– Поглядеть бы такое диво! – заметил Зимобор, и воевода бросил на него странный взгляд – то ли насмешливый, то ли уважительный.
   – А ты смел, я смотрю! – ухмыльнулся он. – У нас туда никто не ходит, всех мамки еще в детстве до дрожи запугали: не ходи, мертвецы утащут! Горденя, чучело дурноголовое, и тот боится к Ярилиной горе ночью близко подойти. Сколько раз его девки подзадоривали – пойди да пойди. Уж чем только ни прельщали… А он: что хотите, хоть на медведя, только не туда.
   Но Зимобор, не будучи с детства запуган мамками, все же попросил Дивину сводить его к Ярилиной горе. Дорога была не дальняя – только обойти детинец. Сейчас гора пустовала, если не считать густой высокой травы, зарослей бузины на склонах и легконогого березняка на самой вершине. Но валы, опоясывающие вершину, были хорошо видны, только поросли травой и священных огней на их вершинах больше не разжигали. Из травы на склоне выглядывали большие валуны, когда-то отмечавшие тропу к святилищу. Помня, как устраиваются такие места, Зимобор прикинул: вдоль всей верхней площадки должна была стоять длинная замкнутая хоромина для пиров, в которой помещалось все взрослое население окрестных сел, а вон с той стороны, что ближе к реке, над обрывом располагалась сама площадка святилища – ряд идолов с Ярилой в середине, жертвенник и кострище. А вот тут, над склоном, были ворота, к которым по праздникам вели богато украшенную жертву…
   – Все сгорело, даже камень провалился, – сказала Дивина, словно прочитав его мысли.
   – Он людей требовал? – спросил Зимобор, глядя на вершину и стараясь угадать, был ли раньше виден идол от подножия. – У нас говорят, что человеческие жертвы богам неугодны, за это, наоборот, гневаться могут.
   – Нет. По барану и овце весной и зимой, быка на Ярилин день, – ответила Дивина. – И девицу.
   – Так, может… – Зимобор бросил на нее вопросительный взгляд.
   – Да не резать. Просто… на ночь оставить.
   – И что? – с намеком спросил Зимобор. О чем-то подобном он тоже слышал.
   – Ага, – так же ответила Дивина, с преувеличенным вниманием глядя на пустой склон, но потом, не удержавшись, фыркнула: – Мать рассказывала, у него это было… позолоченное.
   – У нас в Смоленске Ярила тоже такой. – Зимобор усмехнулся и тут же прикусил язык, но Дивина не заметила его оплошности. – Где же вы теперь жертвы приносите?
   – На Девичьем лугу. Там, за речкой. – Дивина кивнула в сторону Выдреницы. – Вечером пойдем, увидишь. Поставили Рода с Рожаницами, таких же, как в беседе, только побольше.
   Шел месяц купалич, и вечерами на Девичьем лугу собиралась молодежь. Старшие тоже приходили посмотреть на игры и послушать песни. По сравнению с прежними годами нынешние хороводы выглядели убого: новой одежды ни на ком не было, серебряных украшений не осталось, на головах девушек в косы было вплетено по одному простому кольцу с каждой стороны вместо прежних трех-четырех. Бусины и подвески из ожерелий тоже обменяли на хлеб, на ремешках остались только звериные когти и зубы.
   Любоваться хороводами Зимобор теперь мог каждый вечер, потому что Доморад, желая получше окрепнуть, не торопился в дальнейший путь. Его дружина только обрадовалась передышке. И Костолом, и Таилич, и даже Печурка, наконец переставший видеть в каждом незнакомце злого духа, каждый вечер гуляли с местными девушками, все норовя завести в укромное место за ореховым кустом. Особенно усердствовал Таилич, у всех на глазах жадно обнимая то Вертлянку, то Ярочку, то Милянку. Местные парни однажды даже пытались его побить за такое бесстыдство, но он, благодаря урокам Зимобора, с честью вышел из положения, хорошо расквасив пару-тройку носов. Гордени, на его счастье, рядом не случилось.
