Страница:
Это проявление верности едва не стало гибельным для Чезаре: узнав, как поступили с его посланцем, папа так разъярился, что пленник снова почувствовал близкую смерть и, дабы купить себе свободу, уже сам сделал Юлию II кое-какие предложения, которые были оформлены в виде договора и скреплены соответствующей буллой. По этому договору герцог Валентинуа обязался передать в сорокадневный срок его святейшеству крепости Чезена и Бертиноро, а также подписать согласие на сдачу Форли; соглашение скреплялось ручательством двух римских банкиров на сумму в пятнадцать тысяч дукатов, которые губернатор города истратил на герцога.
Со своей стороны папа обязался доставить Чезаре в Остию под охраной одного лишь кардинала Санта-Кроче и двух чиновников, которые должны были выпустить его на свободу в тот день, когда принятые им обязательства будут выполнены; в противном же случае Чезаре вернут в Рим и заточат в замке Святого Ангела.
Во исполнение договора Чезаре спустился по Тибру до Остии в сопровождении папского казначея и множества слуг, а кардинал Санта-Кроче отправился в путь чуть позже и присоединился к нему в тот же день.
Между тем Чезаре, боясь, что после сдачи крепостей Юлий II не сдержит слово и оставит его в плену, попросил через кардиналов Борджа и Ремолино, которые не чувствовали себя в Риме в безопасности и уехали в Неаполь, охранную грамоту от Гонсальво Кордуанского, а также пропуска двух галер в Остию, и через некоторое время она была получена вместе с сообщением, что галеры скоро прибудут.
Тем временем кардинал Санта-Кроче, узнав, что губернаторы Чезены и Бертиноро по приказу герцога сдали крепости военачальникам его святейшества, стал относиться к пленнику с меньшей строгостью и, понимая, что тот со дня на день будет отпущен на свободу, разрешил ему выходить в город без провожатых. И вот Чезаре, опасаясь, как бы по прибытии галер Гонсальво с ним не случилось того же, что произошло, когда он взошел на борт папской галеры, то есть как бы его не арестовали вторично, спрятался однажды в каком-то доме за пределами города и с наступлением ночи, сев на плохонькую крестьянскую лошаденку, доехал до Неттуно, там нанял лодку, доплыл до Мондрагоне, а оттуда добрался до Неаполя. Гонсальво встретил его с такими изъявлениями радости, что Чезаре, не догадавшись о ее причинах, решил, что наконец-то спасен. Его уверенность усилилась, когда он открыл свои планы Гонсальво и сообщил, что намерен добраться до Пизы, а оттуда идти на Романью, и тот позволил Чезаре набрать в Неаполе столько солдат, сколько ему будет угодно, и даже пообещал снабдить его двумя галерами. Чезаре, обманутый таким отношением, пробыл в Неаполе почти полтора месяца, всякий день обсуждая с испанским губернатором свои планы. Однако Гонсальво задержал его с одной лишь целью – успеть сообщить королю Испании, что враг у него в руках; ничего не подозревавший Чезаре в день отплытия разместил свои отряды на галерах и отправился в замок, чтобы распрощаться с Гонсальво. Губернатор принял его как всегда любезно, пожелал удачи и поцеловал на прощанье, однако у дверей замка Чезаре был остановлен одним из офицеров Гонсальво по имени Нуньо Кампехо, который арестовал его и объявил, что теперь он пленник Фердинанда Католика. При этих словах Чезаре глубоко вздохнул и проклял судьбу, позволившую ему довериться слову врага, ему, который так часто сам нарушал данное слово.
Чезаре немедленно отвели в замок и заперли в темнице. У него больше не осталось надежды, что кто-то придет к нему на помощь: он знал, что единственный преданный ему человек, Микелотто, арестован в Пизе по приказу Юлия II.
По дороге в темницу у Чезаре отобрали даже охранную грамоту, которую ему выдал Гонсальво.
Его арестовали 27 мая 1504 года, а на следующий же день посадили на галеру, которая, немедленно подняв якорь, взяла курс на Испанию. Во время морского перехода Чезаре прислуживал лишь один паж, а по прибытии на место его сразу же доставили в замок Медина-дель-Кампо.
Десять лет спустя Гонсальво, находясь в Лохе на смертном одре, признался, что теперь, когда он предстает перед ликом Господа, два греха гнетут его совесть: предательство по отношению к Фердинанду и нарушение данного Чезаре слова.
