Императрица, судя по всему, не осталась безучастна к угрозам племянника и пообещала ему сделать все возможное, чтобы убедить королеву уступить всем его притязаниям, однако с условием, чтобы Карл дал ей время, достаточное для исполнения столь деликатного поручения. Но Екатерина воспользовалась отсрочкой, которой сумела добиться у честолюбивого герцога Дураццо, чтобы обдумать мщение и обеспечить себе средства для верного успеха. После нескольких планов, за которые она с восторгом хваталась, а потом с сожалением отвергла их, она остановилась наконец на адском неслыханном замысле, – разум отказался бы в него поверить, если бы его не удостоверяли все историки как один. Уже несколько дней бедная Агнесса Дураццо страдала от загадочного недомогания, и, быть может, беспокойный, вспыльчивый нрав ее сына был не последней причиной ее коварной и мучительной хвори. И вот императрица решила обрушить на несчастную мать первые последствия своей ненависти. Она призвала графа Терлицци и его любовницу донну Кончу, а поскольку эта последняя по приказу королевы ходила за Агнессой во время ее болезни, Екатерина подговорила молодую статс-даму, которая тогда была беременна, подменить мочу больной своею собственной, дабы врач, обманувшись этой уликой, открыл Карлу Дураццо вину и бесчестье его матери. С тех пор как граф приложил руку к цареубийству, он жил в постоянном страхе перед доносом и ни в чем не смел перечить воле императрицы, а донна Конча, чье легкомыслие не уступало развращенности, была вне себя от радости, что подвернулся случай сквитаться с добродетельной принцессой крови, которая одна хранила строгость нравов посреди двора, славившегося своей испорченностью. Заручившись согласием сообщников и их молчанием, Екатерина распустила смутные и неправдоподобные слухи, которые, однако, могли бы обернуться смертельной опасностью в случае, если бы обнаружились доказательства; гнусное обвинение пошло передаваться из уст в уста и наконец достигло ушей Карла.
   Услыхав это чудовищное разоблачение, герцог содрогнулся, немедля призвал к себе домашнего лекаря и строго спросил у него, каковы причины недомогания его матери. Лекарь побледнел, смешался, но, подгоняемый угрозами Карла, признался: у него есть основания подозревать, что герцогиня беременна, но, поскольку в первый раз он мог ошибиться, то, прежде чем вынести суждение по столь серьезному поводу, он хотел бы произвести вторичную проверку. На другой день, когда лекарь выходил из спальни Агнессы, герцог налетел на него и не успел задать ему вопрос, как по боязливому жесту и молчанию лекаря понял, что его опасения более чем справедливы. Однако лекарь, вооружась чрезмерной осторожностью, объявил, что желает произвести третью проверку. Для грешников в аду время не тянется так долго, как тянулось оно для Карла до того мгновения, когда он обрел уверенность в том, что мать его виновна. На третий день врач от всего сердца и с чистой совестью подтвердил, что Агнесса Дураццо беременна.
   – Хорошо, – сказал Карл и отослал лекаря, не выказав ни малейшего волнения.
   Вечером герцогине дали снадобье, прописанное лекарем, но спустя полчаса у нее начались нестерпимые боли; герцога известили о том, что следует, быть может, пригласить других врачей, поскольку лекарство, назначенное обычным доктором, не только не облегчает состояния больной, но и привело к ухудшению.
   Карл не спеша поднялся к герцогине и отослал всех, кто находился у ее одра, под тем предлогом, что их неловкость только усугубляет страдания матери; он запер дверь и остался наедине с ней. Бедная Агнесса при виде сына забыла о боли, разрывавшей ей внутренности, нежно сжала руку сына и сквозь слезы улыбнулась ему.
   Карл, у которого на лбу выступил холодный пот, лицо из медно-красного стало серым, а зрачки угрожающе расширились, склонился к больной и угрюмо спросил:
   – Ну, матушка, вам уже полегчало немного?
   – Ох, мне больно, мне ужасно больно, мой бедный Карл! У меня словно расплавленный свинец течет по жилам. О сын мой, созови братьев, чтобы я дала вам свое последнее благословение, потому что я недолго вынесу эту муку. Я горю! Ох, сжалься надо мной, скорее позови лекаря: я отравлена.
   Карл застыл у ее изголовья.