   А Зимобор по-прежнему видел только Дивину. Сидя в траве под березой, он смотрел, как она под долгую песню плавно движется в девичьем хороводе, и не замечал больше никого. Во время танца девушки отпускали длинные рукава рубах, так что они свешивались почти до земли, и каждая становилась похожа на белую лебедь, прилетевшую из неведомой выси. Но когда Дивина танцевала в кругу, все замирали: ее стремительный и искусный танец завораживал, превращая простую поляну в дивную землю сказания, где вилы прилетают в лебедином оперении, сбрасывают его и превращаются в девушек, а охотнику, притаившемуся за деревом, надо только выскочить и покрепче схватить свое счастье…
   Любой из местных парней был бы не прочь оказаться этим удачливым охотником. Во всех играх они постоянно выбирали Дивину, но непохоже было, чтобы ей кто-то нравился. Со всеми она обращалась одинаково, дружелюбно, но отчасти снисходительно, и все парни смотрели на нее снизу вверх. Ее отличало какое-то неброское сознание своего достоинства, и умным казалось каждое ее слово, даже не содержащее ничего особенного. Воспитанница Леса Праведного и сама была отчасти потусторонним существом, внушавшим если не страх, то робость и уважение. Даже могучий Горденя смущался и ловил ее взгляд.
   Да что Горденя! Уже на третий вечер, когда молодежь сидела стайкой под березами, отдыхая после шумной игры и беготни, на Девичий луг явился сам воевода Порелют, мечтавший о красивой воеводской дочери с богатым приданым. На нем был щегольской красный плащ с золоченой пряжкой, на всех его пальцах блестели разнообразные узорные перстни, с литыми зверями и птицами, с цветными камнями. Среди бедно одетой толпы он выделялся, как красное солнце среди сизых туч.
   И сразу направился к Дивине.
   – Здорова будь, красавица! – весело сказал он в ответ на ее поклон и посмотрел на Зимобора, но уже далеко не с таким удовольствием. – И ты тут, сокол залетный! Что-то все ваши на гостином дворе у меня, а тебя и не видно. Говорят, у зелейниц живешь? Или места не хватило? Так к нам приходи, мы в дружинной избе тебя устроим. А, ребята? – Он оглянулся на своих кметей, которые всегда сопровождали его, и ребята в несколько голосов подтвердили, что место найдется.
   – Доморад у зелейниц живет, они его лечат, а я при нем, – ответил Зимобор. Было ясно, что воевода ревнует, и Зимобор не собирался его успокаивать. – Надо же, чтобы свой человек рядом был.
   – А соседей не боишься? Бывает, шалят по ночам!
   – Жив покуда. – Зимобор невозмутимо пожал плечами. Он уже знал, что «соседями» в Радегоще называют волхид.
   – Ну, ты смелый! И ты смелая! – Воевода подмигнул Дивине, но было видно, что он шутит через силу. – С таким соколом удалым на одном дворе жить! И ты смотри, молодец! Если испортишь нам ведунью, мы тебя не помилуем! Правда, ребята?
   – Спасибо тебе за заботу, воевода, я и сама за себя постою! – сердито ответила Дивина. – У меня мать есть, не сирота я, чтобы имя мое кто хотел, тот и трепал!
   – Нет-нет, известное дело! – тут же согласился Порелют. – Не сердись на меня, красавица, я ведь не со зла, а так… Уважаю же я тебя! Твоей мудрости все старухи завидуют! Если уж забыть, то не задаром, за хорошего человека выйти… В чести жить и в богатстве… А не так, чтобы от прохожего молодца…
   Уж я сеяла, сеяла ленок!
   – громко запела в сторонке Милянка, дочка уличанского старосты Ранилы, – ей надоело ждать, пока все наговорятся.
   Девушки встрепенулись, как стая птичек, и побежали занимать место в двух шеренгах для плясовой игры; Дивина побежала одной из первых, словно обрадовавшись случаю уйти от воеводы.