Чезаре пробыл в тюрьме два года, не переставая надеяться, что Людовик XII потребует его выдачи как пэра Франции, однако у Людовика, удрученного поражением при Гарильяно, которое стоило ему Неаполитанского королевства, хватало своих забот, и было не до кузена. Пленник уже начал приходить в отчаяние, когда однажды, разломив принесенную ему на завтрак краюху хлеба, обнаружил в ней напильник, пузырек со снотворным и записку от Микелотто. Тот писал, что, выйдя из тюрьмы, перебрался из Италии в Испанию и теперь вместе с графом Беневентским скрывается в близлежащей деревне; начиная с этого дня они каждую ночь будут дежурить на дороге от крепости к деревне с тремя добрыми лошадьми; теперь дело за Чезаре; он должен употребить напильник и содержимое склянки с наибольшей для себя выгодой. Когда весь мир позабыл о герцоге Романьи, о нем вспомнил сбир.
Тюрьма, в которой Чезаре провел два года, так ему опостылела, что он не стал терять ни минуты: начав перепиливать решетку на окне, которое выходило во внутренний двор, к вечеру он довел ее до такого состояния, что достаточно было сильно тряхнуть, и она бы сломалась. Однако этого оказалось недостаточно: окно располагалось примерно в семидесяти футах над землей, а из двора наружу вел только один выход, предназначенный для коменданта; он один имел от него ключ и никогда с ним не расставался – днем носил на поясе, а ночью клал под подушку. В этом-то и заключалась главная трудность.
Хотя Чезаре и был узником, с ним всегда обращались соответственно его имени и положению: каждый день, когда наступал час обеда, его отводили из камеры к коменданту, который как благородный и учтивый кавалер предлагал разделить с ним трапезу. Нужно сказать, что дон Мануэл был старым воякой, с честью отслужившим своему королю Фердинанду, поэтому, содержа Чезаре в строгости, как того требовал приказ, он весьма уважал столь отважного военачальника и с охотой слушал его рассказы о всяческих баталиях. Часто он просил Чезаре не только обедать, но и завтракать вместе с ним, но пленник по какому-то внутреннему побуждению всегда отказывался от этой милости. Это сослужило ему добрую службу, поскольку, оставаясь по утрам в одиночестве, он смог получить от Микелотто средства для осуществления побега.
Случилось так, что в тот день, когда в хлебе были присланы напильник и склянка, Чезаре, поднимаясь к себе в камеру, оступился и подвернул ногу; в обеденный час он попробовал спуститься по лестнице, но сделал вид, что не может из-за нестерпимой боли. Комендант зашел в камеру проведать пленника и нашел его лежащим в постели.
На следующий день состояние Чезаре не улучшилось, комендант отправил обед к нему в камеру и опять навестил узника, но тот выглядел столь печальным и удрученным, что комендант пообещал вечером прийти и разделить с ним ужин, на что Чезаре с благодарностью согласился.
На сей раз пленник принимал гостя; он был необычайно любезен, и комендант решил воспользоваться случаем и расспросить Чезаре об обстоятельствах его ареста. Как старый кастилец, для которого честь кое-что значит, он хотел узнать, почему Гонсальво и Фердинанд не доверяют Борджа. Чезаре дал ему понять, что он, быть может, и высказался бы начистоту, но вокруг слишком много прислуги. Такая предосторожность показалась коменданту столь естественной, что он не подумал обидеться и тут же отправил слуг вон из темницы, чтобы поскорее остаться наедине со своим сотрапезником. Едва дверь затворилась, как Чезаре наполнил бокалы и предложил выпить за здоровье короля. Комендант не возражал, и, выпив вино, Чезаре приступил к повествованию, однако не дошел и до середины, как глаза гостя, словно по волшебству, закрылись, после чего он упал головой на стол и глубоко уснул.
Через полчаса слуги, не слыша голосов за дверьми, вошли в камеру и увидели, что один собеседник лежит головой на столе, а другой и вовсе под столом. Это их отнюдь не удивило и, не придав случившемуся внимания, они отнесли дона Мануэла в спальню, а Чезаре уложили в постель и, даже не убрав со стола, осторожно прикрыли за собой дверь, оставив пленника в одиночестве.
