Уильяму Дугласу, старшему сыну лорда Лохливена, являвшемуся по матери сводным братом Мерри, было лет тридцать пять – тридцать шесть; то был человек атлетического сложения с жесткими и резкими чертами лица, рыжий, как все представители младшей ветви этого рода, и унаследовавший от предков ненависть, которую Дугласы уже больше века питали к Стюартам и которая проявлялась в их участии во многих заговорах, мятежах и убийствах. В зависимости от благосклонности или враждебности судьбы к Мерри Уильям Дуглас явственно ощущал, падает или нет на него свет звезды брата, и, понимая, что живет как бы заемной жизнью, был душой и телом предан тому, от кого зависело его величие или унижение. Поэтому падение Марии, неизбежно приводящее к возвышению Мерри, крайне радовало его, и лорды не могли сделать лучшего выбора, доверив сторожить королеву-узницу инстинктивной злобе леди Дуглас и расчетливой ненависти ее сына.
   Что же касается малыша Дугласа, это был двенадцатилетний мальчик, осиротевший несколько месяцев назад, которого Лохливены взяли к себе, принуждая всевозможными строгостями оплачивать получаемый им хлеб. В результате этого в мальчике, гордом и злопамятном, как все Дугласы, и к тому же понимающем, что хотя он и беден, но по происхождению ничуть не ниже своих надменных родичей, первоначальная благодарность мало-помалу сменилась жестокой и глубокой ненавистью. Есть такая поговорка, что у Дугласов возраст любви проходит, но возраст ненависти – никогда. И вот, сознавая свое бессилие и отчужденность, мальчик совершенно не по-детски замкнулся в себе и, внешне приниженный и покорный, нетерпеливо ждал, когда вырастет и сможет покинуть Лохливен, а вероятно, даже и отомстить за унизительное покровительство, которое оказывали ему хозяева замка. Впрочем, это чувство распространялось не на всех членов семейства: насколько глубоко он ненавидел в душе Уильяма и его мать, настолько же сильно любил Джорджа, младшего сына леди Лохливен, о котором мы еще не сказали ни слова, потому что он находился в отлучке, когда в замок прибыла королева, и у нас не было случая представить его.
   Джордж, которому в то время шел двадцать шестой год, был вторым сыном лорда Лохливена, но по странной случайности – а бурная молодость его матери могла навести сэра Уильяма на мысль, что это не случайность, – у него отсутствовали все фамильные внешние черты, характерные для Дугласов. У них были круглые румяные лица, большие уши и рыжие волосы, а беднягу Джорджа природа, напротив, одарила бледным лицом, голубыми глазами и черными волосами, что стало с самого появления его на свет причиной полного равнодушия к нему отца и ненависти старшего брата. Что же до матери, то она либо впрямь чистосердечно, как и лорд Уильям, удивлялась таким несходством младшего сына с породой Дугласов, либо, зная подлинную причину, в душе корила себя, но в любом случае никогда, по крайней мере явно, не выказывала к нему пылкой любви; в результате Джордж, с малых лет преследуемый непостижимым для него роком, рос, словно одичавшее дерево, крепкое и полное жизненных соков, но лишенное ухода и никем не замечаемое. Лет с пятнадцати все свыклись с его беспричинными долгими отлучками, хотя это вполне объяснимо всеобщим к нему безразличием; лишь иногда он появлялся в замке, подобный перелетным птицам, которые всегда возвращаются на одно и то же место, недолго отдыхают, а затем вновь снимаются, и никто не знает, куда они направляют свой полет.
   Одинаковое чувство обездоленности соединило малыша Дугласа и Джорджа: Джордж, видя, как все измываются над мальчиком, исполнился к нему сочувствия, и малыш Дуглас, ощутив, что в здешней атмосфере равнодушия есть человек, который любит его, всем сердцем потянулся к Джорджу. И вот каково было следствие этой мужской, мужественной любви: однажды мальчик совершил какой-то проступок, и Уильям замахнулся на него арапником, намереваясь ударить; Джордж, сидевший в печальной задумчивости на камне, вскочил, вырвал из рук брата арапник и отбросил его. В ту же секунду Уильям Дуглас схватился за шпагу, Джордж тоже, и братья, уже лет двадцать питавшие, словно закоренелые враги, ненависть друг к другу, сошлись бы в смертельном поединке, если бы малыш Дуглас не поднял арапник и, упав на колени, не протянул его Уильяму со словами:
   – Кузен, ударь, я это заслужил.