   Гуляли до сумерек, потом Горденя и еще два парня провожали до дому Дивину и Милянку, которая жила через два двора от нее. Перед дверью беседы, прощаясь на ночь, Зимобор все же задержал Дивину и спросил:
   – А может, мне и правда еще куда-нибудь перейти от вас? Чтобы лишних разговоров не было.
   – Вот еще! – Дивина даже возмутилась, а потом усмехнулась: – Или ты воеводу боишься?
   – Я не воеводу боюсь, – с мягким намеком ответил Зимобор и придвинулся поближе. Рядом с «лесной девушкой» он чувствовал не робость, а, наоборот, воодушевление. – Но все-таки… Девица в доме, а тут я…
   – Ну и что? – Дивина с выразительной небрежностью пожала плечами. – Замуж мне все равно не идти, пусть болтают, если кому делать нечего.
   – Почему тебе замуж не идти? – Зимобор удивился. – Такая красавица…
   – Лес Праведный большую силу дает и такую мудрость, какой больше нигде научиться нельзя. Но только как выйдешь замуж, так все забудешь. Вот и мне замуж никак нельзя, а то все забуду и стану не умнее Нивянки. А я не хочу. Меня Лес Праведный не для того от смерти спас и пять лет учил, чтобы я все забыла, кроме того как блины печь. Так что все это не для меня. А воеводу ты не слушай. Он бы сам к нам жить попросился, да мы его не примем! Вот ему и завидно, что других принимают. Оставайся. И не думай даже.
   Дивина в темноте взяла его за руку. Хорошо зная, что ей можно, а чего нельзя, она думала, что присутствие в доме этого смолинца ничем ей не грозит, но сейчас вдруг заподозрила, что ошиблась. И что мать предостерегала ее не зря. Чувствуя ее совсем рядом, Зимобор невольно потянулся ее обнять, но она вцепилась в запястья его рук, почти коснувшихся ее талии, и, подняв голову, посмотрела прямо ему в глаза. Взгляд у нее был тревожный.
   – То-то я… сразу понял… ты какая-то не такая… – прошептал Зимобор.
   – Так ведь и ты какой-то не такой! – так же шепотом ответила Дивина. – За тобой стоит кто-то. Не знаю кто, не вижу, не слышу, а чувствую. Ты-то хоть знаешь, кто это?
   – Знаю, – едва слышно отозвался Зимобор. – Это опасно.
   – Тебе нужно помочь?
   Зимобор не сразу понял, что она сказала. Он хотел предостеречь ее, предупредить, что всякой девушке рядом с ним грозит опасность, а она, оказывается, лишь хотела знать, нужна ли ему помощь в борьбе с загадочным и грозным кем-то, стоящим за спиной.
   – Н-нет. – Он сам не был уверен, говорит ли правду. – Я сам… ее принял. Я и отвечу… если что. Но может, мне правда уйти? – Он мягко высвободил свои руки и все-таки обнял ее за талию, и она не возражала, только смотрела на него так же пристально и требовательно. – Чтобы волков не дразнить…
   – Бояться волков – быть без грибов! – Дивина слегка усмехнулась, и по ее глазам он видел, что она ничуть не боится, что ее даже воодушевляет мысль о борьбе с таинственным иномирным противником. – Оставайся. А там видно будет. Ну, иди спать.
   Она вывернулась из его объятий и мигом оказалась на крыльце избы.
   – А придет опять ночью какая-нибудь и будет моим именем называться – не верь! – задорно крикнула она оттуда. – Гони прочь!
   – А ты сама-то приходи, если что! – так же крикнул в ответ Зимобор. – Если напугает вдруг кто – приходи, я спрячу!
   Дивина исчезла в избе, и он не был уверен, что она услышала его слова. Улыбаясь и качая головой над собственным безрассудством, Зимобор пошел в беседу. Умом он понимал, что дошутится, но ему было весело. Вроде бы ничего хорошего ему будущее не обещало, совсем наоборот, но он еще чувствовал в руках тепло ее тела и ничего не боялся. То, что их так тянуло друг к другу вопреки судьбе и рассудку, казалось важнее и рассудка, и даже судьбы.