Несколько минут Чезаре лежал неподвижно: казалось, он крепко спит; затем, когда шаги в коридоре затихли, он чуть приподнял голову, открыл глаза, выскользнул из постели, потом медленно, однако явно не ощущая последствий вчерашнего происшествия, подошел к двери и на несколько секунд приложил ухо к замочной скважине. Затем он выпрямился с выражением неописуемой гордости на лице, утер лоб и впервые после ухода стражников вздохнул полной грудью.
Однако времени терять было нельзя: первым делом Чезаре забаррикадировал изнутри запертую дверь, задул лампу, отворил окно и допилил решетку. Покончив с этим, он снял с ноги повязку, сорвал занавески с окна и полога кровати и разодрал их на полосы, после чего, поступив так же с простынями, скатертями и салфетками, связал из всего этого веревку длиной футов пятьдесят-шестьдесят с узлами на равных расстояниях друг от друга. Затем он крепко-накрепко примотал ее к одному из целых прутьев решетки, влез на окно и, приступив к самой опасной части операции, стал спускаться, цепляясь руками и ногами за утлую лестницу. По счастью, Чезаре был ловок и силен и без приключений добрался до нижнего конца веревки; повиснув на руках, он принялся нашаривать ногами землю, но тщетно: веревка оказалась слишком короткой.
Положение было отчаянным: темнота не позволяла разглядеть, далеко ли еще до земли, а подняться наверх сил уже не было. Чезаре сотворил короткую молитву – Богу или сатане, об этом знал лишь он сам, – разжал руки и упал с высоты футов в пятнадцать.
Опасность была слишком велика, чтобы беглеца заботили полученные при падении ушибы; он вскочил на ноги и, сориентировавшись по окну своей темницы, подошел к двери в углу двора, сунул руку в карман полукафтана, и на лбу у него выступил холодный пот: ключа там не было – то ли он забыл его наверху, то ли выронил при падении.
Восстановив в памяти подробности побега, он сразу же отбросил первую мысль как невероятную и пересек двор в обратном направлении, определяя, куда ему нужно идти, по стенке находившегося во дворе водоема, на которую он оперся, когда вставал на ноги после падения, однако потерянный предмет был так мал, а ночь так темна, что рассчитывать на успех поисков практически не приходилось. Тем не менее Чезаре принялся лихорадочно шарить по земле, так как в ключе была вся его надежда, но тут дверь внезапно отворилась, и показался ночной дозор; у двоих солдат в руках горели факелы. На какое-то мгновение Чезаре подумал, что погиб, но, вспомнив о находившемся у него за спиной водоеме, он тихо погрузился в него по самое горло и стал с тревогою следить за караульными, которые, пройдя в нескольких шагах от водоема, пересекли двор и скрылись за другой дверью. Однако, как ни короток был их проход, Чезаре успел заметить блеснувший в свете факелов ключ, и едва за солдатами затворилась дверь, как он уже держал в руках залог своей свободы.
На полдороге от замка он увидел двух всадников, державших под уздцы еще одну лошадь: это были граф Беневенто и Микелотто. Пожав руки графу и сбиру, Чезаре вскочил в седло, и все трое поскакали в сторону границы Наварры; через три дня они были уже на месте, где их ждал радушный прием со стороны короля Жана д’Альбре, брата жены Чезаре.
Из Наварры Чезаре рассчитывал перебраться во Францию, а оттуда с помощью Людовика XII двинуться на Италию, однако, пока он сидел в замке Медина дель Кампо, Людовик XII заключил с Испанией мир и, узнав о побеге Чезаре, не только не поддержал беглеца, на что тот надеялся, будучи его родственником и союзником, но отнял у него герцогство Валентинуа и лишил денежной ренты. Однако у Чезаре еще оставалось около двухсот тысяч дукатов, которые лежали у генуэзских банкиров, поэтому он написал им письмо с просьбой выслать ему эту сумму; с ее помощью он рассчитывал сколотить войско в Испании и Наварре и совершить с ним набег на Пизу; человек пятьсот солдат, двести тысяч дукатов, его имя и меч – это было более чем достаточно, чтобы не терять надежды.
Выдать вклад банкиры отказались.
Чезаре оставалось уповать на милость своего шурина.
Как раз в это время взбунтовался один из вассалов короля Наваррского по имени принц Алларино, и Чезаре встал во главе войска, посланного Жаном д’Альбре на усмирение мятежника; вместе с ним отправился и Микелотто, не покинувший хозяина в несчастье. Благодаря своей отваге и мудрой тактике Чезаре разбил принца Алларино в первой же схватке, но тому удалось собрать свое войско, и через день он предложил новое сражение; Чезаре принял вызов.