   Этот поступок мальчика заставил братьев, чуть было не совершивших страшнейшее преступление, одуматься; они вложили шпаги в ножны и молча разошлись в разные стороны. Но с той поры дружба между Джорджем и малышом Дугласом еще более усилилась, а у мальчика она превратилась в преклонение.
   Возможно, мы слишком долго задерживаемся на этих обстоятельствах, но читатель, без сомнения, простит нас, когда чуть позже увидит, какие они имели последствия.
   Вот в какое семейство, если не считать Джорджа, которого, как мы отметили, не было при прибытии королевы, попала Мария Стюарт, скатившись с вершины власти до положения узницы, поскольку уже на следующий день увидела, что именно в таком положении она и будет жить в замке Лохливен. Ранним утром леди Дуглас явилась к ней и с важным видом и неприязнью, плохо скрытой под личиной почтительной безучастности, пригласила следовать за собой, дабы ознакомиться с той частью крепости, что была отведена в личное пользование Марии. Леди Дуглас провела королеву через три комнаты, одна из которых предназначалась ей под спальню, вторая под гостиную, а третья под переднюю; затем они спустились по винтовой лестнице в большой зал замка – другого выхода из апартаментов королевы не было – и, пройдя через него, вышли в крепостной сад, вершины деревьев которого Мария, подплывая сюда, уже видела над высокими стенами; то был небольшой прямоугольный участок с цветочными клумбами и фонтаном в центре. Пройти в него можно было через низкую дверцу; подобная же дверца была в противоположной стене, и выходила она к озеру, но, как и все двери замка, ключи от которых либо висели на поясе Уильяма Дугласа, либо лежали у него под подушкой, она днем и ночью охранялась часовым. Таковы нынче были владения той, кому совсем недавно принадлежали дворцы, равнины и горы всего королевства.
   Вернувшись в покои, Мария увидела приготовленный завтрак и Уильяма Дугласа, стоящего возле стола: он явился, чтобы исполнить при королеве обязанности стольника и отведать подаваемую ей пищу. Невзирая на всю ненависть к Марии Стюарт, Дугласы восприняли бы любое несчастье, произошедшее с узницей во время пребывания в их доме, как несмываемое пятно на своей чести, и хотя сама она никаких опасений на сей счет не испытывала, Уильям Дуглас, будучи владельцем замка, пожелал не только прислуживать королеве за столом, но и пробовать в ее присутствии и прежде нее всякое подаваемое ей блюдо, а также воду и вино. Такая предосторожность больше огорчила Марию, чем успокоила, так как ей стало ясно, что столь строгое следование этикету лишит ее трапезы всякой интимности. Однако же продиктовано это было самыми благородными намерениями, и нельзя было ставить их в вину хозяевам, так что Марии пришлось смириться с присутствием Дугласа, как бы тягостно оно ни было для нее; единственно с этого дня она сократила время своих трапез, и самый долгий ее обед в Лохливене продолжался не более четверти часа.
   Через день после приезда Мария нашла у себя под тарелкой адресованное ей письмо, положенное туда Дугласом. Мария узнала почерк Мерри и поначалу обрадовалась: если у нее осталась какая-то надежда, то лишь на брата, к которому она всегда была исключительно благосклонна, сделала его из приора Сент-Эндрю графом и пожаловала превосходные земли, составлявшие большую часть бывшего графства Мерри, а потом простила или сделала вид, будто простила, причастность к убийству Риццио. Каково же было ее изумление, когда, вскрыв письмо, она обнаружила в нем язвительные обличения ее поступков, увещевания покаяться и многократно повторенные утверждения, что никогда она из заточения не выйдет. Завершал же Мерри письмо извещением, что, несмотря на свою неприязнь к общественным делам, он вынужден был согласиться стать регентом, но не столько ради блага родины, сколько ради сестры, ибо это был единственный способ воспрепятствовать позорному суду, которому дворянство хотело предать ее как главную виновницу или, по меньшей мере, главную сообщницу убийства Дарнли. Поэтому она должна воспринимать заточение как великое благо и быть признательной небу за таковое смягчение кары, которая ждала бы ее, если бы он, Мерри, за нее не вступился.