* * *
   Следующеее утро началось с переполоха. На ближайшем к городу ржаном поле обнаружился залом: большой пучок свежих, еще незрелых, колосьев был согнут и закручен жгутом. Побежали за Елагой – зелейница с дочерью кинулись на поле, за ними валила толпа. Слово «залом» сейчас было страшнее пожара: испорченное поле останется неурожайным. Зерно с него будет легковесное, выходит его с копны раза в четыре меньше обычного, и хлеб из такого зерна не насыщает, так что съедается его еще больше и запасы кончаются раньше. Это беда и в обычное время, когда хлеб можно купить на стороне, а теперь так просто смерть!
   – Уж как берегли мы, как берегли Мать Урожая, в старой липе прятали, следы помелом заметали, заговаривали! Как мы молотили зернышки, не цепами молотили – серебряными ложками, каждое зернышко, как жемчужинку, руками выбирали, в золоченый ларец убирали! – причитала Елага.
   Вдоль всего поля гомонила толпа: сюда сбежалось все посадское население, были люди и из детинца. Обследовав залом, зелейница сурово поджала губы. Несомненно, здесь была самая злонамеренная порча. Перекрученный пучок колосьев у корней был присыпан золой, землей, как видно, от могил, солью, яичной скорлупой и распаренными старыми зернами.
   – У нас злыдни воровали золу! – с причитаниями кричала одна из женщин с Выдреницкой улицы. – Вижу, от печки зола будто сама собой по полу летит, как прямо дорожка, ну, думаю, ветром надуло! И не подумала я, глупая, что это волхиды золу у меня воруют, злую ворожбу свою творят! Макошь-матушка, пожалей, защити нас, бедных, голодных!
   Женщины плакали в голос и причитали, мужчины стояли хмурые и угрюмые. Однако Елага не теряла бодрости и пообещала развязать залом. На полное снятие порчи с посевов требовалось три дня, и три ночи поле предстояло сторожить.
   – Уж мы посторожим! – говорил отец Гордени, Крепень. – И это поле, и остальные, людей хватит. Я сам хоть и хромой, а выйду! Всю ночь глаз не сомкну, а уж найду ту свинью пакостную, что здесь проказничает, нас голодными оставить хочет! Уж я ей рыло на сторону сворочу! Попомнит меня! – И Крепень грозил своей толстой, крепкой, как железо, ясеневой палкой.
   – И это волхиды натворили? – тихо спросил Зимобор у Дивины.
   – А то кто же еще! – мрачно ответила она.
   – А зачем им это?
   – Что у нас пропало, то у них вырастет. Под болотом их гадким вырастет, они наш урожай соберут, наши зернышки драгоценные, через всю голодную зиму сбереженные!
   – Ну, дела, вяз червленый им в ухо! – Зимобор растерянно поерошил пятерней волосы. Со злым колдовством он раньше не сталкивался и даже не знал, что тут сказать.
   Скоро Дивина ушла из дома и вернулась только ближе к вечеру, неся в каждой руке по круглой кринке с водой. Что вода была не простая, Зимобор догадался по виду кринок: они были небольшими, с тремя маленькими ушками у самого горлышка. Через ушки была продета веревочка, за которую кринку и держали. Подобные сосуды именовались «чарами» и были такими древними, что ими пользовались не только три дочери Крива, но, должно быть, и сами боги, когда еще ходили по земле. Употреблялись они только для ворожбы и «чарования».
   Следом за Дивиной шли три девушки – Милянка, Вертлянка и Нивяница. Обе жили на Прягине-улице и приходили к Дивине каждый день, так что Зимобор уже хорошо их знал. Вертлянка была повыше ростом, с крупными чертами лица и выступающим вперед носом, с длинной темно-русой косой. Нивяница была маленькой, тоненькой, личико у нее было какое-то мелкое и чуть глуповатое, зато его обрамляли такие пышные светлые волосы, что никакой другой красоты уже не требовалось.