Ожесточенная битва началась около трех пополудни и длилась четыре часа; наконец, когда уже стало смеркаться, Чезаре захотел сам решить исход сражения и вместе с сотней латников налетел на кавалерийский отряд, составлявший главную силу его противника. К его удивлению, отряд не выдержал первой же атаки и обратился в бегство, направляясь к небольшому леску, где, по всей видимости, хотел найти спасение. Чезаре бросился в погоню, но, оказавшись на опушке, кавалерийский отряд неожиданно развернулся к нему лицом, а из леса выскочило человек четыреста лучников; соратники Чезаре, увидев, что попали в засаду, кинулись наутек, трусливо бросив своего предводителя.
Оставшись в одиночестве, Чезаре не отступил: возможно, он уже просто устал от жизни, и героизм его проистекал не столько от смелости, сколько от пресыщения; как бы там ни было, он сражался как лев, но через некоторое время его лошадь, изрешеченная арбалетными стрелами, упала и придавила Чезаре ногу. Враги тут же набросились на него, и один из них острым копьем пробил Чезаре кирасу, а вместе с нею и грудь; Чезаре послал небесам проклятие и умер.
Остальная часть армии противника была разгромлена благодаря мужеству Микелотто, дравшемуся, как и приличествует бравому кондотьеру. Вернувшись вечером в лагерь, Микелотто узнал от трусливых соратников Чезаре, что они его бросили, а сам Чезаре с тех пор не появлялся. Уверенный, что, несмотря на смелость хозяина, с ним случилась беда, Микелотто решил в последний раз доказать свою преданность и не оставлять тело Чезаре на съедение волкам и хищным птицам. Поскольку стало уже совсем темно, он велел зажечь факелы и в сопровождении десятка солдат, преследовавших вместе с Чезаре вражескую кавалерию, отправился к лесу на поиски. Добравшись до нужного места, он увидел распростертых бок о бок пятерых мертвецов: четверо были одеты, а пятый лежал совершенно обнаженный. Микелотто спешился, присел над ним, положил его голову себе на колени и в неверном свете факелов узнал Чезаре.
Вот так 10 марта 1507 года пал на неведомом поле брани подле забытой Богом деревушки под названием Виана, в стычке между вассалом и мелким царьком тот, кого Макиавелли представил образцом ловкого и смелого государя и тонкого политика.
Что же касается Лукреции, то прекрасная герцогиня Феррарская умерла в глубокой старости, обожаемая подданными, словно королева, и, словно богиня, воспетая Ариосто и Бембо. [169]
Боккаччо рассказывает, [170]что некогда «в Париже проживал богатый купец Джаннотто ди Чивиньи; человек он был добрый, наичестнейший и справедливый, вел крупную торговлю сукнами и был в большой дружбе с иудеем по имени Абрам, тоже купцом, богачом, человеком справедливым и честным. Зная справедливость его и честность, Джаннотто сильно сокрушался, что душа этого достойного, рассудительного и хорошего человека из-за его неправой веры погибнет. Дабы этого не случилось, Джаннотто на правах друга начал уговаривать его отойти от заблуждений веры иудейской и перейти в истинную веру христианскую, которая, именно потому что эта вера святая и правая, на его глазах процветает и все шире распространяется, тогда как его, Абрама, вера, напротив того, оскудевает и сходит на нет, в чем он также имеет возможность убедиться.
Иудей отвечал, что, по его разумению, вера иудейская – самая святая и самая правая, что в ней он рожден, в ней намерен жить и умереть и что нет такой силы, которая могла бы его принудить отказаться от своего намерения. Джаннотто, однако же, на том не успокоился и несколько дней спустя вновь повел с иудеем такую же точно речь и начал в грубоватой форме, как то водится у купцов, доказывать ему, чем наша вера лучше иудейской. Иудей отлично знал догматы своей веры, однако ж то ли из лучших чувств, которые он питал к Джаннотто, то ли на него подействовали слова, вложенные Святым Духом в уста простого человека, но только он начал очень и очень прислушиваться к доводам Джаннотто, хотя по-прежнему твердо держался своей веры и не желал оставлять ее.
