. Как натужно открываются двери в городских жилищах… откинуть полог было бы куда легче. Но Мильям уже привыкла.
   Обычно она оставляла поднос с обедом в нише сбоку от дверей, накрыв горячее сложенным в несколько раз шерстяным покрывалом. Робни-сур никогда не обедал в определенные часы; Мильям и не знала, когда именно они обедают, он и Валар. Впрочем, Валар теперь появлялся дома еще реже, чем Юстаб… Иногда пищу приходилось забирать нетронутой. К этому Мильям привыкла тоже.
   Здесь, на втором этаже, как обычно, было темно: муж почему-то любил наглухо закрывать оконницы. После яркого солнца снаружи Мильям почти ослепла; присев на корточки, нащупала нишу и поглубже задвинула поднос. Отняла руки и, еще не выпрямившись, услышала в наступившей тишине чье-то дыхание. Тоненькое. Девичье.
   Раньше она вышла бы за дверь, не задумываясь, исчезла бы так незаметно, как только смогла б. Мало ли кому есть место в чужой мужской жизни: ей, Мильям, там места нет, а значит, их путям негде и незачем пересекаться. Но теперь все изменилось.
   Не стала оборачиваться и тревожно спрашивать, кто здесь. Просто резким движением распахнула ближайшие оконницы. И только потом спокойно повернула голову.
   Девушка была совсем юная, возраста Юстаб. Подсолнечными лучами она съежилась в комочек, зажмурилась, словно ночная птица. Потом, кажется, решилась взглянуть на Мильям — не поднимая покрывала длинных ресниц.
   — Ты пришла к Валару?
   Мильям старалась, чтобы ее слова прозвучали по-матерински мягко, но девушка вздрогнула, как от удара хлыстом. Ничего не ответила. Вроде бы кивнула.
   — Как тебя зовут?
   Полубеззвучно шевельнула губами; Мильям не расслышала, однако переспрашивать не стала. Рассмотрела подружку сына получше: густые косы, широкие скулы урожденной северянки, тонкие губки бантиком, маленький нос, брови вразлет и, наверное, потрясающей красоты глаза — но их гостья до сих пор так и не показала. И все-таки: что она здесь делает одна? Или Валар вышел ненадолго и сейчас вернется?
   И точно: словно отозвавшись эхом на звук ее мысли, на внешней лестнице раздались шаги; обе женщины одновременно повернули головы к двери. В момент скрипа петель Мильям бросила взгляд на девушку и наконец увидела ее глаза. Яркие, восторженные, счастливые, распахнутые навстречу… и как в них на мгновение двумя искрами отразилось солнце.
   — Привет, — сказал Робни-сур.
   Закрыл за собой дверь. Улыбнулся — им обеим.
   Паузы не было. Все острое, болезненное, несправедливое, неприемлемое проскользнуло неуловимо, черкнуло одной мгновенной искрой, которую Мильям тут же погасила, привычно, с давно выработанной сноровкой. И отозвалась тут же, почти без выражения:
   — Здравствуй. Я принесла тебе обед.
   — Это здорово. — Он обернулся навстречу девушке, подавшейся было к выходу. — Останься, Газюль, поешь с нами. Моя жена, Мильям-сури. Газюль, моя лучшая передатчица. Ну, что там у нас? Доставай.
   Мильям наклонилась к нише; хорошо, когда есть возможность хоть на секунду укрыть лицо от чужих взглядов… Все в порядке. Эта девушка — еще одна из тех… сколько их было за все прошедшие годы? Она всегда старалась их не замечать. А хотелось бы знать, о чем они мечтают, глядя на него такими вот сияющими глазами… и получают ли хоть тысячную долю того, о чем мечтают? Может быть, тысячную — да. А потом…
   Еще теплые, зернистые на изломе сырные лепешки. Кувшин, полный изжелта-белого густого кумыса. Дымящееся жаркое с самыми острыми приправами, за которые на базаре берут втридорога, ведь они не только придают пище жгуче-пряный вкус… Если Робни-сур хоть что-то понимает, эта девушка сейчас уйдет.
   Но он никогда ничего не понимал.
   — Вкусно, — с веселым удивлением сообщил он. — Вкусно, Газюль?