   – Воды! – пресекающимся голосом твердила умирающая. – Воды! Врача, исповедника, детей! Я хочу видеть детей!
   Но герцог бесстрастно стоял на месте и молчал; бедная мать подумала, что сын от горя утратил дар речи и способность двигаться, и, хотя страдания изнурили ее, она отчаянным усилием воли села в кровати и, тряхнув его за руку, вскричала из последних сил:
   – Карл, сын мой! Что с тобой? Бедное моя дитя, мужайся: надеюсь, все обойдется, но поспеши, позови на помощь, позови моего лекаря. О, ты не можешь вообразить, как я страдаю!
   – Ваш лекарь, – холодно и медленно отвечал Карл, и каждое его слово впивалось в душу матери, словно удар кинжала, – ваш лекарь не может прийти к вам.
   – Почему? – в ужасе спросила Агнесса.
   – Тот, кто владел тайной нашего позора, не должен был остаться в живых.
   – Несчастный! – возопила умирающая, вне себя от страха и горя. – Вы его убили. Вы, быть может, отравили вашу мать! О Карл, Карл! Да будет с тобой милость Божья!
   – Вы сами того хотели, – глухо откликнулся Карл, – вы сами толкнули меня на злодейство и отчаяние; вы причина моего бесчестья в этом мире и моей погибели в мире ином.
   – Что вы говорите? Карл, смилуйтесь, не допустите, чтобы я умерла в этом чудовищном неведении! Какое роковое заблуждение вас ослепляет? Говорите же, говорите, сын мой: я уже не чувствую убивающей меня отравы. Что я вам сделала? В чем меня обвиняют?
   И она окинула сына растерянным взглядом, в котором материнская любовь еще боролась с жестокой мыслью о матереубийстве; потом, видя, что Карл молчит, несмотря на все ее мольбы, она повторила с душераздирающим стоном:
   – Говорите! Во имя неба, говорите же, пока я еще не умерла!
   – Вы беременны, матушка!
   – Я? – возопила Агнесса, и, казалось, этот пронзительный вопль раздирает ей грудь. – Боже, смилуйся над ним! Карл, твоя мать прощает и благословляет тебя, умирая.
   Карл бросился ей на шею, отчаянным голосом взывая о помощи, теперь он был бы рад спасти ее ценой собственной жизни, но было уже поздно. Он испустил стон, который шел из самой глубины его души, и упал на труп матери. Так его и нашли.
   Смерть герцогини Дураццо и исчезновение ее лекаря вызвали при дворе странные толки; но никто не подвергал сомнению мрачную скорбь, которая углубила морщины на лбу Карла, и прежде столь насупленном. Одна Екатерина поняла, как на самом деле ужасно горе ее племянника: ей было ясно, что герцог убил лекаря и отравил мать. Но она не ожидала, что человек, не отступающий ни перед каким преступлением, так внезапно и жестоко раскается. Она полагала, что Карл способен на все, кроме угрызений совести. В его лютой и самозабвенной скорби ей виделось дурное предзнаменование. Она хотела ввергнуть племянника в домашние неурядицы, чтобы ему было недосуг препятствовать браку ее сына с королевой; но она достигла большего, чем добивалась, и Карл, которого пагубный шаг привел на стезю преступления, оборвал все самые священные узы и с лихорадочным пылом, с ненасытной жаждой мести предался самым дурным страстям.
   Тогда Екатерина попыталась пустить в ход почтительность и мягкость. Она дала понять сыну, что ему осталось единственное средство добиться руки королевы: льстить самолюбию Карла и, так сказать, ввериться его покровительству. Роберт Тарантский понял положение дел: он перестал оказывать знаки внимания Иоанне, которая принимала его усердие с доброжелательным безразличием, и принялся ходить по пятам за своим кузеном. Он оказывал Карлу почтение и внимание, какие тот оказывал Андрею в те времена, когда задумал его погубить. Но герцог Дураццо не обманулся знаками дружбы и преданности, которые оказывал ему глава Тарантского дома: он притворился, будто весьма тронут этой нежданно ожившей приязнью, а сам зорко следил за хлопотами Роберта.