Итак, иудей упорствовал, а Джаннотто наседал на него до тех пор, пока наконец иудей, сдавшись на уговоры, сказал: «Ну ладно, Джаннотто. Тебе хочется, чтобы я стал христианином, – я готов, с условием, однако ж, что прежде я отправлюсь в Рим и погляжу на того, кто, по твоим словам, является наместником Бога на земле, понаблюдаю, каков нрав и обычай у него самого, а также у его кардиналов. Если они таковы, что я на их примере познаю, равно как заключу из твоих слов, что ваша вера лучше моей, – а ведь ты именно это старался мне доказать, – я поступлю согласно данному тебе обещанию; если ж нет, то я как был иудеем, так иудеем и останусь».
Послушав такие речи, Джаннотто сильно приуныл и сказал себе: «Тщетны все мои усилия, а между тем мне казалось, что они не напрасны, я был убежден, что уже обратил его. И то сказать: если Абрам съездит в Рим и там насмотрится на окаянство и злонравие духовных лиц, то ни за что не перейдет в христианскую веру, – какое там: если б даже он и стал христианином, то потом все равно вернулся бы в лоно веры иудейской». Затем, обратясь к иудею, молвил: «Послушай, дружище: поездка в Рим утомительна и сопряжена с большими расходами – зачем тебе туда ездить? Я уже не говорю об опасностях, предостерегающих такого богача, как ты, на суше и на море. Неужто здесь некому тебя окрестить? Пусть даже у тебя остались сомнения в христианской вере, хотя я тебе, кажется, все растолковал, – где же еще, как не здесь, найдешь ты столь великих ученых и таких мудрецов, которые разъяснят тебе все твои недоумения и ответят на все твои вопросы? По мне, ехать тебе не след. Поверь: прелаты там такие же точно, как здесь, а если и лучше, то разве лишь тем, что они ближе к верховному вождю. Словом, советую тебе поберечь силы для путешествия за индульгенцией – тогда, может статься, и я составлю тебе компанию».
Иудей же ему на это сказал: «Я верю тебе, Джаннотто, однако ж, коротко говоря, я решился ехать ради того, чтобы исполнить твое желание; в противном случае я не обращусь».
Джаннотто, видя его непреклонность, молвил: «Ну что ж, счастливого пути», – а про себя подумал, что если только он поглядит на римский двор, то христианином ему не быть, однако, поняв, что его не уломать, порешил больше его не отговаривать. Иудей сел на коня и с великою поспешностью поехал в Рим, а как скоро он туда прибыл, тамошние иудеи приняли его с честью. Он никому ни слова не сказал о цели своего путешествия и стал украдкой наблюдать, какой образ жизни ведут папы, кардиналы, другие прелаты и все придворные. Из того, что он заметил сам, – а он был человек весьма наблюдательный, – равно как из того, что ему довелось услышать, он вывел заключение, что все они, от мала до велика, открыто распутничают, предаются не только разврату естественному, но и впадают в грех содомский, что ни у кого из них нет ни стыда, ни совести, что немалым влиянием пользуются здесь непотребные девки, а равно и мальчишки и что ежели кто пожелает испросить себе великую милость, то без их посредничества не обойтись. Еще он заметил, что здесь все поголовно обжоры, пьянчуги, забулдыги, чревоугодники, ничем не отличающиеся от скотов, да еще и откровенные потаскуны. И чем пристальнее он в них вглядывался, тем больше убеждался в их алчности и корыстолюбии, доходившем до того, что они продавали и покупали кровь человеческую, даже христианскую, и всякого рода церковное имущество, будь то утварь или же облачение, всем этим они бойко торговали, посредников по этой части было у них больше, чем в Париже торговцев сукном или же еще чем-либо, и открытая симония называлась у них испрашиванием, обжорство – подкреплением, как будто богу не ясны значения слов, – да он видит и намерения злых душ, так что наименованиями его не обманешь! Все это, вместе взятое, а равно и многое другое, о чем мы лучше умолчим, было противно иудею, ибо он был человек воздержанный и скромный, и, полагая, что насмотрелся вдоволь, он порешил возвратиться в Париж, что и было им исполнено. Джаннотто, как скоро узнал о его приезде, поспешил к нему, хотя меньше всего рассчитывал на его обращение в христианство, и они очень друг другу обрадовались. Джаннотто дал иудею несколько дней отдохнуть, а затем приступил к нему с вопросом, как ему понравились святейший владыка, кардиналы и другие придворные.