   Большеглазая птичка коротко, испуганно кивнула. Кажется, она еще не успела попробовать ни кусочка. Робни-сур повел бровями, шутливо вздохнул и приказал:
   — Улыбнись.
   Улыбнулась — мгновенно, без малейшего зазора после его слов. Зубы у нее оказались желтоватые и неровные, они портили ее красоту.
   — Ешь.
   Девушка спрятала пол-лица за сырной лепешкой. Бедняжка… пробудить в себе настоящую жалость у Мильям не получилось. Жалость предполагает знание; а именно его недостаток она ощущала сейчас болезненнее всего. Знания — а не просто догадок — о том, на что она годы сознательно закрывала глаза. Каким образом эти странные, неправильные взаимоотношения между стареющим без единого шрама мужчиной и бесчисленными юными красавицами отражаются на пошатнувшейся судьбе Гау-Граза?!
   Взаимосвязь есть. И ее необходимо раскрыть.
   — Бери фрукты, — невнятно, с набитым ртом, посоветовал гостье Робни-сур. — Набирайся сил. Нам сегодня надо будет как следует поработать.
   Мильям поперхнулась; отпила большой глоток кумыса.
   А Робни— сур, улыбаясь, прожевал кусок жгучего мяса и слизнул с губы капельку соуса раньше, чем она скатилась в дебри седой бороды. Почти насильно вложил в руку девушки большое яблоко. И поверх ее головы подмигнул жене:
   — А Мильям-сури посмотрит, как мы это делаем.
 
   Она сидела на кошме, втупившись в стену; Мильям видела только затылок и четыре толстые иссиня-черные косы, неестественно прямые, как и спина их владелицы. Газюль не шевелилась. Уже почти четверть часа.
   Тихонько поскрипывал край оконницы. Больше — ни единого звука.
   И ничего не происходило.
   — Слышишь? — внезапно спросил Робни-сур, и Мильям вздрогнула.
   Девушка ничего не ответила. Робни-сур подошел к ней, положил ладони на узенькие плечи. По девичьей фигурке словно пробежала волна: вздрогнули руки, изогнулись косы, расслабилась спина… В какой-то момент Мильям показалось, что Газюль сейчас упадет; но пальцы Робни-сура на ее плечах превратились в железные когти сапсана, подхватывающего маленькую птичку. Он развернул ее к себе: в полумраке комнаты лицо девушки странно лунно белело.
   — Она закрылась, — прошептала Газюль. — Правда… я бы услышала… Закрылась. Сама…
   — С чего бы это? — Робни-сур отпустил ее; говорил он негромко, сквозь зубы. — Вчера все было нормально. С ней все в порядке?
   Газюль по-девчоночьи поджала под себя ноги, обхватила руками плечи; кажется, ее знобило, едва ли не трясло. Ответила еще тише, с плачущей умоляющей ноткой:
   — Я не знаю… Я бы почувствовала… Она закрылась. Совсем.
   — Ерунда какая-то, — пробормотал он.
   И вдруг — резко, раздраженно, зло:
   — Ты не старалась! Ты зажалась из-за Миль, да?! Дурочка!…
   Мильям подалась вперед. Еще не осознавая, чего именно она хочет: вмешаться, смягчить его грубость, защитить эту… действительно маленькую дурочку, никак иначе. Поймала себя на точно таком же, как у него, зеркальном раздражении. На нее, на него, на себя саму.
   Он не считал нужным что-то скрывать от нее, Мильям. Она все видела.
   И ничего не поняла.
   — Ладно. — Робни-сур вроде бы немного успокоился. — Попробуем выйти на связь завтра. В крайнем случае, если у тебя не пройдет этот идиотский зажим, возьму Сейлу, поняла?… А сейчас пройдемся по вееру. Ты готова?
   Совсем неслышно, жалобно:
   — Я устала…
   — Она устала, — наконец подала голос Мильям. — Отпусти ее.
   Муж обернулся к ней. В полумраке его лицо казалось смазанным набором пятен: темные — глаза, нос и скулы, светлые — борода, волосы и брови. Он усмехнулся, и в темной щели губ мелькнуло еще одно длинное белое пятно.