   Сейчас они принесли еще пять таких же кринок-чар. Видимо, понадобилась вода из семи разных источников, колодцев и ручьев.
   Самого Зимобора Дивина выпроводила.
   – Поди-ка ты пока в ту избу! – велела она, и Зимобор послушно ушел, понимая, что ему, мужчине, никак нельзя присутствовать при женской ворожбе с водой.
   На другой день Елага поднялась до зари и долго нашептывала воду, слитую из семи маленьких чар в одну большую, такую же круглую и с тремя ручками, с узором из знаков двенадцати месяцев по краю горла. Потом чару отнесли на поле и с приговором обрызгали все всходы освященной водой. К тому времени мужчины и парни, сторожившие ночью при свете костров, уже ушли, взамен собрались женщины со всего посада.
   Посматривая издали на ненавистный пучок заломанных колосьев, радегощцы перебирали были и небылицы о злых ворожеях, портивших посевы когда-то раньше. Особенно много говорили о волхидах. Называть их не решались и вместо того говорили просто «эти», выразительно кивая в сторону березняка, за которым лежало страшное Волхидино болото.
   – Наши-то, кто ночью был, говорили, будто белого кого-то видели! – шепотом рассказывала одна из женщин, Зогзица, та самая, у которой украли золу из печки. – Так и ходит, так и ходит у края поля, а ближе подойти боится, потому что огонь! Медведь не медведь, бык не бык, не разберешь его!
   Когда стемнело, у края полей снова затеплились костерки. Елага обошла все посевы, распевая заговор на огонь, отгоняющий нечисть. Из оружия остающиеся на ночь сторожа припасли свежевырубленные осиновые колья и, сжимая их, зорко вглядывались в темнеющую опушку.
   Горденя тоже вышел в дозор во главе целой ватаги братьев – их у него было двое, оба младше, – и приятелей со своей улицы. Соседская ватага под предводительством гончара Будени, та самая, против которой Горденины товарищи выходили биться стенкой в прошлый торговый день, сторожили соседнее поле, овсяное. Крайние перекликались и пересвистывались.
   – Что, не забоитесь ночью-то? – задорно кричали от Будениных костров. – А ну как придет какое чудо-юдо и съест вас!
   – Да уж не боязливее вас будем! – отвечал Горденя. – Сами-то смотрите, как бы вам не забояться!
   – А ну давай их попугаем! – подбивал старшего брата Слетыш, пятнадцатилетний, младший, Крепенев сын. – Давай я у матери белую скатерть стяну, да накроюсь, да подползу к тому костру! Там вон Красавкины два парня сидят – тотчас со страху портки намочат! Посмеемся!
   – Да ну, перестань! – унимал его средний, рассудительный семнадцатилетний парень по имени Смирена. – А ну как не забоятся и осиновым колом тебе между глаз! Вот тут и посмеешься!
 
Вот в лесу я видел чудо,
Чудо грелось возле пня…
 
   – затянул было неугомонный Слетыш, но получил вразумляющий братский подзатыльник и наконец умолк.
   В месяц купалич вечерняя заря почти встречается с утренней, но между ними пролегает хотя и не долгая, однако очень темная и глухая пора. Горденя, с осиновым колом на плече, обходил все костры, проверяя, не спят ли сторожа. Из близкого леса веяло прохладой, и парни жались к кострам, радуясь, что предусмотрительный Крепень еще днем заставил их натаскать побольше дров.
 
Во лесу береза
Зелена стояла,
Зелена стояла,
Прутиком махала.
На той на березе
Бела вила сидела,
Вила сидела,
Рубахи просила:
«Девки, молодухи,
Дайте мне рубаху,
Хоть худым-худеньку,
Да белым-беленьку!»
 
   – пел Слетыш, помахивая над костром тонким березовым прутиком.
   – Надо же, какую песню выбрал! – по привычке унимал брата благоразумный Смирена. – На ночь глядя, да про вилу! Этой весной не будет им рубах, на себя ведь надеть нечего! Не пой, беду накличешь.
   – Веселую какую-нибудь! – крикнул от другого костра Горденя. – Жаль, девок нет – хоровод бы завели!
   Слетыш тут же вскочил и громко запел, подбоченясь и притоптывая, словно и впрямь плясал в хороводе:
 
Мы в поле были,
Венки развили,
Венки развили,
В жито глядели.
Зароди, Макошь,
Жито густое,
Жито густое,
Колосистое!
Велес-Отец
По межам ходит,
По межам ходит,
Житушко родит!
 
   И вдруг откуда-то со стороны послышался женский голос, певший ту же песню, словно и правда вдруг поблизости завертелся хоровод:
 
Тое житушко
Да на пивушко,
Дочек отдавать,
Сынов женить,
Сынов женить
Да пиво варить!
 
   Все обернулись на голос, но в темноте ничего не было видно.
   – Кто там? – с недоумением крикнул Горденя. – Девки! Вы откуда?
 
Мой веночек потонул,
Меня милый вспомянул:
«О свет, моя ласковая!
О свет, моя приветливая!»
 
   – словно заигрывая, уже другой песней отозвался одинокий женский голос совсем близко, но никого не было видно. Голос шел из самой чащи, и его игривая веселость навевала жуть.
   Парни повскакали с мест. Горденя вскинул осиновый кол и выставил перед собой. Большие березы у самой опушки поматывали густыми ветвями, и казалось, что поет одна из них.
   – Кто… кто там? – вызывающе крикнул Горденя, стараясь не показать, как ему жутко. Здоровенный парень без страха выходил на медведя, но от этого одинокого голоса из темной чащи бросало в дрожь. – Что за лешачья сила? Гром тебя разбей!
   Сразу все ощутили, как далеко они от теплого, надежного жилья. Черное пустое поле между ними и первыми дворами показалось огромным, а дремучий злобный лес надвинулся и навис над головами. Там, в глубине, проснулась чужая и враждебная сила. Она не показывалась на глаза и от этого была еще страшнее.
   – А ну выдь, покажись! – потребовал Горденя, держа свой кол наперевес. Елага на такой случай учила его каким-то нужным словам, но он ничего не мог вспомнить.
   От другого костра к ним спешил Крепень, опираясь на свою палку. Не добежав, он замер в двух шагах: между двумя ближними березами мелькнуло что-то белое, движущееся. Свет костра едва доставал туда, так что ничего нельзя было толком разглядеть, но белое пятно заметили почти все. Над опольем раздались крики. Парни отшатнулись от опушки, попали ногами в первые борозды и кинулись опять к костру: жутко было и подумать топтать драгоценные колосья! Сжавшись кучкой у костра, десяток парней вглядывались в опушку.
   Неясное белое пятно приблизилось, раздался звук, похожий на свинячье хрюканье. Звука этого здесь не слышали уже года полтора, и с непривычки, да еще в испуге, не все сразу его узнали. Слетыш беспокойно засмеялся – свинья! – но остальные не смеялись, хорошо зная, что во всем городе и в округе не осталось ни одной живой свиньи.
   Однако это была именно свинья. Белая, громадная, круглая, как луна, туша выбралась из леса и остановилась в пяти шагах от костра. Отблески пламени позволяли разглядеть ее, и парни закричали от ужаса: глаза твари горели красным огнем, клыки были оскалены. Хотелось бежать, но ноги окоченели, руки онемели и не могли поднять осиновых кольев.
   – Мяса хочу-у! – разинув пасть, человеческим голосом проревела злобная тварь. – Ух, мяса хочу! Давно я не ела свежатинки! Ха-ам!