Иудей не задумываясь ответил: «Совсем не понравились, разрази их Господь! И вот почему: по моим наблюдениям, ни одно из тамошних духовных лиц не отличается ни святостью, ни богобоязненностью, никто из них не благотворит, никто не подает доброго примера, словом, ничего похожего я не усмотрел, а вот любострастие, алчность, чревоугодие, корыстолюбие, зависть, гордыня и тому подобные и еще худшие пороки, – если только могут быть худшие пороки, – процветают, так что Рим показался мне горнилом адских козней, а не горнилом богоугодных дел. Сколько я понимаю, ваш владыка, а глядя на него и все прочие стремятся свести на нет и стереть с лица земли веру христианскую, и делают это необычайно старательно, необычайно хитроумно и необычайно искусно, меж тем как им надлежит быть оплотом ее и опорой. А выходит-то не по-ихнему: ваша вера все шире распространяется и все ярче и призывней сияет, – вот почему для меня не подлежит сомнению, что оплотом ее и опорой является Дух Святой, ибо эта вера истиннее и святее всякой другой. Я долго и упорно не желал стать христианином и противился твоим увещаниям, а теперь я прямо говорю, что непременно стану христианином. Идем же в церковь, и там ты, как велит обряд святой вашей веры, меня окрестишь».
Джаннотто ожидал совсем иной развязки; когда же он услышал эти слова, то радости его не было границ. Он пошел с иудеем в собор Парижской Богоматери и попросил священнослужителей окрестить Абрама. Те исполнили его просьбу незамедлительно. Джаннотто был его восприемником и дал ему имя – Джованни, а затем поручил достойным людям наставить его в нашей вере, и тот в скором времени вполне ею проникся и всегда потом был добрым, достойным святой жизни человеком».
Эта новелла Боккаччо является прекрасным ответом на упрек в безбожии, который могут сделать нам те, кто неверно истолкует наши намерения; вот потому-то мы не пожелали давать иного ответа и предложили ее нашим читателям целиком.
Впрочем, не следует забывать, что у папства есть не только свой позор, примером коего были Иннокентий VIII и Александр VI, но и своя честь, олицетворением которой можно назвать Пия VII или Григория XVI.
Ванинка
Со своей стороны папа обязался доставить Чезаре в Остию под охраной одного лишь кардинала Санта-Кроче и двух чиновников, которые должны были выпустить его на свободу в тот день, когда принятые им обязательства будут выполнены; в противном же случае Чезаре вернут в Рим и заточат в замке Святого Ангела.
Во исполнение договора Чезаре спустился по Тибру до Остии в сопровождении папского казначея и множества слуг, а кардинал Санта-Кроче отправился в путь чуть позже и присоединился к нему в тот же день.
Между тем Чезаре, боясь, что после сдачи крепостей Юлий II не сдержит слово и оставит его в плену, попросил через кардиналов Борджа и Ремолино, которые не чувствовали себя в Риме в безопасности и уехали в Неаполь, охранную грамоту от Гонсальво Кордуанского, а также пропуска двух галер в Остию, и через некоторое время она была получена вместе с сообщением, что галеры скоро прибудут.
Тем временем кардинал Санта-Кроче, узнав, что губернаторы Чезены и Бертиноро по приказу герцога сдали крепости военачальникам его святейшества, стал относиться к пленнику с меньшей строгостью и, понимая, что тот со дня на день будет отпущен на свободу, разрешил ему выходить в город без провожатых. И вот Чезаре, опасаясь, как бы по прибытии галер Гонсальво с ним не случилось того же, что произошло, когда он взошел на борт папской галеры, то есть как бы его не арестовали вторично, спрятался однажды в каком-то доме за пределами города и с наступлением ночи, сев на плохонькую крестьянскую лошаденку, доехал до Неттуно, там нанял лодку, доплыл до Мондрагоне, а оттуда добрался до Неаполя. Гонсальво встретил его с такими изъявлениями радости, что Чезаре, не догадавшись о ее причинах, решил, что наконец-то спасен. Его уверенность усилилась, когда он открыл свои планы Гонсальво и сообщил, что намерен добраться до Пизы, а оттуда идти на Романью, и тот позволил Чезаре набрать в Неаполе столько солдат, сколько ему будет угодно, и даже пообещал снабдить его двумя галерами. Чезаре, обманутый таким отношением, пробыл в Неаполе почти полтора месяца, всякий день обсуждая с испанским губернатором свои планы. Однако Гонсальво задержал его с одной лишь целью – успеть сообщить королю Испании, что враг у него в руках; ничего не подозревавший Чезаре в день отплытия разместил свои отряды на галерах и отправился в замок, чтобы распрощаться с Гонсальво. Губернатор принял его как всегда любезно, пожелал удачи и поцеловал на прощанье, однако у дверей замка Чезаре был остановлен одним из офицеров Гонсальво по имени Нуньо Кампехо, который арестовал его и объявил, что теперь он пленник Фердинанда Католика. При этих словах Чезаре глубоко вздохнул и проклял судьбу, позволившую ему довериться слову врага, ему, который так часто сам нарушал данное слово.