   Расчеты обоих кузенов были опрокинуты событием, коего никто на свете не мог предвидеть. Однажды, когда оба они отправились на прогулку верхом, что вошло у них в обычай со времени их лицемерного примирения, Людовик Тарантский, самый младший брат Роберта, который всегда любил Иоанну рыцарственной и простодушной любовью, пряча ее, как сокровище, в глубине сердца, что так естественно для двадцатилетнего юноши, прекрасного, как день, – так вот, Людовик, который оставался в стороне от бесчестного заговора своих родных и не был запятнан кровью Андрея, поддался внезапному порыву страсти, явился к воротам Кастельнуово, и, покуда его брат тратил драгоценные мгновения, добиваясь согласия на брак, он приказал поднять мост и грозно повелел солдатам никому не отворять. Далее, нисколько не заботясь о ярости Карла и ревности Роберта, он ринулся в покои королевы и там, как утверждает Доменико Гравина, без лишних разговоров овладел королевой.
   По возвращении с прогулки Роберт Тарантский удивился, почему перед ним немедленно не опускают мост; сперва он зычно окликнул солдат, охранявших крепость, и стал грозить им строгой карой за столь непростительную небрежность; но поскольку ворота замка по-прежнему не отворялись, а в солдатах не заметно было ни страха, ни раскаяния, принца обуял страшный гнев, и он поклялся, что мерзавцы, не пускающие его домой, будут повешены, как собаки. Тем временем императрица Константинопольская, боясь, что между братьями вот-вот вспыхнет кровавая распря, одна, пешком, вышла навстречу сыну и, используя свою материнскую власть, попросила его умерить свое негодование в присутствии толпы, которая уже набежала поглазеть на столь странное зрелище, а затем, понизив голос, поведала ему, что случилось в его отсутствие.
   Роберт взревел, как раненый тигр, и, ослепленный бешенством, чуть не растоптал мать копытами своего коня, который, словно разделяя гнев хозяина, яростно взвился на дыбы, и ноздри его покрылись кровавой пеной. Изрыгнув на голову брата все мыслимые проклятия, принц дернул поводья и галопом поскакал прочь от проклятого дворца прямо к герцогу Дураццо, с которым едва успел распроститься; он спешил донести о нанесенном оскорблении и потребовать возмездия.
   Карл непринужденно беседовал со своей молодой женой, которая вовсе не приучена была к столь мирным беседам и столь доверительным излияниям; тут явился измученный, запыхавшийся, покрытый потом принц Тарантский со своим известием, в которое с трудом верилось. Карл заставил его дважды кряду повторить рассказ, настолько немыслимой ему казалась дерзкая затея Людовика. Затем, внезапно перейдя от сомнения к ярости и хлопнув себя по лбу рукой в железной перчатке, он вскричал, что королева, дескать, бросила ему вызов, но он заставит ее трепетать в стенах ее дворца и объятиях любовника; и, бросив тяжелый взгляд на Марию, которая со слезами молила за сестру, он крепко сжал руку Роберта и пообещал ему, что, покуда он жив, Людовику не быть мужем Иоанны.
   В тот же вечер он заперся у себя в кабинете и отправил письма к Авиньонскому двору; последствия этих писем не замедлили сказаться. Бертрану де Бо, графу Монте-Скальозо, верховному юстициарию Королевства Сицилия, была направлена булла, помеченная 2 июня 1346 года, с приказом произвести тщательнейшее дознание об убийцах Андрея, коим папа объявлял анафему, и покарать их по всей строгости закона. Однако к этой булле была приложена секретная бумага, резко противоречащая намерениям Карла; в ней папа особо наказывал верховному юстициарию не привлекать к суду ни королеву, ни принцев крови, чтобы избежать великих потрясений; как высший князь церкви и сеньор королевства папа намеревался со временем судить их сам, по своему разумению.
   Бертран де Бо обставил этот ужасный суд с огромной пышностью. В большой зале суда был возведен помост, и все офицеры короны, все высшие сановники государства, все главные бароны королевства расселись позади загородки, за которой помещались судьи. Через три дня после того, как в столице была обнародована булла Климента VI, верховный юстициарий уже успел приступить к публичному допросу двоих обвиняемых. Первыми виновниками, угодившими в руки правосудия, были, как можно себе представить, люди не слишком высокопоставленные, чья жизнь не представляла большой ценности, – Томмазо Паче и мессир Никколо ди Мелаццо. Они предстали перед судом, чтобы, как это было принято, подвергнуться предварительной пытке. Когда нотариуса вели на суд, он, проходя по улице мимо Карла, успел ему потихоньку сказать:
   – Ваша светлость, для меня настало время расстаться ради вас с жизнью; я исполню свой долг; поручаю вам свою жену и детей.
