Крепень не отвечал, зато подал голос еще один парень, по прозвищу Чарочка:
   – Что там? Ушло это… чучело?
   – Ты где? – Изумленный Слетыш обернулся на голос, шедший с того же сука, на котором сидел он сам, только подальше от ствола. – Это ты или леший какой?
   – Я вроде…
   – Так ты же дальше меня от леса сидел!
   – Ну, сидел…
   – Ну, парень, ты даешь! – восхитился Слетыш. Он весь дрожал, вцепившись в ствол, и стучал зубами. – Я успел на березу взобраться, сам не заметил как, а ты еще успел десять сажен пробежать и раньше меня на сучок попасть!
   – Слезай, что ли? – уныло отозвался Чарочка. – Ушло оно… Не ночевать же тут до свету…
   Из Радегоща, где на крайних улицах уже поднялась суматоха, бежал народ, в темноте на полевой дороге светились многочисленные огни факелов. Под говор и причитания Горденю и двух других пострадавших подняли на руки и понесли прямо на двор к Елаге. Там тоже все поднялись. Зимобор, наспех одевшись, растворял дверь и вставлял лучину в светец. В избушке самой зелейницы было тесновато, и троих пострадавших положили в беседе, Горденю – прямо на разбросанную постель Зимобора. Старенькие, ветхие простыни покрылись кровавыми пятнами: из страшных рваных ран кровь текла и текла, не унимаясь, и Горденя в забытьи глухо стонал, и даже у Зимобора, для которого раны и раненые не были новостью, замирало сердце.
   Обе хозяйки суетились: мужчин вытолкали вон, грели воду, тащили травы, заживляющие раны, шарили в сундуках в поисках полотна для перевязки. С полотном было плохо: все запасы во время голода продали, и Дивина послала парней, толпившихся во дворе, поискать по домам кто что даст. Во всем посаде ни один дом не спал, из детинца от воеводы уже прибежали узнать, что произошло.
   – Лезет и лезет, подлюга! – в сердцах приговаривали люди. – Знает – пропади наш урожай, третьей зимы не переживем, все на Дедово поле переселимся к весне!
   – Молчи, свояк!
   – От слова не сделается!
   Зимобор, едва успевший кое-как одеться, помогал хозяйкам – приподнимал и ворочал троих раненых, придерживал, помогал накладывать повязки. Все это его тоже учили делать: воин должен сам уметь обрабатывать свои и чужие раны.
   – Терпи, терпи, ты мужчина! – бормотал он незнакомому посадскому парню, придерживая его руки, пока Дивина резала рваную рубаху и обмывала рану на плече, оставленную зубами оборотня. – Вот молодец! Кремень, а не человек! Где еще только есть такие!
   Но эти «заклинания» помогали мало: парень кусал нижнюю губу, кривился и коротко вскрикивал от боли.
   Дивина в подбадривании не нуждалась, и Зимобор старался ее не отвлекать, а только следил за ее руками, чтобы воремя подать что-нибудь. Она увлеченно работала: промывала, перевязывала, ее руки двигались быстро и ловко, лицо было сосредоточенное, с выражением какой-то тайной ярости. Прядь волос, выбившись из косы, падала ей на лоб; вот она, на миг оторвавшись, сунула прядь куда-то за ухо, и на лбу у нее осталось пятно крови с пальцев, как метка. В ее уверенных, быстрых и точных движениях, в неподвижной твердости ее лица была такая сила, которой мог бы позавидовать не один мужчина.
   – Летит ворон через синее море, несет в когтях иглу золотую, нитку серебряную; ты, нитка, оборвись, а ты, кровь, уймись! – бормотала Елага, возившаяся с Горденей. – Летит ворон через синее море…
   Над каждой раной она говорила заговор, как положено, по три раза, но пользы было мало. Обернувшись, Зимобор вдруг увидел у нее в руках настоящую иголку с тоненькой высушенной жилкой вместо нитки. Сперва он подумал, что это тоже оберег, вроде как для наглядности, помогающий ворожбе, но Елага, заметив его взгляд, ответила:
   – Зашивать буду!