Чезаре немедленно отвели в замок и заперли в темнице. У него больше не осталось надежды, что кто-то придет к нему на помощь: он знал, что единственный преданный ему человек, Микелотто, арестован в Пизе по приказу Юлия II.
По дороге в темницу у Чезаре отобрали даже охранную грамоту, которую ему выдал Гонсальво.
Его арестовали 27 мая 1504 года, а на следующий же день посадили на галеру, которая, немедленно подняв якорь, взяла курс на Испанию. Во время морского перехода Чезаре прислуживал лишь один паж, а по прибытии на место его сразу же доставили в замок Медина-дель-Кампо.
Десять лет спустя Гонсальво, находясь в Лохе на смертном одре, признался, что теперь, когда он предстает перед ликом Господа, два греха гнетут его совесть: предательство по отношению к Фердинанду и нарушение данного Чезаре слова.
Чезаре пробыл в тюрьме два года, не переставая надеяться, что Людовик XII потребует его выдачи как пэра Франции, однако у Людовика, удрученного поражением при Гарильяно, которое стоило ему Неаполитанского королевства, хватало своих забот, и было не до кузена. Пленник уже начал приходить в отчаяние, когда однажды, разломив принесенную ему на завтрак краюху хлеба, обнаружил в ней напильник, пузырек со снотворным и записку от Микелотто. Тот писал, что, выйдя из тюрьмы, перебрался из Италии в Испанию и теперь вместе с графом Беневентским скрывается в близлежащей деревне; начиная с этого дня они каждую ночь будут дежурить на дороге от крепости к деревне с тремя добрыми лошадьми; теперь дело за Чезаре; он должен употребить напильник и содержимое склянки с наибольшей для себя выгодой. Когда весь мир позабыл о герцоге Романьи, о нем вспомнил сбир.
Тюрьма, в которой Чезаре провел два года, так ему опостылела, что он не стал терять ни минуты: начав перепиливать решетку на окне, которое выходило во внутренний двор, к вечеру он довел ее до такого состояния, что достаточно было сильно тряхнуть, и она бы сломалась. Однако этого оказалось недостаточно: окно располагалось примерно в семидесяти футах над землей, а из двора наружу вел только один выход, предназначенный для коменданта; он один имел от него ключ и никогда с ним не расставался – днем носил на поясе, а ночью клал под подушку. В этом-то и заключалась главная трудность.
Хотя Чезаре и был узником, с ним всегда обращались соответственно его имени и положению: каждый день, когда наступал час обеда, его отводили из камеры к коменданту, который как благородный и учтивый кавалер предлагал разделить с ним трапезу. Нужно сказать, что дон Мануэл был старым воякой, с честью отслужившим своему королю Фердинанду, поэтому, содержа Чезаре в строгости, как того требовал приказ, он весьма уважал столь отважного военачальника и с охотой слушал его рассказы о всяческих баталиях. Часто он просил Чезаре не только обедать, но и завтракать вместе с ним, но пленник по какому-то внутреннему побуждению всегда отказывался от этой милости. Это сослужило ему добрую службу, поскольку, оставаясь по утрам в одиночестве, он смог получить от Микелотто средства для осуществления побега.
Случилось так, что в тот день, когда в хлебе были присланы напильник и склянка, Чезаре, поднимаясь к себе в камеру, оступился и подвернул ногу; в обеденный час он попробовал спуститься по лестнице, но сделал вид, что не может из-за нестерпимой боли. Комендант зашел в камеру проведать пленника и нашел его лежащим в постели.
На следующий день состояние Чезаре не улучшилось, комендант отправил обед к нему в камеру и опять навестил узника, но тот выглядел столь печальным и удрученным, что комендант пообещал вечером прийти и разделить с ним ужин, на что Чезаре с благодарностью согласился.
На сей раз пленник принимал гостя; он был необычайно любезен, и комендант решил воспользоваться случаем и расспросить Чезаре об обстоятельствах его ареста. Как старый кастилец, для которого честь кое-что значит, он хотел узнать, почему Гонсальво и Фердинанд не доверяют Борджа. Чезаре дал ему понять, что он, быть может, и высказался бы начистоту, но вокруг слишком много прислуги. Такая предосторожность показалась коменданту столь естественной, что он не подумал обидеться и тут же отправил слуг вон из темницы, чтобы поскорее остаться наедине со своим сотрапезником. Едва дверь затворилась, как Чезаре наполнил бокалы и предложил выпить за здоровье короля. Комендант не возражал, и, выпив вино, Чезаре приступил к повествованию, однако не дошел и до середины, как глаза гостя, словно по волшебству, закрылись, после чего он упал головой на стол и глубоко уснул.
Через полчаса слуги, не слыша голосов за дверьми, вошли в камеру и увидели, что один собеседник лежит головой на столе, а другой и вовсе под столом. Это их отнюдь не удивило и, не придав случившемуся внимания, они отнесли дона Мануэла в спальню, а Чезаре уложили в постель и, даже не убрав со стола, осторожно прикрыли за собой дверь, оставив пленника в одиночестве.
Несколько минут Чезаре лежал неподвижно: казалось, он крепко спит; затем, когда шаги в коридоре затихли, он чуть приподнял голову, открыл глаза, выскользнул из постели, потом медленно, однако явно не ощущая последствий вчерашнего происшествия, подошел к двери и на несколько секунд приложил ухо к замочной скважине. Затем он выпрямился с выражением неописуемой гордости на лице, утер лоб и впервые после ухода стражников вздохнул полной грудью.
Однако времени терять было нельзя: первым делом Чезаре забаррикадировал изнутри запертую дверь, задул лампу, отворил окно и допилил решетку. Покончив с этим, он снял с ноги повязку, сорвал занавески с окна и полога кровати и разодрал их на полосы, после чего, поступив так же с простынями, скатертями и салфетками, связал из всего этого веревку длиной футов пятьдесят-шестьдесят с узлами на равных расстояниях друг от друга. Затем он крепко-накрепко примотал ее к одному из целых прутьев решетки, влез на окно и, приступив к самой опасной части операции, стал спускаться, цепляясь руками и ногами за утлую лестницу. По счастью, Чезаре был ловок и силен и без приключений добрался до нижнего конца веревки; повиснув на руках, он принялся нашаривать ногами землю, но тщетно: веревка оказалась слишком короткой.
Положение было отчаянным: темнота не позволяла разглядеть, далеко ли еще до земли, а подняться наверх сил уже не было. Чезаре сотворил короткую молитву – Богу или сатане, об этом знал лишь он сам, – разжал руки и упал с высоты футов в пятнадцать.
Опасность была слишком велика, чтобы беглеца заботили полученные при падении ушибы; он вскочил на ноги и, сориентировавшись по окну своей темницы, подошел к двери в углу двора, сунул руку в карман полукафтана, и на лбу у него выступил холодный пот: ключа там не было – то ли он забыл его наверху, то ли выронил при падении.
Восстановив в памяти подробности побега, он сразу же отбросил первую мысль как невероятную и пересек двор в обратном направлении, определяя, куда ему нужно идти, по стенке находившегося во дворе водоема, на которую он оперся, когда вставал на ноги после падения, однако потерянный предмет был так мал, а ночь так темна, что рассчитывать на успех поисков практически не приходилось. Тем не менее Чезаре принялся лихорадочно шарить по земле, так как в ключе была вся его надежда, но тут дверь внезапно отворилась, и показался ночной дозор; у двоих солдат в руках горели факелы. На какое-то мгновение Чезаре подумал, что погиб, но, вспомнив о находившемся у него за спиной водоеме, он тихо погрузился в него по самое горло и стал с тревогою следить за караульными, которые, пройдя в нескольких шагах от водоема, пересекли двор и скрылись за другой дверью. Однако, как ни короток был их проход, