Почему же Коллар не убедил вас – или не убедил себя? – относительно бедной узницы, которая, дрожа, пишет вам? Нет, он знает, что я невиновна. И если у вас еще есть какие-то сомнения, он бы вас переубедил. Если бы я могла увидеться с вами! Если бы вы проезжали через Монпелье – я не питаю надежды, что вы можете сюда приехать только ради меня, – и мы увиделись, я не сомневаюсь, что, глядя на мои слезы, слыша рыдания, почувствовав в своих руках жар моих рук, дрожащих от лихорадки, бессонницы, отчаяния, вы бы сказали так же, как все, кто видел меня и кто меня знает: «Нет, о нет, Мария Каппель невиновна!»
   Скажите, вы ведь не забыли, как мы вместе обедали у моей тети Гара за две или три недели до моего несчастного брака? О нем тогда еще даже речь не заходила. Я тогда была счастлива. Относительно счастлива, потому что после смерти моего дорогого дедушки я уже никогда не чувствовала себя счастливой.
   Дюма! Вспомните же маленькую девочку, вспомните девушку. Узница столь же невинна, как дитя и юница, но она достойна большего участия, чем они, потому что стала мученицей.
   Однако я хочу сказать вам о другом, мы не говорили с вами об этом, теперь я хочу поговорить. Приводит меня в отчаяние, скоро доведет до смерти в тесной камере или сведет с ума ощущение бессмысленности моего существования, сомнение в самой себе – я то верю в собственные силы, то не верю в возможность их обнаружить. Мне советуют: работайте!
   Согласна. Но гласность столь же необходима для ростков умственной деятельности, как солнце для ростков пшеницы… Есть я или меня нет? Несчастный Гамлет, сомневаясь, задает вопрос своей человеческой природе. Неужели тщеславие отвлекает меня от тех троп, которые должны были бы стать моими? Неужели лишь любящие меня друзья находят во мне проницательный ум и талант? В иные дни я прежде всего вижу свою слабость, неуверенность, переменчивость, словом, я только женщина, женщина до мозга костей, больше, чем какая-либо другая, и отвожу себе место в уголке около очага. Я мечтаю о тихих бесцветных радостях (и только в сердце запираю огонь, что так часто, вспыхнув, окрашивает мои щеки); с нежностью думаю об обязанностях, таких милых и омрачаемых лишь моим одиночеством, мне горько, что ни одно живое существо никогда не придет ко мне, чтобы напомнить мне о прошлом. И вдруг голова у меня в огне, это душа теснит границы ума, стремясь их раздвинуть; мысли обретают голос – одни поют, другие молятся, третьи жалуются; мне кажется, что и глаза мои обращаются внутрь меня. Я едва понимаю сама себя, но в напряжении экзальтации понимаю все вокруг – время, природу Бога. Если я хочу заняться житейскими делами, например почитать, то вынуждена додумывать мысли, изложенные в книге, они всегда кажутся мне незавершенными. Воображение или сердце ведут в высшие сферы, куда автор их не повел. Слова со значением самым обыденным в глазах других – передо мной открывают безграничные горизонты и неодолимо влекут меня по торимым ими сияющим путям. Я вспоминаю никогда мной не виденное, прилетевшее ко мне из других миров или из прошлых жизней. Я похожа на чужестранку: она открывает книгу на неведомом ей языке и вдруг понимает, что это перевод ее собственных произведений, и продолжает читать про себя, улавливая душу, мысль, постигая тайну странных букв, которые по-прежнему остаются в ее глазах непонятными иероглифами.
   Если вместо книги я принимаюсь за женскую работу, то иголка дрожит у меня в пальцах, словно перо великого писателя или кисть великого художника. Охваченная творческим порывом до глубин своей души, я верю, что и подрубка платка станет чудом искусства.
   А если я не шью, не читаю, а продолжаю мечтать, если я погружаюсь в созерцание, доводящее меня до экстаза, – палящий меня огонь вздымается все выше и мысль моя достигает звезд.
   Так вот, как решить… Разрешите мои сомнения, Дюма, – для какого из состояний меня предназначил Господь? Я хочу попять, в чем мое предназначение – в силе или в слабости? Как мне выбрать между ночной женщиной и дневной, полуденной работницей и мечтательной полуночницей? Между кроткой, которую вы любили, и дерзновенной, которой вы иной раз восхищались? Ах, дорогой Дюма, сомнение в себе – самое жестокое из сомнений. Я нуждаюсь в ободрении и критике. Мне очень нужно, чтобы выбор между иголкой и пером был сделан за меня. Если я почувствую, что мне помогают, я доберусь до цели, чего бы мне это ни стоило! Мне внушает ужас заурядность. Если я только женщина , я хочу сжечь все другие никчемные игрушки и ограничить свои притязания тем, чтобы быть любимой и уметь любить самой возвышенной любовью. Заурядность в литературе, Господи Боже мой! – это вульгарная плоская механистичность, тело без души, масло, не дающее света, но оставляющее жирные пятна.
   Мы жалеем лягушку Лафонтена, которая лопнула, дуясь из гордости до размеров вола[143], но, быть может, мы ей позавидовали бы, квакай она у себя во дворце из кувшинок или в густом лесу камышей.
   Медленная молчаливая работа, на которую я обречена, грозит мне лишь одной опасностью – я могу обмануться в собственной значимости и в мечтах занестись неведомо куда на крыльях непростительного тщеславия. Если за мной признать талант, то сомнений у меня не становится меньше, наоборот, он только подстегивает их, а лень собирает с этих сомнений обильную жатву. Я берусь, бросаю, начинаю вновь, пишу, зачеркиваю, мучаюсь попусту.
   Разумеется, в тюрьме мне некуда спешить, но я с таким трудом довожу начатое до конца и так много оставляю недописанным! Хотя нет сомнения, что художник должен быть суров к своему творению и стремиться, насколько хватает сил, к совершенству. Вместе с тем ведь наряду с великими произведениями должны существовать и пустячные – болтовня, безделки, в конце концов, развлечения ума, уставшего от большой работы, отток, куда уходит избыток мыслей. Из этого избытка рождаются у меня мечты – дневные, порожденные горем, более реальны и болезненны, чем ночные. Когда-то этот же избыток тратился на чарующие разговоры в гостиных. Великолепные умы являлись в свет и расточали не пригодившиеся жемчужины, каждый мог подбирать их – придворные Людовика XVIII так подбирали жемчуг, падавший с одежды герцога Бекингемского[144].
   Сегодня беседы знати заменили газеты, к ним стекаются со всех концов света мнения и мысли, на их страницах они сражаются. В газетах расцветают неожиданные сравнения, рожденные событиями дня, мелькают воспоминания, проливаются слезы, о которых забудут завтра, словом, в них кружится пестрая внешняя жизнь, такая кипучая и такая хрупкая.
   Вы видите, Дюма, я уже почувствовала себя свободной, почувствовала автором, поэтом, ожила на свободе, словно у меня есть уже известность и я счастлива. И все это – благодаря вам.
   В ожидании лучшего позвольте мне послать вам несколько беглых разрозненных набросков и скажите, имеет ли надежду женщина, написавшая их, когда-нибудь жить достойно трудами своего пера?
   Друг моей матери, пожалейте ее дочь!
   Мария Каппель» .
 
   Я долго размышлял над этим письмом. Оно меня убедило. Но чего стоит человеческая убежденность? И способна ли она служить подтверждением истины? Не побивает ли, не побеждает ли каждый день истину вера? Разве религиозная догма не вменяет нам в обязанность верить в невозможное, и верующие верят, не сомневаясь. В конце концов, я не видел, как Мария Каппель сыпала яд в стакан своего мужа. Существует два заключения: г-н Орфила объявил – «да», г-н Распай возразил – «нет». Я скорее поверю г-ну Распаю, считая его специалистом куда более значительным, чем г-н Орфила. Но я и сам на протяжении своей жизни достаточно занимался химией и анатомией, чтобы знать: мышьяк методом кристаллизации можно обнаружить в желудке умершего либо в день смерти, либо на следующий. Впоследствии среди продуктов разложения вычленить его практически невозможно. Распай заявил: «Мышьяк присутствует всюду, и я могу обнаружить его даже в кресле г-на президента!»
   К несчастью, подобное заявление не является для меня материальным доказательством, поэтому я вновь обратился к области психологии и нравственности. Марию Каппель я знал с детства. Во время наших недолгих встреч я достаточно изучил ее характер, ее нервную организацию. Рассматривая ситуацию с точки зрения морали, я пришел к определенному убеждению. Я проверял и перепроверял свой вывод, но убежденность моя оставалась неколебимой.
   Я провел бессонную ночь, но прошла она не в сомнениях – если они и были, то в ходе анализа рассеялись, – а в испытании моей веры и в ее укреплении. И вот что я ответил Марии:
 
   «Дорогая Мария,
   миссия, которую вы на меня возлагаете, прося быть для вас Вольтером, тем достойнее, что Вольтеру удалось восстановить только доброе имя Каласа, приговоренный к смерти парламентом Тулузы, он был казнен, и воскресить его было невозможно, а вы, Мария, к счастью, живы. Благодаря смягчающим обстоятельствам вас оставили висеть над пропастью, и оттуда до меня донесся ваш исполненный отчаяния и тоски крик о помощи.
   Слово обладает великим могуществом, но убеждать оно может только тогда, когда убежден говорящий. Вольтер был убежден в невиновности Каласа, и поэтому выиграл процесс, защищая мертвого от живых. Я же не только не убежден в вашей невиновности, но, напротив, верю, что вы виноваты, так как же я могу защитить вас? Бог будет не на моей стороне.
   Но поймите меня правильно, Мария. Не считая вас невиновной, я считаю, что вы достойны прощения. Если бы вы хотели доверить мне вашу защиту на поприще закона – я не могу подобрать другого слова, – я был бы готов вас защищать. Мы оспорили бы кражу, оспорим отравление, и я берусь удвоить число ваших сторонников.
   Более того, с завтрашнего дня я буду делать все, чтобы добиться для вас помилования. Поверьте, надежда есть. Два человека уже были помилованы благодаря моему вмешательству, а положение их было куда хуже вашего.
   Я уверен, что единственной помехой мне будет ваше родство с королевской семьей.
   Что же касается ваших сомнений относительно вашего таланта, то вспомните, Мария, что я говорил вам во время нашей последней встречи у вашей доброй тети Гара – может, она и была к вам несправедлива, но любила она вас преданно и нелицемерно. Я сказал вам тогда: «Мария! Насколько я знаю ваш характер, ваше честолюбие, ваши притязания, ваши желания, вы вряд ли станете рачительной хозяйкой дома, но вы можете стать значительной фигурой на поприще искусства, если будете развивать свои таланты».
   Я предложил вам уехать со мной в тот же вечер. Я говорил совершенно серьезно, и всячески помог бы вам, разумеется, исходя из ваших желаний, ради вашего счастья и в соответствии с тем, что предполагало для вас провидение.
   Кем вы могли бы быть – певицей? Драматической актрисой? Писательницей? Не знаю. Могли бы вы быть Малибран, Дорваль или Жорж Санд, не могу вам сказать. Но у меня нет сомнений, что вы стали бы фигурой значительной, изысканной, неординарной!
   Не сомневайтесь в своем писательском даре, Мария! У вас есть талант, и большой. Ваши воспоминания – произведение не только талантливой женщины, но и женщины с сердцем. Теперь относительно тоски, что одолевает узницу. Я дам вам один совет. Вы поэт в прозе , попробуйте стать поэтом в стихах . Работа над стихами поглощает нас целиком, в ней есть что-то возбуждающее и отрешающее нас от всего на свете. Проза – искусство слишком легкое, но не требует специального обучения, вернее, так принято считать, что не требует. Стихотворное искусство вбирает в себя и другие искусства – фактуру лепки, музыкальность. Занимаясь прозой, вы не заметите, как пробегут часы, занимаясь поэзией, вы вскоре ощутите, как у вас побегут дни.
   Что же до бессмысленности существования, то успокойтесь и на этот счет – ничто не бессмысленно в той гигантской машине, частичками которой мы все являемся, начиная от Солнца, чей диаметр в тысячу двести раз превосходит диаметр Земли, и кончая инфузорией, едва видной в мощный микроскоп, все нужно в этом мире. Если вы виновны, ваше заточение будет для вас искуплением. Если невиновны, ваше мученичество станет образцом, каждое из ваших стенаний будет услышано Господом, каждая написанная вами строчка будет исследоваться философами. Ваша книга, если вы напишете книгу о вашем заточении, займет место рядом с книгами Сильвио Пеликко и Андриана; в ней будет гореть огонь, она станет источником света, откроет какую-то истину, ведь если тело тянется к солнечному свету, то душа – к свету ума.
   Итак, мужества вам, невинная или виноватая Мария! Любите тех, кто любит вас, и поместите меня среди любящих. Если вы не можете забыть тех, кто причинил вам зло, учитесь понемногу их прощать, и рано или поздно вы перестанете их ненавидеть. Любовь возносит нас на небо, ненависть помещает в ад.
   – Кого вы оплакиваете? – спросили святую Терезу.
   – Сатану, – ответила она.
   – Почему вы оплакиваете Сатану?
   – Он разучился любить.
   Любите, Мария! Любите всех – свидетелей, которые свидетельствовали против вас. Судей, которые вас осудили. Злых, которые радовались вашему несчастью. Тюремщиков, которые вас мучили. Лицемерных монахинь, которые под видом смиренности отнимают у вас ваши платья и хотят облачить в тюремную одежду.
   Чем больше будет любви в вашем сердце, чем совершеннее будет ваша любовь, тем ближе вы – виноватая – окажетесь к милосердию, невинности и совершенству!
   Александр Дюма».
 
   Мы прочитали письмо узницы. А теперь посмотрим, что же было в рукописи, которую сопровождало ее письмо.

Воспоминания и размышления узницы

Италия
   Италия! Ты окружила свои чудные берега морской синевой!
   Италия! Ты увенчала свою главу гордой белизной альпийских снегов!
   Страна вулканов, край роз, приветствую тебя, Италия, и плачу, как только подумаю о тебе.
   Небо твое сияет звездами, твои ветра благоухают и одним дуновением уносят печаль.
   Сокровищница красот – даров твоей природы, сокровищница талантов – даров твоих детей!
   Твоя гармония, твои услады и даже вздохи только для счастливых!
   Я несчастна, и я никогда больше не увижу тебя.
   (1844)
Вилье-Элон
   Ангел-хранитель моего детства! По вечерам я молилась тебе и звала тебя к своей колыбели, прилети и теперь, мой добрый ангел, я снова зову тебя! Прилети, навести без меня места, где когда-то меня любили.
   Смотрятся ли по-прежнему липы в пруд? Плавают ли по-прежнему золотые кувшинки в закатных водах? По-прежнему хранит ли добрый ангел на блаженном берегу играющих детей?
   Ты видишь узловатые ветки боярышника, он первым начинает цвести по весне? Милый боярышник… я дотягивалась до цветущих кистей благодаря сильным рукам моего отца, он поднимал меня, и я рвала цветы, чтобы принести букет и поздравить с днем рождения дедушку.
   Видишь ли ты розы, любимые моей матерью? Тополя, посаженные в день, когда я родилась? Стоит ли орешник повдоль деревенской дороги, любуется ли его сень торжественными процессиями в честь девы Марии? Пощадило ли время смиренную готическую церковь? Алтарь в ней из камня, распятие из черного дерева. Украшает ли кто-то вместо меня дарохранительницу розами и васильками?
   Добрый ангел, видишь ли ты за завесой ив могилу среди цветов? Там спят мои мертвые, столь горько мною оплаканные… Их доброта пережила их, бедняки приходят к ним, и моя душа улетает из изгнания, чтобы за них помолиться.
   Я иду туда же, куда слетит и лист, подхваченный ветром. Куда прольется туча, несомая бурей. Жизнь моя – скорбь, я мертва даже для надежды и никогда не вернусь туда, где оставила сердце.
   Добрый ангел, вырасти розы на могилах моих отцов, одари благоуханием цветы, что растут там у всех под ногами! Сделай так, чтобы плакала я одна, чтобы слезы текли у меня вместо слез дорогих и близких, а они пусть будут счастливы там, где меня любили!
Скорбь
   Да не будет этого с вами, все проходящие путем!
   Взгляните и посмотрите,
   Есть ли болезнь, как моя болезнь,
   Какая постигла меня,
   Какую послал мне Господь?
   Плач Иеремии, I, 12.
 