   Когда наконец с перевязками было покончено, вдруг оказалось, что уже почти рассвело. Народ понемногу разбрелся по домам. Зимобор вышел из избы и присел на крылечке передохнуть. Воздух уже был серым, а не черным, и хотя до солнца оставалось еще время, можно было считать, что пришло утро. Разглядывая избу зелейницы и конек на крыше, вырезанный из цельного елового комля, Зимобор вспомнил Смоленск и вдруг поразился, как далек от него родной город и все его дела. Видели бы его сейчас… Видела бы княжна Избрана своего сводного брата – разлохмаченного, в исподней рубахе, с липкими пальцами, на которых сохнет чужая кровь… Как знать – не уведи его тогда Младина с погребения, не кончился бы кровью его спор с Избраной?
   И что там теперь?
   Утром Елага снова взяла свою чару с водой из семи источников и пошла кропить поля. У вчерашних костров было полно народу. Везде валялись разбросанные и затоптанные угли, лежал опрокинутый котелок с кусками недоваренной рыбы, которую, однако же, бережно подбирали, обтирали от золы и прятали, чтобы дома обмыть, доварить и съесть. Не такое было время, чтобы разбрасываться едой. На изрытой земле еще виднелись пятна крови, валялся Горденин кол, и везде были ясно видны глубокие отпечатки свиных копыт. Когда-то такие знакомые и обычные, теперь эти отпечатки вызывали ужас – это были следы оборотня.
   – Ведьма злая или колдун, когда зверем обернутся, всегда бывают белыми либо серыми! – толковал старик Прокуда с Дельницкой улицы. При этом он был возбужден, как любопытный мальчишка, и его волнение отдавало ликованием – только дети умеют так радоваться всему необычному, еще не отличая хорошее от плохого. – Так и ясно – соседи наши болотные опять постарались! Ну, теперь жизнь пойдет! Налетай, завязывай! – выкрикивал он свое любимое присловье, почти приплясывая на месте.
   – Провалиться бы им поглубже!
   – Провалились уже! – бормотал Слетыш, с рассветом одним из первых явившийся поглядеть вчерашнее место. – Ниже уж некуда!
   Само поле тоже вызывало слезы: по всему ближнему краю молодые колосья были втоптаны в землю и никогда уже не поднимутся. Подальше тоже виднелись протоптанные дорожки – по одной на каждого, кто бежал отсюда ночью, не чуя земли под ногами. Вчерашние сторожа стояли как в воду опущенные, и каждый чувствовал себя злодеем хуже самих волхид. Поставили стеречь, а они сами своими ногами глупыми еще хуже напортили!
   Однако Елага опять, как и вчера, с приговором обошла все поля, брызгая их освященной водой.
   – Завтра, с помощью Макоши, срежем залом! – говорила она. – Ничего, справимся как-нибудь!
   Но в тот же день случилось и кое-что приятное. Пестряйка нашел прямо на опушке целых два белых гриба. После вчерашнего многим и посмотреть в сторону леса было жутко, но при этой вести все живо похватали корзинки: появления грибов тут ждали, как великого счастья. Девушки, дети, женщины, старики и старухи, даже из мужчин кое-кто потянулись к лесу – все кучками, семьями, соседскими стайками. Даже полочане, чтобы развеяться и запастись едой, отправились в лес со всеми.
   – Бояться волков – быть без грибов! – приговаривала Дивина, вытаскивая из подполья запыленное лукошко и повязывая голову белым платочком от лесных клещей – «лосиной блохи», – которых стоит опасаться в конце весны и начале лета. – Пойдешь с нами? – обратилась она к Зимобору.
   – Еще бы! – воскликнул он. – Уж больно в вашем лесу свиньи водятся… неласковые!
