Дорога резко свернула, и я оказался лицом к лицу с людьми, идущими мне навстречу. Как я, они наслаждались благоуханным молодящим сиянием дня.
   Женщина, девочка, молодой человек. Женщину я узнал сразу, мы с ней когда-то очень дружили. Девочка, без сомнения, была ее дочь. Молодого человека я не знал вовсе. Я приблизился к ним – они ведь и без того шли мне навстречу – но с немалым замешательством, естественным для молодого человека, встретившего подружку, вместе с которой рос, которую называл по-братски на «ты», но которая с тех пор повзрослела, стала женой и матерью. Я не видел баронессу Каппель с тех, уже давних, времен, когда звал ее попросту Каролиной. Здороваясь, я с улыбкой поклонился ей, она остановилась и заговорила:
   – Господи! Неужели вы, Александр? Как давно мы не виделись и как рада я вновь вас увидеть! Вы стали таким великаном, что я уже не решусь обращаться к вам на «ты».
   – Очень жаль, – отвечал я ей, – значит, вы и мне приказываете говорить вам «вы». Но у меня есть одно утешение: вы по-прежнему называете меня «Александр», а значит, и я буду называть вас по старинке Каролиной, а не баронессой Каппель. А за руку вы держите, я полагаю, вашу дочку Марию?
   – Да, Только не говорите мне: «Ах, какая хорошенькая!» Вы огорчите меня.
   Я посмотрел на девочку. Похоже, она все понимала – закусила губку, почесала одной ножкой другую и поглядела на меня исподлобья смоляными глазами так, что я подумал: она куда старше своих лет.
   Одета она была восхитительно.
   – Мария, а вы не хотите меня поцеловать? – спросил я.
   – Нет, – отвечала она, – целуются только красивые дети.
   – Тогда позвольте, я вас поцелую, Мария, если не за красоту, так за ум.
   Я взял ее на руки. Да, красивой ее не назовешь, но я никогда еще не видел такого выразительного лица четырехлетнего ребенка. Она была темноволосой худышкой с небольшими огненными глазами.
   – Что касается меня, Мария, – сказал я, целуя ее, – я нахожу вас очаровательной, и если через двенадцать или четырнадцать лет вы захотите стать моей женой, то вспомните, что я был первым, кто попросил вашей руки.
   – Бы слишком взрослый, чтобы на мне жениться.
   – Нимало. Мне семнадцать, вам четыре.
   – Три с половиной.
   – Пусть три с половиной. У нас всего тринадцать лет разницы, и потом, вы вольны мне отказать, но я все-таки повторю свое предложение.
   – Пойдем, мама, он надо мной смеется.
   – Погоди, дочка, я познакомлю Александра с твоим другом Адольфом. А Александр если и не станет в один прекрасный день твоим мужем, то твоим другом останется непременно, за это я готова поручиться.
   Я поклонился молодому человеку, Каролина опиралась на его руку.
   – Виконт Адольф де Левен, – представила она. Затем сообщила Адольфу: – Александр Дюма, сын генерала Дюма и подопечный моего отца. Он почти что нам родственник.
   – Три года тому назад, Каролина, вы считали меня просто родственником, – заметил я.
   Молодой человек в свой черед поклонился.
   – Вы очень скоро встретитесь снова, – продолжала Каролина, – он освободится от меня и тоже отправится на праздник, там вы и познакомитесь поближе.
   – Госпожа баронесса, – учтиво обратился к ней виконт, – вы назначаете непомерно дорогую цену за дружбу с этим господином.
   – Удивительно, как мальчики быстро растут, – с улыбкой покачала головой баронесса, – настолько быстро, что я, того и гляди, стану старухой.
   Я стал расспрашивать об Эрмине, Луизе. Эрмина жила в Берлине, Луиза в Париже. Сама Каролина жила в Мезьере[46]. Увы! И сестры теперь отдалились от нее, точно так же, как я.
   Но в будущем году все очаровательные птички должны были подняться в воздух и со всех концов света вновь слететься в свое гнездо – они собрались приехать на праздник в Вилье-Котре. Баронесса Каппель пригласила и меня приехать на будущий год в Вилье-Элон, уверив, что в семейном гнезде всегда найдется местечко и для меня. Мы простились. Встреча с Каролиной, беседа с ней отвлекли меня от размолвки с возлюбленной. Я еще погулял немного и вернулся на лужок под деревьями, где танцевали.