   Она рявкнула, словно собака, и вдруг бросилась на замерших людей. С криками все кинулись кто куда; от ужаса не соображая, что делать, парни пытались бежать в разные стороны, сталкивались, налетали друг на друга, сбивали с ног. Кто-то влетел прямо в костер, обжегся и заорал так, что, должно быть, в Новогостье было слышно.
   А белая свинья ворвалась в кучу беспорядочно мечущихся людей, свалила одного, другого, топча копытами, она била рылом, кусала, рвала. Истошные вопли неслись в темноту. Кто-то сломя голову мчался прочь прямо по засеянному полю, кто-то со страху метнулся в лес и карабкался на дерево. Дозорные от других костров, услышав крики, бежали сюда, но, увидев белое чудище, пускались со всех ног обратно, тоже крича во все горло.
   – Бей ее, сынок! Колом бей! – вопил Крепень, которому убежать мешала хромая нога.
   Слетыш уже умчался куда-то в темноту, Смирену отец сам за шиворот выбросил из освещенного круга, велев бежать домой что есть духу.
   Перед костром остались лишь несколько упавших, Крепень и Горденя. Подбежав к свинье сзади, Горденя со всего маху ударил ее тяжелым колом по спине. Свинья мгновенно обернулась к нему; по белой щетине ее рыла текли черные ручейки крови. При виде этой крови Горденя испытал не страх, а только ярость и снова бросился на нее с колом.
   – Тебя-то мне и надо! – хрипло рявкнула свинья. – Отец твой на одну ногу хромой, а ты на две будешь! Съем тебя! Съем! И на косточках поваляюсь!
   – Коли ее! Коли! К земле пригвозди! – срывая голос, кричал сыну Крепень, но Горденя его не слышал и не мог сообразить, что от него хотят. Вместо этого он бил и бил свинью колом по то морде, то по голове, но ей все было нипочем.
   Любую животину такие удары давно уже оглушили бы, но перед парнем был оборотень. Но Горденя не понимал этого и все бил, вкладывая в поединок всю свою немалую силу. Свинья, не обращая внимания на удары, рвалась к нему и пыталась укусить. Вот она изловчилась и вцепилась клыками в ногу парня, чуть повыше щиколотки. Горденя вскрикнул, свинья толкнула его мордой, и он упал. Тут закричал и Крепень, видя неминуемую смерть любимого старшего сына, своей опоры и гордости, и, на хромой ноге подковыляв к свинье, своей палкой ударил ее поперек спины. Свинья вырвала зубы из Гордениной ноги и тут же вцепилась во вторую ногу, чуть ниже колена. Парень кричал от дикой боли; Крепень бросил свою палку, подхватил оброненный сыном осиновый кол и замахнулся на свинью, метя острием ей в спину. Оборотень проворно отскочил и со свисающим из зубов обрывком Гордениной штанины бросился бежать к лесу.
   Миг – и белая туша исчезла за деревьями. Только ветер шумел в вершинах, словно леший смеялся. На изрытой земле перед полузатоптанным костром осталось три тела – Горденя, потерявший сознание от боли, и еще два парня, потоптанные свиньей, – эти стонали и всхлипывали. Валялся опрокинутый котелок с недоваренной ухой, растерянные ложки, Пестряйкин рожок, недоплетенный лычак…
   – Сыночек мой, сыночек! – вне себя от ужаса бормотал Крепень, ползая возле неподвижного Гордени. – Жив ли ты, деточка моя…
   Шепотом причитая, благо никто его сейчас не слышал, Крепень дрожащими руками отрывал от рубахи полосы и проворно перевязывал им страшные раны на обеих ногах Гордени. Стянув с себя длинный вышитый пояс и разрезав его пополам, он пытался перетянуть вены под коленями сына, чтобы остановить кровь, путался в темноте и с нетерпением ждал, когда же из города подоспеет помощь. Не может же быть, чтобы его бросили одного в этой жуткой оборотневой ночи с умирающим сыном на руках!
   – Батюшка! Жив он или что? – осторожно окликал Слетыш, обнаружившийся на соседней березе.