   — Хорошо, — согласился он. — Отпускаю.
 
   Мильям не заметила, когда и как исчезла Газюль. Наверное, прошмыгнула на цыпочках, на волос приоткрыв дверь… а может быть, и не открывала вовсе. Она ведь наверняка первая дочь в семье. И где он только их берет до сих пор? Почему эти девушки верят ему, чего ради идут к нему и за ним — неужели они не знают?… Совсем ничего не знают о тех, других, что были перед ними?!.
   — Миль, — сказал Робни-сур. Тем самым голосом, какой она представляла себе, добавляя в жаркое жгучие пряности.
   Нет.
   Вывернулась, отстранилась, отошла в дальний конец комнаты. Открыла оконницы, впуская уже мягкий розоватый предвечерний свет. Налицо Робни-сура легли теплые отсветы, сделав его более живым, близким. Но все равно.
   — Что она пыталась сделать, эта твоя… — она запнулась, вспоминая слово, — придатчица?
   — Передатчица, — с улыбкой поправил он. — Пробовала выйти на связь с другой такой же, то есть не совсем… как бы тебе объяснить… Передатчицы бывают нескольких видов. У кого к чему больше способностей. Одни могут принимать информацию на расстоянии, другие — транслировать, либо в направленную точку, либо широко, веером. За что люблю Газюльку: она одинаково хорошо работает и точечно, и по веерке. Только твое присутствие ее порядком смутило. И, знаешь, не ее одну. Миль… иди сюда.
   — Ты считаешь меня дурой, — глухо сказала Мильям. — Глупой, неразумной женщиной… ты, конечно, прав. И ты знаешь, что прав. Ты намеренно говоришь такие слова, чтобы я не могла понять.
   — Да ничего подобного! Я…
   Он осекся. А перед тем возмутился настолько искренне и живо, что Мильям мгновенно пожалела о своих словах. Она пришла к нему, чтобы позвать навстречу, сблизиться настолько, насколько это возможно для уже много лет почти равнодушных друг к другу людей. Проникнуть сквозь прозрачную стену, чтобы выведать тайну… главная цель — именно эта, потому что в отличие от остальных целей она реально достижима. Но он ведет себя так, словно нет и никогда не было ни равнодушия, ни стены. А только обида, задевшая его за живое так, что способна оттолкнуть еще дальше.
   И тайна.
   Она, Мильям, все делает неправильно. Всю жизнь — проведенную рядом с этим неправильным человеком. В прежней жизни, до него, было по-другому… просто и понятно, как смена времен года, как цикл вызревания винограда. Вот только было ли на самом деле?.. Может, опять — ложная память?
   — Ты у меня действительно глупышка, Миль, — произнес Робни-сур. — Если б ты только знала, как мне нужна твоя помощь…
   — Моя?
   Он опять смеялся над ней. Иначе и быть не могло.
   Он тоже встал и принялся ходить по жилищу из конца в конец, поминутно натыкаясь на подставки с кувшинами и пиалами, пылившимися здесь в оправдание ложной вывески. Мильям давным-давно не видела его таким: мятущимся, неспокойным, пытающимся найти слова… для нее. Всерьез.
   — Ты же видела: ничего не получается… Потому что они просто маленькие дурочки, наделенные магическими способностями, с которыми не умеют как следует обращаться! Я сделал ставку на женщин Гау-Граза — и выиграл. Сдвинул дело с мертвой точки. Думал, дальше все покатится само — и оно покатилось, но не совсем… черт, совсем не в ту сторону, куда нужно. Кто бы мог подумать, что ваше патриархальное общество, которое с таким фанатизмом воспроизводит мужчин — именно мужчин! — для геройской гибели, не будет знать, что делать с ними живыми? Что без оружия славные защитники Гау-Граза автоматически превращаются в слабый пол, слабый во всех отношениях?!. Похоже, придется все-таки дать по веерке команду отозвать дембелей обратно на границу. Завтра же. С этим-то Газюлька должна справиться…
   Робни-сур опустился на кошму, где недавно сидела девушка с неестественно прямыми спиной и косами. Скрестил ноги, расслабил плечи, низко склонил голову. Мильям подошла и присела рядом, не решаясь коснуться его плеча.
   — А сегодня… что у нее не получилось?
   — Сегодня? — Он досадливо вздохнул. — Может быть, и не у нее, а у той, другой… забыл, как ее зовут. На расстоянии с ними вообще невозможно работать. Они не способны самостоятельно принять ни малейшего решения, понимаешь? Когда речь шла о простом конкретном задании: деструк… разрушить определенную стену, они справлялись. Хотя тоже не без… ошибок.
   — Какие стены? Зачем их разрушать?
   Она все еще сидела чуть в стороне от него, не придвигаясь ближе. Робни-сур сам, не оборачиваясь, протянул руку и, обняв Мильям за плечи, привлек к себе. Ее голова легла в ложбинку между его шеей и ключицей, такую удобную, родную… О чем он говорит?
   — Иначе никак не получалось, Миль. Чтобы они… глобалы, так тебе будет понятнее… чтобы до них дошло, пришлось много чего разрушить. Видишь ли, ваша геройская война, в которой столько веков состоял смысл жизни Гау-Граза, для них всегда была всего лишь мелким неудобством, несущественным изъяном Глобального социума. Разве что зеленые мальчишки могли воспринимать ее всерьез, эту стрелялку по смертовикам в реальном режиме… ну вот, ты опять не понимаешь. Прости.
   Мильям согласно опустила ресницы. Впрочем, сейчас у него не было причин просить у нее прощения. Она понимала. Все. Ну, почти все…
   — Я хотел, чтобы глобалы увидели наконец в Гау-Гразе реального противника. Способного вести войну не на границе, а, на их территории. Достойного того, чтобы его уважать… или хотя бы бояться. Я этого добился. А теперь пришло время договариваться — уже на равных. И, черт возьми, из-за них, из-за сопливых девчонок…
   Она подняла голову, отстранилась. Так резко, что это движение оборвало его на полуслове. Сказала тихо и звеняще:
   — Не смей.
   Робни-сур удивился:
   — Ты что?
   Он снова был чужим и далеким, Пленником с поседевшими светлыми волосами. И он — он!!! — присвоил себе право распоряжаться судьбой Гау-Граза, страны, которую совсем не знал и не хотел узнать. Он желал только победы — своей собственной, личной, дающей единственную подлинную радость мужчине, по какой-то причине не ставшему воином. По большому счету ему не было никакого дела до Гау-Граза. Как и до тех девушек, которые…
   Она знала.
   — Робни… — прошептала почти неслышно. — Они же там погибают. В этом, глобальем… глобальном… куда ты их посылаешь.
   — Ha войне.
   Его голос прозвучал глухо, уверенно. Мильям осеклась.
   — За все время я потерял тринадцать деструктивщиц, — чеканно продолжал Робни-сур. — Из них девятерых — в Любецке… долго рассказывать, но там не выходило по-другому. И всего одну передатчицу… — он вздохнул, — может быть, уже двух, не знаю. Это мало, Миль! До смешного мало по сравнению с ежедневными потерями на границе!.. Как ты не понимаешь?!
   Мильям хотела сказать, что это совсем другое. Гибель воина — уход к Могучему, приглашение на широкий и радостный пир длиною в вечность… Так должно быть, так устроен мир. Но когда он создавался, разве кто-нибудь — даже сам Могучий! — мог помыслить, что на войну (если это и вправду можно назвать войной) пойдут юные девушки, предназначенные Матерью совсем для другого? Она, конечно, встретит их после смерти, отведет на небесный подворок ткать вечное полотно, как назначено невестам, не познавшим мужа… Однако Матерь никогда не одобряла союза с древними волшебными силами — вдруг Она отвернется от них?..
   Как наивно. В такую простенькую сказку можно было верить в пять лет или в пятнадцать — но не теперь, столько прожив и пережив бок о бок с человеком, который не верит, кажется, ни во что. Она представила себе ироническую усмешку в его седых усах. Промолчала.
   На самом деле ни пир Могучего, ни гнев Его Матери не столь важны, о них можно было бы не вспоминать вообще. Самое страшное, неправильное, несправедливое заключается совсем в другом.