   Там я вновь увидел Адольфа – без баронессы он чувствовал себя очень одиноким. Я заметил его в тот миг, в какой он заметил меня, и мы разом двинулись навстречу друг другу. Я забыл набросать портрет Адольфа, который стал мне другом тогда, в 1819 году, и остался им по сей день.
   Тогда он был высоким сухощавым брюнетом, стриженным «под ежик», с выразительными глазами, тонким, резко очерченным носом и великолепными белоснежными зубами. Он отличался аристократической небрежностью манер, а одет был по моде немецких студентов: серый сюртук, светло-синие панталоны, клеенчатая каскетка и верблюжий жилет.
   Остановившись возле меня, он убрал в карман блокнот и карандаш.
   – Неужели вы пришли сюда, чтобы делать зарисовки? – спросил я.
   – Нет, я пишу стихи, – ответил он.
   Я взглянул на него с изумлением, мне никогда не приходила в голову мысль попробовать писать стихи.
   – Стихи? – повторил я. – Так, значит, вы пишете стихи?
   – Да, пишу иногда.
   – И кому вы их посвящаете?
   – Луизе.
   –Луизе Коллар?
   – Да.
   – Но она ведь замужем.
   – Что с того? Элеонора, муза Парни, была замужем. Эшарис Бертена тоже была замужем. Лодойска, вдохновлявшая Луве, была замужней дамой[47]. Я увидел Луизу и влюбился в нее.
   – Вы снова увидитесь с ней в Париже?
   – Очень не скоро. Мы не имеем права ехать в Париж.
   – Кто же лишил вас этого права?
   – Людовик ХVIII.
   – А откуда вы приехали?
   – Из Брюсселя.
   – Так вы живете в Брюсселе?
   – Да, вот уже три года. Отец и я сотрудничали там в «Нэн жон», однако нас вынудили его покинуть.
   – Журнал отказался вас публиковать?
   – Нет, нас вынудили покинуть Брюссель.
   – Кто же это сделал?
   – Вильгельм.
   – Кто такой Вильгельм?
   – Король Голландии.
   Виконт де Левен, сын графа Риббинга, мгновенно вырос в моих глазах: он не только оказался поэтом, не только дерзнул влюбиться в замужнюю Луизу, тогда как я был влюблен всего-навсего в гризетку, он еще имел небывалый вес во внешнем мире, коль скоро сам король Вильгельм занимался им и его отцом и был обеспокоен до такой степени, что выдворил обоих за пределы своей страны.
   – И теперь вы живете в Вилье-Элоне? – задал я вопрос.
   – Да, господин Коллар – старинный друг моего отца.
   – И сколько времени вы здесь проживете?
   – Ровно столько, сколько Бурбоны позволят нам прожить во Франции.
   – У вас какие-то сложности с Бурбонами?
   – У нас сложности со всеми королями.
   Последняя фраза, брошенная с величественной небрежностью, покорила меня окончательно.
   В самом деле, граф де Риббинг, как мы уже говорили, спокойно прожил во Франции все время царствования Бонапарта, а в1815 году полиция Бурбонов, припомнив ему судебный процесс в Швеции, вынудила его покинуть Францию и искать себе прибежища в Брюсселе, где кроме него хватало изгнанников, которые объединились и под руководством Антуана Арно, автора романа «Марий в Минтурнах», основали журнал «Нэн жон» («Желтый карлик»). Однако случилось так, что за табльдотом какой-то офицер заговорил о Ватерлоо и французах в тоне, который пришелся не по душе графу де Риббингу. Граф, горячая голова, хоть и стал на двадцать лет старше после дуэли с д'Эссеном, подошел к офицеру, отвесил ему пару оплеух и молча уселся на свое место.
   Встречу назначили на следующее утро на девять часов утра. Но в семь часов утра у дома г-на де Риббинга остановилась карета, жандармы подняли с постели его и сына, посадили в карету и сказали кучеру: «По дороге на Маэстрихт». Лошади припустили в галоп.
   Прусские власти уладили дуэль, отправив графа де Риббинга с сыном в крепость. К счастью, подъезжая к крепости, те повстречали принца Оранского[48], того самого, кто так отважно сражался при Ватерлоо.
   Он осведомился, что это за карета, почему ее сопровождают конные жандармы и какие преступники находятся в ней? Граф де Риббинг знал принца лично, он выглянул из окна кареты и пожаловался па произвол, жертвой которого стал.
   – А где вы жили до того, как приехали в Бельгию, граф? – спросил принц.
   – Во Франции, ваше высочество.
   Принц обратился к жандармам:
   – Отвезите этих господ к французской границе, а там они свободны ехать куда пожелают.
   – К какой именно границе вы желаете быть доставлены? – задал вопрос жандарм.
   – К той, к какой пожелаете доставить вы, – ответил граф де Риббинг с присущим ему философским безразличием.
   Жандармы повернули карету обратно, пересекли Брюссель, сопроводили узников до ближайшей границы, приказали кучеру остановиться, простились и приготовились возвращаться обратно.
   – Извините, господа, но, прежде чем нам расстаться, будьте так любезны сказать, на какой дороге мы находимся? – осведомился граф.
   – На дороге, ведущей в Мобеж.
   – Спасибо.
   Жандармы удалились рысью.
   Держа в руках шапку, кучер подошел к седокам.
   – Что приказали те господа? – спросил он.
   – Доставить нас в Мобеж. А там будет видно.
   – Где вас оставить в Мобеже?
   – На почтовой станции.
   Кучер сел па облучок и тронул поводья. Часа через два он доставил своих седоков в гостиницу при почтовой станции. Друзья наши отправились в путь на голодный желудок и странствовали часов с семи утра, так что нет ничего удивительного, если они успели проголодаться. Они заказали себе обильный завтрак и принялись изучать карту в почтовой книге, соображая, куда им направиться дальше. Из Мобежа вели две дороги: одна в Лан, другая в Ла Фер.
   – А почему бы нам, ей-богу, не двинуться в Ла Фер? – заговорил граф, обращаясь к сыну. – Там у меня есть друг, он комендант крепости. Я попрошу у него пристанища. Если он отважный человек, то поселит нас у себя. Если трусливый – откроет дверь в камеру. Быть узником в Ла Фере лучше, чем еще где-нибудь.
   Лошадей перепрягли, и, когда кучер осведомился, куда господ везти, граф без малейших колебаний ответил:
   – В Ла Фер.
   Станционный смотритель не поинтересовался, есть ли у путешественников паспорта, кучер поехал по дороге вправо, и на следующее утро они уже были в Ла Фере.
   Граф де Риббинг не скрыл от своего друга, что он беглец и изгнанник, тот пожал ему руку и поселил у себя. Граф прожил у него чуть ли не месяц. Однако, понимая, какой опасности он подвергает отважного коменданта, граф решил отправиться дальше, вспомнив о своем друге Колларе, которому когда-то продал Вилье-Элон. Он простился с комендантом и в одно прекрасное утро появился в Вилье-Элоне, где его приняли с распростертыми объятиями. Там он прожил год, затем снял себе дом в Вилье-Котре и прожил в нем еще три года.
   Потом он отправился в Париж и там остался до конца своих дней.
   Полиции ни разу не пришло в голову спросить, кто он такой и откуда приехал.
   Изгнание из Брюсселя подарило графу чудесную почтовую карету, король Пруссии не потребовал ее обратно.
   В своих мемуарах я описал влияние, какое виконт Адольф де Левен, сын графа де Риббинга, оказал на мою жизнь.
   Однако вернемся к Марии Каппель.

5

   Марии исполнилось пять лет, когда у нее появилась сестра. Вторую дочь мадам Каппель назвали Антониной и окрестили в тот же день, что и дочерей мадам Гара и мадам де Мартене. Трое крестин справили в один день, и Мария Каппель стала крестной матерью малютки Мартене, которую в честь матери назвали Эрминой.
   Антонина имела счастье прожить свою жизнь незаметно, ничем не привлекая к себе внимания. Она вышла замуж за моего троюродного брата и удовольствовалась тем, что составила счастье своего мужа. Странное дело, но я не был знаком с ней и не видел ни разу в жизни.
   Маленькая Мария Каппель оказалась страшно ревнивой, она мучительно переживала появление в семье второго ребенка, который неизбежно потребует любви отца и матери. Вполне возможно, что мадам Каппель была не совсем справедлива к своей старшей дочери и предпочитала Антонину Марии.