   И, ободренный кивком своего покровителя, он пошел далее твердой поступью и с непринужденным видом. Верховный юстициарий, удостоверив личность обвиняемых, вверил их палачу и его подручным, чтобы те подвергли их пытке на площади, что должно было послужить зрелищем и назиданием толпе. Но один из обвиняемых, Томмазо Паче, не успели его связать, объявил к великому разочарованию толпы, что готов во всем сознаться, и попросил, чтобы его немедленно отвели к судьям. При этих словах граф Терлицци, который в смертельной тревоге следил за каждым движением обвиняемых, решил, что он погиб, а вместе с ним все сообщники, и в тот миг, когда Томмазо Паче со связанными за спиной руками в сопровождении двух стражников шел впереди нотариуса в залу суда, граф, пользуясь своей властью, крепко сдавил ему горло, тот высунул язык, и он отхватил ему язык бритвой.
   Вопли несчастного, который был так нещадно изувечен, достигли слуха герцога Дураццо; он проник в комнату, где свершился этот варварский поступок, в тот миг, когда оттуда выходил граф Терлицци, и приблизился к нотариусу, который присутствовал при этом жестоком зрелище, не обнаруживая ни малейшего признака страха или беспокойства. Мессир Никколо ди Мелаццо, полагая, что ему уготована та же участь, бестрепетно повернулся к герцогу и сказал ему с печальной улыбкой:
   – Ваша светлость, предосторожности были бы излишни: вам незачем отрезать мне язык, как отрезал высокородный граф моему товарищу по несчастью. Меня скорее разорвут на куски, чем из уст моих вырвется хоть единое слово; я вам это обещал, и порукой моего слова служат жизнь моей жены и будущее детей.
   – Я прошу не о молчании, – угрюмо ответил герцог, – напротив, своими разоблачениями ты можешь избавить меня разом от всех врагов, и я приказываю тебе донести о них суду.
   Нотариус понурился в горестном смирении; потом, с внезапным страхом подняв голову, он шагнул к герцогу и сдавленным голосом прошептал:
   – А королева?
   – Если ты осмелишься на нее донести, тебе не поверят; но если на нее дружно покажут, не вынеся пытки, те, на кого ты донесешь, – Катанийка и ее сын, граф Терлицци и его жена, самые близкие к ней люди...
   – Понимаю, ваша светлость: вам нужна не только моя жизнь, но и моя душа. Что ж, повторяю: я поручаю вам моих детей.
   И с глубоким вздохом он пошел в залу, где заседал суд. Верховный юстициарий обратился к Томмазо Паче; когда же несчастный с отчаянным видом раззявил окровавленный рот, собрание содрогнулось от ужаса. Но изумление и страх достигли предела, когда мессир Никколо ди Мелаццо медленным, твердым голосом назвал одного за другим всех убийц Андрея, кроме королевы и принцев крови, и во всех подробностях поведал об убийстве принца.
   Верховный сенешаль Роберт Кабанский, а также графы Терлицци и Морконе, которые находились в зале и не смели сделать ни единого движения в свою защиту, тут же были арестованы. Через час в тюрьму были препровождены также Филиппа, две ее дочери и донна Конча, напрасно молившие королеву о защите. Что до Карла и Бертрана д’Артуа, они укрылись в своей крепости в Санта-Агате и бросили вызов правосудию; а другие заговорщики, в числе которых находились граф Милето и граф Катандзаро, были вынуждены бежать.
   Как только мессир Никколо объявил, что более ему не в чем признаваться, что он рассказал суду всю правду и чистую правду, верховный юстициарий среди гробовой тишины произнес приговор; а затем, без промедления, Томмазо Паче и нотариуса привязали к хвостам коней, которые проволокли их по главным улицам города, и, наконец, обоих преступников повесили на рыночной площади.