   Письмо поразило Марию, подобно удару грома, но, не желая доставить врагам радость лицезрением своих страданий, она постаралась не выказать их и, оборотясь к Уильяму Дугласу, молвила:
   – Милорд, это письмо содержит новости, которые вы, надо думать, уже знаете, поскольку написавший его является в равной мере и моим, и вашим братом, хотя нас с ним родили разные матери, и я полагаю, что он не стал бы писать сестре, не написав одновременно и брату. Впрочем, как любящий сын, он, должно быть, оповестил и свою мать о скорых почестях, которые ждут ее.
   – Да, ваше величество, – подтвердил Уильям, – мы еще вчера узнали, что ради блага Шотландии мой брат стал регентом, а так как он в одинаковой степени любит свою мать и предан своей отчизне, то надеемся, что вскорости он возместит то зло, какое всевозможные фавориты причинили обеим – и его матери, и его отчизне.
   – Вы поступаете как любящий сын и учтивый хозяин, не углубляясь в историю Шотландии, чтобы не заставлять дочь краснеть за ошибки отца, – отвечала Мария Стюарт. – А то ведь до меня доходили слухи, будто зло, на которое жалуется ваша светлость, имеет началом куда более давние времена, чем те, к каким вы изволили его приписать. У короля Иакова Пятого тоже были фавориты и даже фаворитки. Правда, поговаривают, что одни отплатили неблагодарностью за его дружество, а другие за его любовь. Коль вы, милорд, не знаете о том, то на этот счет вас мог бы просветить, если только он еще жив, некий Портефелд или Портефилд, не могу сказать точно, я плохо запоминаю и произношу имена черни. Впрочем, ваша достойная матушка сможет дать вам более подробные сведения о нем.
   Уильям Дуглас побагровел от ярости, а Мария Стюарт встала, ушла к себе в спальню и закрыла дверь на ключ.
   До конца дня Мария не выходила из своих покоев; она стояла у окна, наслаждаясь открывающимся перед ней великолепным видом – широкой равниной и деревней Кинросс; но стоило ей отвести взгляд от этого простора и взглянуть на стены замка, как у нее тотчас вновь сжималось сердце, потому что со всех сторон они были окружены глубокими водами озера, на пустынной глади которого далеко покачивалась одинокая лодка; в ней сидел малыш Дуглас и рыбачил. На несколько секунд взор Марии машинально задержался на мальчике, которого она заметила еще в день приезда сюда, как вдруг со стороны деревни раздался звук рога. Тут же малыш Дуглас собрал удочки и поплыл туда, откуда донесся сигнал, гребя с силой и ловкостью, какую трудно было ожидать от ребенка его возраста. Мария продолжала без особого интереса наблюдать, как его лодка устремляется к дальнему берегу озера и кажется все меньше и меньше. Но вскоре она вновь поплыла к замку, и Мария обнаружила, что в ней сидит еще один человек, который сам взялся за весла, отчего лодка, можно сказать, летела по спокойной озерной глади, оставляя за собой след, сверкающий в закатных лучах солнца. Через некоторое время она приблизилась настолько, что Мария сумела различить гребца: то был молодой человек лет двадцати пяти с черными волосами, одетый в полукафтан зеленого сукна; на голове у него была шапочка, какую носят горцы, украшенная орлиным пером. Когда же она оказалась совсем близко и стала разворачиваться кормой к окну, малыш Дуглас, опиравшийся на плечо гребца, что-то сказал ему, и тот обернулся и бросил взгляд на окошко; Мария тотчас же отпрянула, не желая быть предметом праздного любопытства, но не настолько быстро, чтобы не увидеть красивое, бледное лицо незнакомца, и когда снова выглянула, лодка уже исчезла за углом замка.