   В 1822 году Марию постигло настоящее горе – умерла ее бабушка г-жа Коллар. Хотя надо сказать, что дед Коллар любил старшую внучку больше всех на свете. Барон Каппель – он стал к тому времени уже полковником – заметил несправедливость жены по отношению к Марии; он постарался, чтобы ребенок позабыл об этой несправедливости, но ребенок забывать не умел и всю жизнь о том сожалел.
   В то время между моей матерью и г-ном Колларом возникло охлаждение. Когда речь зашла о выборе для меня жизненного поприща, матушка обратилась к г-ну Коллару и столкнулась с прохладцей, какой не ожидала встретить у старинного друга, всегда к нам расположенного и доброго.
   Я уже рассказывал, как попал к герцогу Орлеанскому с помощью генерала Фуа. Г-н Коллар, благодаря своим родственным связям с его высочеством, мог, разумеется, сделать для меня, своего подопечного, то же, что сделал генерал Фуа, который и знаком-то со мной не был. Однако, с тех пор, как я получил место в секретариате принца, г-н Коллар осведомлялся обо мне всегда с большим интересом. Он до такой степени уверил меня в его интересе, что я, как только предоставился случай побывать в Вилье-Котре, взял ружье, застегнул гетры на все пуговицы и отправился, охотясь по дороге, с визитом к своему доброму опекуну.
   Увидев меня, он улыбнулся своей доброй теплой улыбкой.
   – А, это ты, мальчуган, – сказал он. – Добро пожаловать! Сейчас мы тебя угостим уткой.
   – Почему уткой? – удивился я.
   – Де Монрон тебе объяснит.
   – Смотрите, какую дичь я принес! – Я вытащил из ягдташа зайца и три или четыре куропатки.
   – Отнеси дичь на кухню, мы съедим ее после уток.
   – А почему не сразу же?
   – Де Монрон тебе объяснит.
   Я знал упрямство своего опекуна и отправился прямиком на кухню, как он мне велел. С поваром мы всегда дружили.
   – А-а, это вы, г-н Дюма? – приветствовал он меня.
   – Я, славный мой Жорж.
   – Что это вы принесли?
   – Дичь.
   – Свежую?
   – Сегодняшнюю.
   – Тем лучше, она может подождать.
   – Подождать чего?
   – Подождать, пока мы покончим с утками.
   – У вас что же, наплыв уток?
   – Ах, господин Дюма, взгляните, и вы содрогнетесь!
   Он открыл погреб, там лежало уток тридцать, не меньше.
   – И целых три дня мы их уже едим, – прибавил он. – Например, сегодня у нас на обед утиный суп, две утки с оливками, две утки под апельсиновым соусом, две жареные утки, утка, фаршированная по-английски, и утиное рагу. Считайте, что десяток уток уйдет, но останется еще на завтра и послезавтра.
   – И откуда же у вас такое утиное изобилие?
   – Представьте себе, у нас гостит г-н де Монрон. Вы знакомы с ним?
   – Нет.
   Я и в самом деле не знал еще тогда г-на де Монрона, столь известного в аристократическом мире своим искусством делать долги, чарующим остроумием и оригинальными выходками. Я познакомился с ним позже и должен сказать, что в легендах, бытующих об этом великолепном образчике XVIII века, ничего не прибавлено.
   – Он приятель нашего господина, – продолжал повар, – и приехал к нам погостить, потому как, сдается мне, не поладил в Париже со своими кредиторами. На другой день после приезда гостя г-н Коллар, желая его поразвлечь, показал ему своих овечек, и тот остался очень доволен. Потом ему показывали овчарни, и тоже все прошло благополучно. На третий день хозяин повез его на охоту, но и к полудню гость не сделал ни единого выстрела и вернулся без добычи. Приехав в замок, он из окна своей комнаты перестрелял всех наших уток, а было их штук шестьдесят, не меньше. Кто пришел в ярость? Само собой, наш хозяин. Он сказал: «Вот оно как! Де Монрон перестрелял моих уток? Ну так он же их и съест! Жорж! Пусть ест их на завтрак, обед и ужин, если только он ужинает! Подавайте, Жорж, нам только утятину, пока мы их не съедим!» Вот почему я и спросил вас, сударь, может ли ваша дичь подождать.