   Других арестованных бросили в глубокое подземелье, дабы на следующий день подвергнуть их допросу и пытке; вечером, очутившись вместе в каменном мешке, они стали осыпать друг друга упреками: каждый уверял, что в преступление его вовлекли другие, но тут донна Конча, чей причудливый нрав не изменился даже перед пыткой и смертью, заглушила жалобы своих сотоварищей взрывом смеха и весело воскликнула:
   – Полно, дети мои, к чему столь горькие упреки и столь неучтивые взаимные обвинения! Оправдания нам нет, все мы одинаково виноваты. Что до меня, то я, которая моложе вас всех и, с позволения дам, недурна собой, если меня приговорят, умру ублаготворенная, потому что не отказывала себе в этом мире ни в единой радости; и могу похвастать, что мне многое простится, ибо я много возлюбила, – уж вам-то об этом кое-что известно, господа. А ты, старый злыдень, – продолжала она, обратясь к графу Терлицци, – не помнишь разве, как переспал со мной в передней королевы? Ну, не красней перед своим высокородным семейством; покайтесь, сударь, вы же знаете, что я беременна от вашего сиятельства; вы знаете, каким образом мы уличили в беременности бедняжку Агнессу Дураццо, Господь упокой ее душу! Не думала я, что шутка выйдет нам боком, да так скоро; вы все об этом знаете да и о многом другом тоже; хватит вам жаловаться – это уже становится невыносимо скучно, и давайте лучше приготовимся умереть так же весело, как пожили.
   С этими словами юная статс-дама легонько зевнула, опустилась на солому и крепко заснула, и сны ей снились самые что ни на есть приятные.
   На другой день, едва рассвело, берег моря заполонила огромная толпа. За ночь был выстроен громадный частокол, который должен был удерживать народ на таком расстоянии, чтобы люди видели осужденных, но не слышали их голосов. Близ ограды во главе блестящего кортежа рыцарей и пажей верхом на великолепном скакуне гарцевал Карл Дураццо, весь в черном в знак траура. Когда осужденные со связанными руками по двое проходили сквозь толпу, его лицо озарила свирепая радость, поскольку герцог ждал, что с их губ с минуты на минуту сорвется имя королевы. Но верховный юстициарий, человек ловкий и находчивый, предупредил любую нескромность такого рода, прицепив к языку каждого из осужденных рыболовный крючок. Несчастных подвергли пытке на мачте одной из галер, и никто не услышал ни слова из ужасных признаний, которые исторгла у них боль.
   Между тем Иоанна, несмотря на то, что большая часть ее сообщников так перед ней провинилась, вновь поддалась чувству жалости к женщине, которую почитала как родную мать, к подругам детства, к приятельницам, а может быть, в ней шевельнулись и остатки любви к Роберту Кабанскому; она отправила двух гонцов, дабы умолить Бертрана де Бо пощадить преступников; но верховный юстициарий схватил посланцев королевы и подверг их пытке; а поскольку они сознались в том, что также участвовали в убийстве Андрея, он приговорил их к той же казни, что и остальных. Одна донна Конча, ввиду беременности, избежала допроса с пристрастием, и приговор ей был отсрочен до времени родов.
   И вот на обратном пути в тюрьму, посылая улыбки самым красивым кавалерам, каких замечала в толпе, пригожая статс-дама прошла мимо Карла Дураццо и подала ему знак приблизиться; поскольку в силу той же привилегии в язык ее не была воткнута проволока, она, понизив голос, что-то ему сообщила.
   Карл страшно побледнел и, схватясь за меч, воскликнул:
   – Мерзавка!
   – Вы забываете, ваша светлость, что я нахожусь под защитой закона.
   – О матушка! Бедная матушка! – сдавленным голосом пробормотал Карл и упал навзничь.
   На следующее утро народ, поднявшийся раньше палачей, стал требовать жертвы. Все отечественные и наемные войска, какими только располагали судебные власти, выстроились на улицах, сдерживая напор толпы. В людях пробудилась ненасытная жестокость, которая столь часто позорит человеческую натуру, ненависть, жажда крови и мщения кружили всем головы; сбившиеся в кучки мужчины и женщины ревели, словно дикие звери, и угрожали сокрушить стены тюрьмы, если им не позволят проводить приговоренных к месту казни, ровный, несмолкаемый гул вскоре перешел в громовые раскаты и заставил сердце королевы сжаться от ужаса.