   Узница стала мучительно вспоминать: ей казалось, что лицо это ей знакомо, оно уже где-то мелькало перед ней, но как ни напрягала она память, так и не припомнила, когда и где она могла видеть этого молодого человека; в конце концов королева сочла, что либо это игра воображения, либо ее подвело отдаленное сходство юноши с кем-то знакомым.
   И все-таки мысли о только что виденной картине не оставляли Марию; у нее перед глазами все стояла лодка с молодым человеком и мальчиком, которая плыла по озеру, приближаясь к замку, словно для того, чтобы принести ей помощь. И хотя эти мысли узницы ни на чем не основывались, ночью, впервые после прибытия в замок Лохливен, она спала спокойным сном.
   Проснувшись утром, Мария сразу же подбежала к окну: погода стояла прекрасная, и все – небо, вода, земля, – казалось, улыбалось ей. Тем не менее, сама не зная почему, она решила до завтрака не спускаться в сад; когда же отворилась дверь, она порывисто обернулась к ней, но это опять явился Уильям Дуглас, дабы исполнить свои обязанности стольника и отведывателя пищи.
   Завтрак был недолог и прошел в молчании; как только Дуглас удалился, Мария тоже спустилась вниз и, проходя через двор, увидела двух оседланных коней, из чего заключила, что из замка уезжает кто-то из его обитателей в сопровождении оруженосца. Может быть, тот самый черноволосый юноша? Но спрашивать Мария и не решалась, и не хотела. Она продолжила свой путь, вошла в сад и быстро обвела его взглядом: там не было ни души.
   Мария начала прогулку, но вдруг прервала ее и поднялась к себе в спальню; проходя через двор, она обнаружила, что коней в нем уже нет. Войдя к себе, Мария подошла к окну в надежде, что найдет подтверждение или опровержение своих предположений. Действительно, она увидела удаляющуюся лодку, в ней коней, а также Уильяма Дугласа и его слугу.
   Мария наблюдала за лодкой, пока та не пристала к берегу. Путешественники вышли, вывели коней и ускакали по той же дороге, по какой привезли сюда королеву; по тому, как оседланы были кони, по переметным сумам Мария поняла, что Уильям Дуглас отправился в Эдинбург. Что же до лодки, то, как только пассажиры высадились из нее, она возвратилась в замок.
   И тут Мэри Сейтон доложила королеве, что леди Дуглас просит принять ее.
   То была вторая встреча двух женщин, леди Дуглас, давно уже глухо ненавидящей королеву, и королевы, относящейся к ней с презрительным безразличием; Мария знаком остановила Мэри Стейтон и, повинуясь безотчетному порыву кокетства, заставляющего женщин, в каком бы положении они ни находились, стараться выглядеть красивыми особенно перед другими женщинами, подошла к небольшому зеркалу в тяжелой готической раме, висящему на стене, чтобы поправить прическу и разгладить кружевной воротник; затем, сев в самой выигрышной позе в высокое кресло, единственное в салоне, она с улыбкой велела Мэри Сейтон впустить леди Дуглас.
   Мария не обманулась в своих ожиданиях: несмотря на ненависть к дочери Иакова V и на сознание, что она здесь хозяйка, леди Дуглас не сумела скрыть изумление, какое произвела на нее поразительная красота королевы; она надеялась увидеть раздавленную горем, бледную от треволнений и утратившую надменность узницу, а перед ней сидела спокойная, красивая и высокомерная, как прежде, монархиня. От Марии Стюарт не укрылось произведенное ею впечатление, и она промолвила с насмешливой улыбкой, обращенной как к стоящей за ее креслом Мэри Сейтон, так и к нежданной гостье:
   – Мы счастливы тем, что будем иметь возможность насладиться обществом нашей добрейшей хозяйки, и заранее благодарим ее за то, что она благоволила следовать бесполезному в нынешних обстоятельствах этикету и велела доложить о себе, хотя вполне могла бы этого не делать, так как располагает ключами от наших апартаментов.
   – Ежели своим присутствием я докучаю вашему величеству, – отвечала леди Лохливен, – то мне это вдвойне огорчительно, поскольку обстоятельства вынуждают меня делать это по меньшей мере дважды в день, во всяком случае, все то время, пока будет отсутствовать мой сын, которого регент призвал в Эдинбург. А то, что я попросила доложить о себе вашему величеству, так сделала я это, отнюдь не следуя бесполезному придворному этикету, а из уважения, какое леди Лохливен обязана выказывать всякому, кто пользуется гостеприимством в ее замке.
   – Наша добрейшая хозяйка неверно истолковала нас, – с преувеличенной доброжелательностью заметила Мария, – и регент может засвидетельствовать, что нам всегда доставляло удовольствие приближать к себе лиц, которые могут нам напомнить, пусть даже косвенно, нашего возлюбленного отца Иакова Пятого. Так что леди Дуглас совершенно напрасно восприняла в обидном для себя смысле наше удивление ее приходом. К тому же гостеприимство, которое она с такой готовностью нам предоставила, не сулит, невзирая на всю ее добрую волю, избытка развлечений, и поэтому мы не намерены отказываться от тех, что могут нам дать ее визиты.
   – К сожалению, ваше величество, – заявила леди Лохливен, которой королева так и не предложила сесть, – невзирая на удовольствие, какое я могла бы получить от подобных визитов, я вынуждена буду отказаться от них, за исключением тех часов, что я уже назвала. Сейчас я уже слишком стара, чтобы выносить усталость, и всегда была слишком горда, чтобы терпеть насмешки.
   – Послушайте, Сейтон, – воскликнула Мария, как бы отвечая собственным мыслям, – ведь мы же не подумали, что леди Лохливен, получившая право сидеть в присутствии монарха еще при дворе короля, моего отца, должна сохранить за собой это право и в тюрьме его дочери королевы. Сейтон, подайте же ей табурет, чтобы нам не лишиться из-за своей забывчивости общества нашей любезнейшей хозяйки. Ну, а если, миледи, табурет вас не устраивает, садитесь в это кресло, – встав и указав на свое кресло, предложила Мария леди Лохливен, готовой уже ретироваться. – Вы будете не первой из вашего семейства, кто уже занял мое место.
   Леди Лохливен, надо полагать, собиралась дать язвительный ответ на этот намек на узурпатора Мерри, но тут в дверь без стука вошел тот самый черноволосый молодой человек и, даже не поклонившись Марии, приблизился к леди Лохливен.
   – Миледи, – произнес он, склонясь в поклоне перед нею, – лодка, отвозившая моего брата, только что вернулась, и один из гребцов должен срочно передать вам наставление, которое лорд Уильям запамятовал сделать вам лично.
   После чего он столь же почтительно поклонился старой даме и вышел, даже не взглянув на королеву, которая, уязвленная такой дерзостью, повернулась к Мэри Сейтон и с обычной своей невозмутимостью сказала:
   – Сейтон, кажется, нам рассказывали об оскорбительных для нашей достойной хозяйки слухах, касающихся какого-то младенца с бледным лицом и черными волосами? Если этот младенец, как я догадываюсь, превратился в молодого человека, который только что вышел отсюда, то я готова засвидетельствовать каждому сомневающемуся, что он истинный Дуглас, и доказывает это если уж не храбрость, ибо у меня не было возможности убедиться в ней, то в любом случае наглость, свидетельства каковой он нам сейчас явил. Пойдемте, душечка, – продолжала королева, опершись на руку Мэри Сейтон, – не то наша гостеприимная хозяйка может счесть, что из учтивости она должна составлять нам общество, меж тем как нам известно, что ее нетерпеливо ждут в другом месте.
   С этими словами Мария ушла к себе в спальню, а старая леди, еще не успевшая прийти в себя от ливня насмешек, которыми осыпала ее королева, удалилась, бормоча:
   – Да, да, он Дуглас, и с Божьей помощью, я надеюсь, он это еще докажет.