   Сбегав в детинец, он одолжил у воеводских кметей хорошую прочную рогатину. Кмети смеялись, спрашивая, неужели под Смоленском такие буйные и опасные грибы, и Зимобор смеялся вместе с ними, но на самом деле все знали, что вооружился он вовсе не напрасно.
   В рощу они вошли с целой толпой женщин и детей, но там, собирая землянику, все постепенно разбрелись, и рядом с ними осталось лишь несколько человек: неразлучные Вертлянка с Нивяницей, за которыми увязался Печурка, какая-то девочка лет восьми, с длинной травинкой, на которую были нанизаны ягоды, старуха с лукошком и взлохмаченный мальчик лет шести-семи, с палкой, которая изображала меч и с шумом рубила траву.
   Поглядывая на него и слушая его лихие крики, Зимобор вдруг вспомнил, как лет семнадцать назад он сам, еще маленький мальчик, ходил в лес по грибы и ягоды с девушками и детьми. Эта старуха с лукошком была вылитая их с Избраной нянька Баюлиха, теперь уже умершая. Многие старухи похожи друг на друга, особенно в глазах молодых; и сейчас Зимобор видел то же коричневое от многолетнего загара лицо, те же морщины – и тот же свет привычной заботливости, разлитый по каждой морщинке. Из-за этого лицо старухи, закопченное за целый век у печки и иссушенное в заботах о детях и внуках, кажется светлым и ясным. В таких старухах, вынянчивших множество своих и чужих детей, живет богиня-мать и богиня-бабушка; для них любое увиденное дитя – свое, и любое они с готовностью посадят на колени и будут нянчить, выполняя свое главное, незаменимо важное дело в жизни. Когда Зимобор видел такую старуху, по слабости зрения уже не способную отличить чужих детей и всех принимающую за своих, ему хотелось поклониться ей, как живому образу богини Макоши.
   Собирая землянику и ликующим воплем встречая каждый найденный гриб – Зимобор тоже нашел два белых, большой и поменьше, едва показавший из травы коричневую шляпку, и вручил их Дивине с такой гордостью, словно обнаружил невесть какой клад, – они забрели уже довольно далеко от Радегоща. Отзвуки голосов и обрывки песен, время от времени доносившиеся до них, теперь смолкли. Дивина все время уводила их на полуденную сторону – на полуночи, как понял Зимобор, располагалось то самое Волхидино болото. Дети жевали «заячью капусту», Печурка все норовил увести Нивяницу подальше от глаз, но Дивина строгим голосом каждый раз звала их назад: время было неподходящее для уединения. Вертлянка с любопытством поглядывала на Зимобора.
   – А что ты все с мечом-то ходишь? – посмеиваясь, спрашивала она. – Или опасаешься кого?
   – Привык! – коротко ответил Зимобор.
   Девушки дружно рассмеялись, и он сообразил, что ответил в точности словами болотника, которого прохожий спросил, отчего тот весь век живет в болоте. Как видно, с байкой деда Утеши здесь все были хорошо знакомы.
   Вдруг Дивина подняла руку и знаком велела помолчать.
   Все затихли, но не услышали ничего, кроме обычного шума леса.
   – Послышалось мне, что ли? – Дивина пожала плечами. – Или кто-то из наших в такую глушь залез? Уж кажется, дальше нас некому быть?
   – Не пора ли домой поворачивать? – намекнула старуха. – Уж грибов довольно набрали!
   Свою потяжелевшую корзину она давно отдала Печурке с Нивяницей, которые тащили ее вдвоем, но возвращаться никто не хотел. Привычный, застарелый и властный голод был сильнее любого страха, и молодежь стремилась набрать грибов побольше.
   Они прошли еще немного, и вдруг Дивина опять остановилась. Зимобор опустил наземь ее корзину и взял рогатину в правую руку. Вытянув шею вперед, Дивина напряженно прислушивалась и даже высвободила ухо из-под волос.
   – Да неужели вы не слышите? – шепнула Дивина, немного послушав. – Вроде поет кто-то? Покричать, что ли?