   Теперь все разъяснилось. Уток я не ел месяца два, так что мне было нетрудно выдержать обед, состоявший исключительно из утятины. Другое дело г-н де Монрон, он питался милыми птичками вот уже четвертый день.
   Увидев во время обеда, что после утиного супа подают уток с оливками, а затем уток с апельсинами, а потом жареную утку, он поднялся, взял свою шляпу и вышел ни слова не говоря, затем приказал своему слуге заложить лошадей в кабриолет и отправился искать небеса, где не мелькало бы столько уток.
   Однажды г-на де Монрона спросили:
   – Будь у вас пятьсот франков ренты, де Монрон, что бы вы стали делать?
   – Долги, – ответил он не задумываясь.
 
   Мария Каппель гостила на каникулах у деда, тот обожал ее и баловал от души. У него в доме она чувствовала себя счастливой – ни уроков грамматики, ни гамм, ни крючка, ни спиц. Зато здесь она кувыркалась в душистом сене, каталась верхом на баранах-великанах, качалась на качелях и, несмотря на свою природную чувствительность, никогда не плакала.
   Хотя Мария Каппель проводила немало времени в играх на воздухе, она по-прежнему оставалась оливково-желтой худышкой.
   Когда я вошел в гостиную, дедушка спросил внучку, узнает ли она меня.
   – Узнаю, – ответила она, глядя на меня пронзительным тяжелым взглядом черных глаз, – этот господин просил моей руки на празднике в Кореи.
   – И приедет узнать, захотите ли вы выйти за него замуж, Мария.
   – Девочки моего возраста не выходят замуж. Моя тетя де Мартене вышла замуж в семнадцать лет. Моя тетя Тара – в пятнадцать. Обе они были очень хорошенькие, а я нет.
   – Как? Неужели вы не хорошенькая?
   – Нисколько, и должна знать об этом. Мне, слава Богу, часто об этом напоминают. Впрочем, я вообще не люблю мужчин.
   – Не может того быть!
   – Не люблю. Из мужчин я люблю только дедушку Жака и моего отца, г-на Каппеля.
   Я прожил в Вилье-Элоне три дня, и мне удалось приручить Марию, немало помог мне в этом бельчонок – толстячок в два раза больше мыши, я поймал его в парке и сделал для него чудесную цепочку из латунной проволоки.
   Поутру на третий день Мария пришла ко мне.
   – Возьми цепочку Коко, – сказала она.
   – А где же Коко? – удивился я.
   – Я его отпустила.
   – Почему?
   – Чтобы он жил.
   – Но он прекрасно жил и с цепочкой на шее, мы его уже приручили.
   – Нет, он лишь притворялся. Как только я его отпустила, он тут же убежал. И сколько я ни звала его: Коко! Коко! Коко! – он не вернулся. Если бы мне надели на шею цепь, я бы умерла.
   За те три дня, что я пробыл в Вилье-Элоне, г-н Коллар показал мне, как г-ну де Монрону, своих овец и овчарни, после чего перестал меня развлекать, но я мог прожить там и полмесяца, и месяц, не нуждаясь ни в каких развлечениях.
   Я забыл сказать, что после отъезда г-на де Монрона оставшихся уток раздали крестьянам, и на протяжении целого года утки к столу г-на Коллара не подавались.

6

   Мария Каппель подрастала, становилась все своевольнее, непослушнее, что только способствовало отчуждению матери. Вот что пишет об этом сама Мария:
   «Живя взаперти в красивой, но такой тесной парижской квартире, обреченная долбить грамматику, историю, географию и только изредка выходить на прогулки в сад Тюильри, не имея свободы ни в движениях, ни в поступках, я тосковала и скучала, но что еще печальнее – докучала другим. Стоило мне запрыгать, как непременно что-то падало, и грохот разносился по квартире. Если я пела песенку или танцевала, то мешала всем в доме. Меня постоянно высылали из гостиной в ожидании визитов. Антонина отличалась ангельской кротостью и не участвовала в моих играх. Навещал меня только старенький учитель музыки, удручая бемолями и диезами, не позволяя кроме занудных упражнений сыграть ни одной, самой простенькой мелодии»[49].
   Однажды навестить г-жу Каппель пришел маршал Макдональд, старинный друг семьи. Мадам Каппель пожаловалась ему на непослушание дочери. Старый вояка в тот же миг отыскал радикальное средство: маленькую бунтовщицу следовало немедленно поместить в Сен-Дени, институт для благородных девиц. Маршал брался ее туда определить. Мадам Каппель согласилась. Сговор произошел без ведома той, которая должна была стать его жертвой. И вот настал день, когда мать под предлогом прогулки посадила дочь в карету, которая покатила в сторону Сен-Дени, въехала во двор королевского дома, ворота за ней закрылись. Мадам Каппель представила маленькую Марию г-же Бургуэн, начальнице института, о приезде ее предупредил заранее маршал Макдональд.
   Г-жа Бургуэн повернулась к своей новой пансионерке и сказала как можно ласковее:
   – Мадемуазель, вас решили оставить со мной, и теперь у меня стало одной дочерью больше.
   Но Мария вместо того, чтобы на ласку ответить лаской, метнулась к амбразуре окна и застыла там неподвижно – в ошеломлении слушала она, как мать перечисляет начальнице ее недостатки. Мадам Каппель не щадила гордости своей дочери, а та пообещала себе, что будет бороться с насилием, жертвой которого неожиданно стала.
   Несколько ласковых материнских слов наверняка вызвали бы слезы у девочки и сломили бы ее волю, но несчастье Марии Каппель состояло в том, что ее никогда не понимали и не одобряли близкие, жившие рядом с ней. Гордыня ее была слишком велика, вполне возможно, куда больше всех ее заслуг и достоинств. Как Сатану, Марию Каппель сгубила гордость.
   Мать вышла из комнаты, сославшись на какой-то пустяковый предлог, решив даже не прощаться с дочерью. Мария приняла это за равнодушие к ней, тогда как баронесса хотела только избежать мучительной для обеих сцены, боялась не устоять перед слезами девочки. Мария решила, что мать ее бросила.
   Пришла воспитательница и забрала девочку из амбразуры окна, где та так и стояла неподвижно. Сердце Марии обливалось слезами, но гордость запрещала ей плакать на глазах у чужих людей. Девочку повели в бельевую, где раздели, как раздевают осужденных в тюрьме или послушниц перед постригом, унесли ее муслиновое платьице с вышивкой, атласную шляпку, ажурные чулочки, туфельки из золотистой кожи и взамен дали длинное черное платье, чепец, грубые черные чулки и грубые кожаные башмаки.
   Увидев себя в зеркале в новом одеянии, девочка разразилась рыданиями и стала звать мать:
   – Мама! – кричала она. – Мама! Мама!
   Мужество ее ослабело, гордость поколебалась.
   Мадам Каппель открыла дверь, маленькая Мария готова была броситься в ее объятия, но баронесса приложила все усилия, чтобы сохранить суровость и помешать бурному изъявлению чувств. Она поцеловала дочь, украдкой уронила слезинку, которую девочка все же должна была увидеть, попрощалась и ушла.
   Мария бросилась с рыданием на кровать, которую ей отвели, кусала простыню, чтобы заглушить крики, и считала себя самым одиноким и несчастным ребенком на свете. В эту минуту в отношениях матери и дочери возникла глубокая трещина. Ох уж эти трещины, они так легко становятся рвами, а потом и бездонными пропастями.
   Мария Каппель рисует любопытную картину своего первого дня пребывания в Сен-Дени. Наряду с описанием первого дня в Легландье, оно должно стать достоянием читателя, чтобы можно было понять то горькое отчаяние, которое в первый раз наполнило сердце ребенка, а во второй – сердце молодой женщины.
   «Мой первый день в пансионе был настолько не похож на мою свободную и независимую жизнь дома, что память о нем запечатлелась в моем мозгу неизбывной болью. Я спала, когда колокол разбудил наш дортуар, где спали двести девочек. В недоумении я открыла глаза, и боль проснулась во мне вместе с первой забрезжившей мыслью.
   Причесавшись, ученицы входили группами по двадцать человек в умывальную – там над длинным медным тазом торчали краны, вода текла ледяная, а мы только что встали из теплой постели. Большинство девочек не окунули в воду и мизинца. Я умывалась как следует. Увидев мои посиневшие от холода руки, девочки принялись потешаться над моей страстью к чистоте.