   Как ни старался Бертран де Бо, граф Монте-Скальозо, поскорее ублаготворить народ, приготовления к торжественной экзекуции были закончены лишь к полудню, в час, когда солнце уже залило жгучими лучами весь город. Едва по толпе пробежала весть о том, что преступников вот-вот выведут, как раздался тысячеголосый крик, тут же сменившийся мгновением тишины, в которой послышался скрежет ржавых петель: ворота тюрьмы стали медленно отворяться. Сначала тремя шеренгами из них выехали всадники с опущенными забралами и копьями наперевес, за ними под крики и проклятия толпы показались тележки: к каждой был привязан обнаженный до пояса преступник, рядом с каждой шли два палача, которым было поручено пытать осужденного на всем протяжении пути. На первой тележке везли бывшую прачку из Катании, ставшую супругой великого сенешаля и воспитательницей королевы, госпожу Филиппу Кабанскую; два палача, державшиеся чуть позади, слева и справа, бичевали ее с такой яростью, что за тележкой тянулся длинный кровавый след.
   Далее следовали тележки с ее дочерьми, графинями Терлицци и Морконе, старшей из которых было всего девятнадцать лет. Сестры были столь хороши собою, что по толпе зрителей пролетел шепоток восхищения; жадными взглядами они пожирали обнаженные и дрожащие тела девушек. Но их роскошные и прельстительные формы заставляли палачей лишь свирепо ухмыляться: с помощью бритв они со сладострастной медлительностью отрезали кусочки этой восхитительной плоти и бросали в толпу, которая алчно набрасывалась на них, а потом указывала палачам наиболее предпочтительные места на телах несчастных жертв.
   Роберта Кабанского, великого сенешаля королевства, графов Терлицци и Морконе, Раймондо Паче, брата камердинера, казненного два дня назад, равно как и остальных приговоренных, также везли на тележках, пытая плетьми и бритвами; кроме того, палачи раскаленными клещами рвали их тела и бросали куски мяса на дымящиеся жаровни. На протяжении всего пути великий сенешаль ни разу не вскрикнул от боли, ни разу не шелохнулся под плетью или клещами, хотя палачи его действовали с таким усердием, что бедняга умер еще до прибытия на место казни.
   На площади Сант-Элиджо был разведен громадный костер – сюда привезли осужденных и стали бросать в огонь останки изуродованных тел. Граф Терлицци и вдова великого сенешаля были еще живы; из глаз несчастной матери покатились кровавые слезы, когда она увидела, как летят в огонь труп ее сына и изуродованные, трепещущие тела обеих дочерей, стоны которых указывали на то, что в них еще теплились остатки жизни. Внезапно, заглушая хрипы жертв, толпа загудела, опрокинула ограждение, и самые неистовые с саблями, топорами и ножами в руках бросились к костру и, вытащив из пламени тела мертвых и еще живых осужденных, принялись кромсать их на куски, чтобы добраться до костей и на память об этом страшном дне сделать себе из них свистульки или рукоятки кинжалов.
   Даже эта ужасная казнь не удовлетворила мстительного Карла Дураццо. При споспешестве верховного юстициария он каждый день учинял новые и новые казни, и вскоре гибель Андрея превратилась в предлог для официальной расправы со всеми, кто противился его намерениям. Однако Людовик Тарантский, уже завладевший душою Иоанны и стремившийся как можно скорее узаконить свой брак, теперь стал рассматривать как личное оскорбление все решения верховного суда, которые принимались вопреки его воле и представляли собою явное попрание прав королевы; поэтому, вооружив своих приспешников и увеличив их число за счет всяческих пройдох, каких только ему удалось подкупить, он сколотил отряд, достаточно сильный, чтобы защищать свои интересы и препятствовать действиям кузена. Неаполь, таким образом, оказался разделенным на два враждующих лагеря: по самому ничтожному поводу противники сразу хватались за оружие, и ежедневные стычки заканчивались, как правило, грабежом и убийствами.
   Однако, чтобы платить наемникам и поддерживать непрекращающуюся борьбу с герцогом Дураццо и собственным братом Робертом, Людовику Тарантскому требовалось много денег, и в один прекрасный день он обнаружил, что сундуки королевы пусты. Иоанна впала в мрачное отчаяние, любовник старался утешить ее как мог, хотя при всей своей отваге и благородстве сам не знал, как ему удастся выбраться из этого сложного положения. Но тут его мать Екатерина, чье честолюбие ласкала мысль о том, что ее сын, неважно который, может оказаться на неаполитанском троне, неожиданно пришла к ним на помощь и торжественно заявила, что не пройдет и несколько дней, как она положит к ногам племянницы такие сокровища, о каких та, хоть она и королева, не могла даже мечтать.