   У королевы хватило сил сдерживаться в присутствии врага, но едва она осталась одна, как тут же рухнула в кресло и, будучи уверена в единственном свидетеле своей слабости Мэри Сейтон, залилась слезами. Но ее можно понять: только что она была жестоко уязвлена; до сих пор еще ни один мужчина не приближался к ней, не выказав должных знаков почтения, и неважно, к чему они относились – к ее королевскому сану или красоте ее лица. А этот, на которого она, неизвестно почему, возлагала невольные надежды, оскорбил ее вдвойне – и как королеву, и как женщину. Поэтому Мария оставалась у себя до вечера.
   Когда подошла пора обеда, леди Лохливен, как она и предупреждала, вступила в королевские покои, одетая в парадное платье и предшествуемая четырьмя слугами, несущими блюда, которые предназначались узнице на обед: следом за нею шествовал старый управитель замка с золотой цепью на шее и жезлом слоновой кости в руке, которые он доставал из сундука только в дни торжественных церемоний. Слуги поставили блюда на стол и в молчании ожидали, когда королева соблаговолит выйти; наконец дверь отворилась, но вместо королевы появилась Мэри Сейтон.
   – Миледи, – объявила она, – ее величество весь день чувствовала себя нездоровой и ничего не будет есть, так что вам нет нужды задерживаться и ждать ее.
   – Позвольте мне надеяться, – отвечала леди Лохливен, – что ее величество изменит свое решение. Но в любом случае я исполню свой долг.
   После этих слов один из слуг поднес леди Лохливен на серебряной тарелке хлеб и соль, а управитель, который в отсутствие Уильяма Дугласа исполнял обязанности стольника, подал на серебряной же тарелке по кусочку от каждого принесенного блюда. Когда эта церемония была завершена, леди Лохливен осведомилась:
   – Итак, ее величество сегодня не выйдет?
   – Таково решение ее величества, – ответила Мэри Сейтон.
   – В таком случае наше присутствие здесь бесполезно, – заметила старая леди, – но тем не менее стол накрыт, и если ее величеству что-либо потребуется, ей достаточно позвать.
   После этого леди Лохливен столь же чопорно и торжественно удалилась, сопутствуемая четырьмя слугами и стариком-управителем.
   Как и предвидела леди Лохливен, королева, уступая уговорам Мэри Сейтон, около восьми вечера вышла из спальни и села за стол; при этой трапезе ей прислуживала единственная оставшаяся при ней статс-дама; немножко поев, Мария Стюарт встала и подошла к окну.
   Стоял один из тех великолепных летних вечеров, когда кажется, будто ликует вся природа; небо было усеяно звездами, которые отражались в воде, и среди этих отражений, словно самая яркая звезда, горел огонь в светце, установленном на корме лодки; он освещал Джорджа Дугласа и малыша Дугласа, которые лучили рыбу. Как ни хотелось королеве в этот вечер подышать свежим воздухом, вид молодого человека, который днем столь грубо оскорбил ее, произвел на нее такое впечатление, что она тотчас захлопнула окошко, ушла к себе в спальню, легла и вместе с подругой своего заточения прочла вслух несколько молитв. Однако она была настолько возбуждена, что не смогла заснуть, и через некоторое время встала, накинула халат и подошла опять к окну – лодки уже не было.
   Часть ночи Мария сидела, блуждая взором то в безмерности небес, то в глубине вод, и хотя мучительные мысли не отпускали ее, все же и свежий ночной воздух, и эта безмолвная, тихая ночь принесли ей огромное физическое облегчение, так что утром, встав с постели, она почувствовала себя спокойной и умиротворенной. К сожалению, вид леди Лохливен, явившейся к завтраку, дабы исполнить свои обязанности, вновь вызвал у нее раздражение. Возможно, все прошло бы мирно, если бы леди Лохливен, попробовав все блюда, принесенные на завтрак, удалилась, а не осталась стоять возле буфета; однако ее намерение оставаться, пока будет длиться завтрак, которое, вероятней всего, было продиктовано почтением к королеве, Марией Стюарт было воспринято как несносная тирания.