   Господи! Увидь мою скорбь! Слезами я омываю юные дни моей жизни. Ничего не жду поутру, и, когда после тяготы дня подступает печаль вечера, мне снова нечего ждать.
   Младенчество мое было счастливым, я была любимым ребенком. Девушкой я была окружена уважением, мужчины кланялись, когда я проходила. Но отца моего похитила смерть, я поцеловала его в последний раз, и, заледенев, улыбка больше не распустилась у меня на лице.
   Горе сиротам! Всем чужие на этой земле, они не утратили умения любить, но их любить некому. Они напоминают живым о мертвых, счастливым о несчастных, и счастливые спешат отправить их в мирскую битву, не снабдив даже защитой благословения.
   Горе сиротам! Над их жалкой жизнью, которой никто не покровительствует, которую никто не оберегает, быстро собираются черные тучи. Едва начав жить, я уже плакала над своей жизнью. Еще не узнав любви, я уже надела траур по счастью.
   Все, кто был мне дорог, отвернулись от меня, замкнулись в брезгливом презрении. Я зову их, они называют меня проклятой, потому что кричу я из бездны. Но, Господь, знаешь, что я не променяла одежды невинности на золотой пояс греха.
   Господи! Враги меня оскорбляют. Торжествуя победу, они не слышат укоров и смеются над моими слезами. Господи! Поторопи день, когда восторжествует справедливость. Господи! Стань отцом сироте! Господи! Снизойди и будь судьей для обиженной!
 
   (Вторая годовщина)
   Полночь 15 июля 1845
 
   Дыхание ночи навевает людям сны и окропляет цветы росою. В лесу сонно бормочет ручей. Среди сиреневых веток поет соловей, и, слыша его страстную серенаду розе, надежда улыбается, сожаление плачет.
   Луна скользит между туч и роняет на луга опалы. Эхо отвечает вздохом на подхваченный им вздох. Ум обостряется в ночной тишине, сердце жарче любит, душа горячее молится, и ангелы собирают и несут Господу лучшие наши мысли, самые чистые молитвы, самую целомудренную любовь.
   Я люблю ночь, люблю благоухающее дыхание ветра и доверяю ему нести мои слезы мертвым и печаль далеким.
   Я люблю ночь: люблю ее смутный сумрак, отделяющий один горький день от другого горького дня.
Дружба
   Друг забывает, сколько отдал,
   но помнит, сколько получил.
   Февраль 1847
   Солнце, повелитель счастья и света, слепит человеческие глаза.
   Звезды, нежные дети одиночества и ночи, притягивают людские глаза к небу.
   Солнце – любовь, которая дает жизнь.
   Звезды – друзья, помогающие нам идти к смерти.
   В юности я тянулась к счастью и жила надеждой.
   Теперь я верю только в горе и забвение. Время развеяло мираж моей мечты. О звезда! Моя святая дружба, теперь я люблю только тебя. От луча твоей улыбки у меня высыхали слезы.
   Но улыбка погасла.
   Одно сердце выстояло ради меня, одно выстояло против ненависти, и было мне защитой.
   Я вслушиваюсь – ненависть жива, но сердце больше не бьется.
А А. Г.
   Дитя, вы спрашиваете, почему я прижалась лицом к железным прутьям, куда устремилась мыслями в час, когда день истаивает в ночном сумраке, природа засыпает и «Ангелус» поет хвалу святой Деве Марии?
   Мыслями я сейчас далеко от земли. Я разучилась надеяться, не живу и сожалениями. Я умерла для земли и воскресаю, только страдая, плача, молясь, понемногу прощая злых, и Господь любит меня и благословляет мое горе.
   Я не хочу ненавидеть. Любовь – гармония, испытывая ее, наши души трепещут, слыша святое Господне имя. Любовь нам закон и воздаяние, в ней сила мученика, в ней венец невинности.
   Юная душа, вы меня любите, так соберитесь с силами и будьте счастливы! Моя молитва оберегает вас, мои думы благословляют. Уповайте на счастье! Но если суждено, чтобы и ваши глаза плакали, – вспомните: на земле мы – изгнанники, и чем круче тропа, тем вернее она ведет нас к горней родине.
   Жизнь – испытание, мы живем, чтобы умереть. Не придавайте большого значения жизни. И если с приходом вечера я прижимаюсь лицом к прутьям тюремной решетки, не плачьте: сердце мое невинно, на небе сияют звезды, и справедливый Господь поможет восторжествовать невинности.
Смерть
   2 ноября 1848
   Счастливые, смерть оклеветали вы. Испугавшись освобождения, вы пытаетесь уничтожить деву могил. Вы одеваете ее в гробовой саван. Вы говорите: крылья ее черны, взгляд ужасен – он убивает наши радости!
   Ложь. Клевета. Смерть – отдохновение, покой, награда, она – путь на Небеса, где все наши слезы сосчитаны. Смерть – добрый ангел, врачующий от жизни все страждущие души, все разбитые сердца.
   Часто с приходом ночи, когда счастливые матери с любовью улыбаются своим детям, я, не узнавшая материнства, зову тебя, смерть! – и плачу. Где мои крылья? Я бы улетела к тебе!
   Ты не пугаешь меня. Навести изгнанницу, прошепчи мне на ухо обетования горнего мира, доверь свои тайны, расскажи о гармонии, – приди, я буду тебя слушать. Скажи, как поступаешь ты с нашей нитью жизни? Разрубаешь мечом? Сжигаешь дуновением? Поцелуем?
   Смерть, жалишь ты только нечистых совестью. Оставляешь без надежды кощунственников. Ужас для злых, приют для обиженных, ты перечисляешь Господу все проступки и ведешь на Небеса только веру и чистоту.
 
   Прочитав рукопись узницы, можете ли вы поверить, что сердце, питающие подобные чувства, способно замыслить убийство при помощи яда? Неужели и теперь вы верите, что рука, написавшая эти строки, способна подмешать отраву, подкрепив ее улыбкой и поцелуем?
   Да неужели?
   Тогда почему же Господь не покарал лицемерку в тот миг, когда она призвала его в свидетельство своей невиновности?

21

   Спустя несколько дней после отправки письма Марии Каппель, собственно, единственного, которое я ей написал, от нее пришло второе послание[145]:
 
   «Дорогой Дюма,
   Еще одно письмо, и больше я писать не буду.
   Вы верите, что я преступница, – еще одно горе прибавилось к множеству других.
   Вы предлагаете исхлопотать для меня помилование. Слово «помилование» жестоко, но что поделать? Я столько выстрадала, что готова перенести и этот позор. Позор – одежда страдальцев.
   Но поспешите, мой друг. Помилование может опоздать.
   Господня тьма брезжит зарей. После зим Господних приходит весна. Когда в руках Его жезл, скалу пробивает ключ. Когда взгляд Его проницает тьму гробовой пещеры, Лазарь встает из гроба и возвращается к жизни[146]. Господь творит справедливость, ибо Он – господин времени. Господь милует, ибо Он владыка вечности. Но люди, люди, на что у них есть силы? Что может их милость, чего стоит милосердие? Они скоры на осуждение, но слишком поздно приходят с помощью. Когда человек, облеченный полномочиями судьи, обрекает своего брата на страдания и смерть, страдание и смерть ему повинуются. Когда он возвращает жизнь и свободу, цепи падают, но отчаяние и безумие успели раньше его, и миловать некого.
   Послушайте меня, я хочу вам что-то рассказать.
   Этим утром я услышала скрип петель – скрипели тюремные ворота, которые не открывались с тех пор, как я вошла сюда: они открылись передо мной и закрылись позади меня. Я прижалась лицом к прутьям решетки и увидела: во двор въехала карета – пустая, вышел сторож, закрыл в ней шторы и опустил подножку.
   В тот же миг звон колокольчика позвал монахинь в приемную. Непривычные хождения по коридору, чужие голоса, приказы – их отдавали, передавали, обсуждали, – все отзывалось эхом в моей обычно молчаливой камере и будило во мне любопытство.
   Я отправила мою охранницу узнать, что происходит. В учреждениях, где молчание вменено в правило, хоть никто ничего не говорит, но все всё знают, вот и я очень скоро узнала, что карета прислана за м-ль Грувель, ее освободили от срока заключения и отправляют в психиатрическую больницу профессора Реша[147].
   Окно комнатушки моей тюремщицы хоть и выше на три этажа окна камеры м-ль Грувель, но находится как раз напротив – их разделяет лишь воздух, исчерканный по весне быстрыми ласточками, наполненный зимой чириканьем воробьев. Уперевшись локтями в подоконник, я часами смотрела на сумрачную стену с окнами передо мной – вечную для меня загадку. За одним из окон находилась женщина, которую я хотела бы утешить, но она уже не чувствовала тяжести своих оков. Я плакала о ней, но она не нуждалась в сочувствии. Я обращалась к ее рассудку, но заглядывала в бездну.