   – Ой, нет, не надо! – охнула Нивяница.
   – Не пойти ли нам восвояси, в самом-то деле? – сказала Вертлянка, беспокойно оглядываясь.
   – Поворачивай! – велела Дивина и взялась за корзину. – Нам теперь на солнце идти.
   Солнце, правда, посвечивало сквозь легкие тонкие облака, но было неуютно. Здесь рос смешанный лес из берез и сосен, кое-где темнели небольшие ели, и под ногами был сплошной мох. Елочки стояли кучками, тесно прижавшись друг к другу, и покачивали ветками на ветру. Тогда казалось, что между ними кто-то ходит, прячется, и хотелось скорее уйти отсюда.
   – Слышишь? – вдруг шепнул Зимобор и быстро глянул на Дивину.
   – Еще как! – мрачно ответила она. – Песню целую слышу! Идет за нами.
   – Кто идет? – Вертлянка в испуге обернулась.
   – А… кто его знает! Не пугайтесь, не торопитесь, а то хуже заблудимся. Оно и хочет нас напугать и с пути сбить.
   Ветер улегся, в лесу стало тише. Вдруг Нивяница тоже обернулась к Дивине, на лице ее был испуг и недоумение. Она тоже услышала. Где-то в стороне, чуть позади них, по лесу шел кто-то, напевая, и теперь он был так близко, что уже можно было разобрать каждое слово:
 
Красная девица
По бору ходила,
Болесть говорила,
Травы собирала,
Корни вырывала,
Звезды перебрала,
Месяц украла,
Солнце съела…
 
   Дивина остановилсь, обернулась в ту сторону, откуда слышался голос, и ждала, вглядываясь в ближний край леса, но взгляд ее был не пристальным, а скорее рассеянным: она старалась увидеть то, что обычным зрением не увидишь.
 
Корешек копала,
В горшочке варила,
Молодца манила:
Еще горшок не вскипит,
Как уж милый прилетит!
«Что тебя, милый, принесло?» —
«То девичье ремесло!»
 
   Песня была все ближе. Уже в десяти шагах, под елями, ощущалось чье-то присутствие – совсем как той недавней ночью, когда Зимобор никого не видел в темноте, но всем телом ощущал, что рядом кто-то есть. Голос казался ему знакомым; от этого голоса пробирала дрожь, словно серая густая паутина падала на лицо и мягко, противно щекотала. В глазах темнело, вспоминалось то жуткое чувство, которое он пережил, когда невидимая нечисть сдавленным от страсти голосом умоляла его о любви… Было трудно дышать, словно в грудь воткнули что-то жесткое, острое и серое: самим своим присутствием невидимая нечисть вытягивала из живых жизнь.
   На лицах остальных было такое же застывшее, испуганное выражение: песня, выпеваемая словно бы голосом самого леса, то неслась снизу, как из-под мха, то вдруг взлетала и падала на головы с вершины старой ели; она сплела вокруг людей невидимую, но прочную сеть, и сеть эта с каждым мгновением сжималась теснее, душила… В глазах темнело, а голос все пел и пел, но из-за давящего шума в ушах слов уже разобрать было невозможно, и слышалось что-то нелепое, навязчивое, бессмысленное:
 
Шивда, винза, каланда, ингама!
Ийда, ийда, якуталима, батама!
Нуффаша, зинзама, охуто, ми!
Копоцо, копоцам, копоцама!
Ябудала, викгаза, мейда![29]
 
   Как сквозь туман слыша это бормотание, Зимобор последним проблеском сознания понимал, что им остались считанные мгновения – если он не найдет способа очнуться вот сейчас же, то не очнется уже никогда. Стараясь взять себя в руки, он глубоко вдохнул и почувствовал свежий запах ландыша. Венок Младины, лежавший за пазухой, напомнил о себе. От этого запаха в голове посветлело, невидимая сеть ослабла.
 
Ио, иа, о – о ио, иа цок! ио, иа, паццо! ио, иа, пипаццо!
Зоокатама, зоосцома, никам, никам, шолда!
 
   – заклинал голос, сгустившийся до тяжести черной тучи. Почти безотчетно Зимобор нащупал рукоять меча и выхватил его из ножен.
 
Пинцо, пинцо, пинцо, дынза!
Шоно, пинцо, пинцо, дын…
 
   Заклинающий голос дрогнул и замер на миг на полуслове, потом заговорил быстро и торопливо, словно заметил опасность. Но Зимобор успел уловить эту перемену и понял, что он на правильном пути.
 
Шино, чиходам, викгаза, мейда!
Боцопо, хондыремо, боцопо, галемо!
 
   – задыхаясь, выкрикивал голос, дрожа и прерываясь, а Зимобор поднял меч и со всего размаха вычертил лезвием в воздухе резу Чернобог, разрывающую колдовской круг и выпускающую на волю, а потом сразу за ней – резу Перун, призывающую защиту светлых богов от любых враждебных сил[30].
   В темном облаке, застилавшем глаза, обе могучие резы сверкнули молниями: черно-багровая Чернобог и пламенно-белая Перун. Где-то рядом раздался сильный удар, чем-то похожий на громовой разряд, мощная волна горячего упругого воздуха окатила людей, потом мгновенно возникло и исчезло ощущение огромной пустоты, словно рядом распахнулась пасть иного темного мира и тут же сомкнулась.
   И все стихло. Медленно открыв глаза, Зимобор увидел сквозь застилавшую их мглу все тот же лес, те же ели. Понемногу темнота перед глазами рассеялась, все стало как прежде.
   Старуха сидела на земле возле своей корзины, обняв обоих детей и прижав к себе их головы, и они прижимались к ней с двух сторон, как цыплята к наседке, пряча лица на ее груди. Вертлянка с Нивяницей лежали на мху, их корзина опрокинулась набок, грибы рассыпались. Печурка сидел, привалясь головой к дереву, отросшие волосы закрыли лицо, как у неживого.
   Дивина стояла на ногах, обеими руками вцепившись в толстую березу и полуобняв ее; без этой опоры она тоже, наверное, упала бы. Зимобор подошел к ней, оторвал ее руки от березы и обнял Дивину. В правой руке у нее было зажато что-то твердое. Это оказалось огниво. Как видно, она тоже собиралась что-то предпринять, но он оказался быстрее.
   – Так ты еще и… резы знаешь… – пробормотала Дивина, уткнувшись лбом ему в плечо. Она изо всех сил пыталась прийти в себя, но пока не получалось: черное колдовство было направлено в основном на нее.
   – А ты их тоже знаешь? – отозвался Зимобор. – А я-то думал, я один такой умный!
   – Догадался же! Молодец! А то пропали бы мы совсем! Я хотела в нее, тварь поганую, огнивом бросить, убила бы насмерть, да не могу руку поднять! Уж как я старалась, оберег про себя твердила, песни ее гадкой не слушала, а все равно опутала, не могу! Ну а наши-то как? Живы?
   Высвободившись, она шагнула к старухе, потом к девушкам. Все были живы, но без памяти, и Дивина принялась тем же огнивом чертить у них на лбах резу Есть и резу Мир, которые пробуждают живое и призывают покровительство светлых благодетельных сил. Постепенно все очнулись, поднялись на ноги.
   – Ой, матушка! – всхлипывала Вертлянка. По ее лицу текли слезы потрясения и ужаса, а обе руки между тем проворно сгребали назад в корзину рассыпанные грибы. – И понесло же меня в лес! Матушка! Макошь-матушка! Как живы-то… Чуть было не… Матушка! Огради тыном железным…
   Собравшись, заторопились домой. Все еще были немного не в себе, дети плакали, старуха бормотала обереги. Когда они были уже недалеко от опушки, кто-то вдруг с громким треском выскочил из кустов прямо им навстречу. Нивяница и Вертлянка вскрикнули и опять уронили корзину, Зимобор выставил рогатину.
   Но это оказался всего-навсего Слетыш.
   – Ты, Дивина! – воскликнул Слетыш. – Живая? А то… Меня Горденя послал.
   – Что с ним? Хуже? Бредит? – озабоченно просила Дивина.
   – Да нет. В себе. Тревожится только. Что это, говорит, все из лесу вернулись, а ее все нет, не случилось ли чего?
   – Горденя! – вдруг ахнула Дивина таким страшным голосом, будто увидела что-то непоправимое. – Дура я, дура! – выпустив ручку корзины, она прижала оба сжатых кулака ко лбу. – Ой, как же я раньше не поняла! Ее же ловить надо! У меня из памяти вон, и никто не скажет!
   – Что – не скажет? Ты о чем? – не понял Зимобор.
   – Ее, тварь эту белую, что Горденю покусала, живой надо взять! Так – пропади она пропадом, но ведь Горденя! Ноги же! Правда, еще не поздно. Может, она ночью опять придет! – с надеждой воскликнула Дивина, и все прочие посмотрели на нее как на сумасшедшую. Они-то надеялись, что белая тварь не придет больше никогда.
   – Ничего не понимаю, – честно сказал Зимобор.
   – Ведь Горденя же! – втолковывала ему Дивина. – И Зорница с Чистеней! Они же не встанут без этого!
   Окинув взглядом изумленные лица, Дивина с усилием взяла себя в руки и объяснила по порядку:
   – Если кого оборотень ранит, то не поможет ему никакое лекарство, никакое зелье, а только кровь того самого оборотня! Иначе ему никак не вылечиться. Белая свинья Горденю покусала, теперь лечить его можно только кровью белой свиньи! Ее крови надо! Иначе Горденя всю жизнь так и пролежит!
   Дивина хмурилась, в глазах ее были яростная решимость и отчаяние, как будто она видит перед собой целое вражеское войско, но намерена сражаться до конца. Зимобор смотрел на нее, забыв даже про волхид: ни в одной девушке, считая и сестру Избрану, он не видел такого сильного и пылкого воинского духа, как в дочери простой зелейницы из глухого лесного городишка. Родись она мужчиной, из нее бы вышел воевода.
   – Или… Если матушка ничего не придумает… Я тогда к Деду пойду, – сказала она.
   Обе подруги охнули, старуха покачала головой. Зимобор хотел спросить, далеко ли живет этот загадочный дед, но посмотрел на изменившиеся лица девушек и сообразил. Этот дед – не из такой родни, к которой ходят в гости по доброй воле.
* * *
   Весь день Дивина ходила сумрачная и неразговорчивая, обдумывая поимку белой свиньи. Наступившей ночью уже никто не сторожил поля. Третьим утром Елага, в третий раз обрызгав поля наговоренной водой, наконец-то срезала залом и положила его в ступицу сломанного колеса, нарочно для этого принесенного из города. Помогали ей только Дивина и Крепениха, мать Гордени, мудрая и надежная женщина. Сейчас глаза у нее были красны и выглядела она осунувшейся. Старшего ее сына перенесли домой, и она день и ночь сидела возле него. От боли он почти не спал, ничего не ел и так изменился, что все, кто его видел, ужасались. Все соседи уже верили, что ему осталось жить недолго.
   Уложив залом на колесо, Елага подожгла его и нараспев заговорила, держа руки ладонями к пламени:
   – Залом, залом, взвейся над огнем, рассыпься пеплом по земле, не делай вреда никому! Огонь очищает, беду прогоняет!
   – Еще опахать бы поле, да и город еще бы лучше! – заметила Крепениха, когда пепел от сожженного залома был собран и высыпан в реку.
   – Хорошо бы, да сейчас не время! – Елага покачала головой. – На заре перед Купалой – вот тогда польза будет самая большая. Это вы уж без меня. Справитесь?
   Елага собиралась на Дивью гору, священную гору, куда на солнцеворот зимой и на Купалу летом собирались все волхвы и чародеи западных кривичей. Ей еще на днях следовало пуститься в путь, но она задержалась из-за залома. Однако больше медлить было нельзя, и в тот же день зелейница ушла. Проводив ее до Выдреницы, Дивина вернулась. Теперь трое раненых, не считая Доморада, остались у нее на руках.
   – Старый залом срезали, наверняка сегодня ночью придут новый делать, – сказала она Зимобору. – Я тетку Орачиху попросила прийти с парнями посидеть, поможет тебе, если что.
   – А ты куда собралась? – Зимобор поднял брови. Время было не для хороводов.
   – Пойду поле сторожить.
   – Сторожили уже. Может, хватит? Тебя-то кто перевязывать будет – тетка Орачиха?
   – Ну, меня так просто не возьмешь, я ведь не на осиновый кол полагаюсь.
   – Может, у них в запасе есть чудо еще похлеще той свиньи!
   – Ну, хоть узнаю, что это за тварь. У меня теперь Волотова голова[31] есть.
   – Где же взяла? – Зимобор удивился.
   – У Деда попросила. Сестры принесли.
   Зимобор не стал спрашивать, что это за сестры, но они, видимо, не числились в жителях ни Радегоща, ни соседних сел.
   – Тогда и я пойду. Вон, – он кивнул на рогатину, которую успел как следует наточить, – не Волотова голова, но свинье не понравится, хоть она будет белая, хоть сивая в яблоках.
   – А не боишься? – Дивина с намеком наклонила голову.
   – Боюсь, а что делать? – Зимобор пожал плечами. – Ты же все равно пойдешь, а я, если тебя одну отпущу, от страха тут вообще о… Короче, плохо мне будет.
   – С белой свиньей и Горденя не справился, – напомнила Дивина.
   – А я справился с Горденей, – в свою очередь напомнил Зимобор.
   Дивина посмотрела на его пояс, где многозначительно блестели серебряные бляшки, обозначавшие количество битв. Она наморщила лоб, будто что-то вспоминая, потом протянула руку и нерешительно коснулась пальцами жесткого ремня.
   – Значит, наконечник и пряжку в младшей дружине отроки получают, – пробормотала она, словно пересказывала полузабытый сон. – Кмети получают бляшки на сам пояс… А ложный хвостовик носят…
   Она вопросительно посмотрела на Зимобора, словно просила напомнить.
   – В нашей дружине было – начиная с десятника, – подсказал Зимобор. – И сколько бляшек на хвостовике – значит, столько битв.
   – А еще сколько битв – некоторые на рукояти боевого топора отмечают, что ли?
   – У полотеских княжеских был такой обычай, – с некоторым удивлением подтвердил Зимобор. – Откуда знаешь? От полюдья?
   – Не знаю. Как будто в детстве знала, и так хорошо знала, как свое, а потом… Да откуда вроде? – Дивина пожала плечами, сама себе удивляясь.
   – А вообще многие свою добычу на себе носят. Гривны, обручья, перстни… – Зимобор по привычке посмотрел на свою руку. – Больше серебра – больше чести. Понимаешь?
   – Понимаю. Не понимаю только, откуда я-то все это знаю? У нас тут последняя война была двадцать лет назад, нет, больше, когда смоленский воевода Гневогост тут с дружиной был. Старики рассказывают. Меня-то еще на свете не было!
   Зимобор промолчал. Он прекрасно помнил Гневогоста и его рассказы о тогдашней войне, но говорить об этом Дивине не стоило.
   – Ой, не надо бы тебе с нашими волхидами связываться! – Дивина смотрела на него с сомнением. – Ты у нас человек чужой, пришел – ушел…
   – Чужой, потому и не привык с детства соседей бояться. Совесть меня мучит, – вдруг признался он. – Я из дома ушел, потому что боялся, что беда будет, а теперь хуже того боюсь: как там без меня? От своих сбежал, так хоть вашим помогу, все на душе легче.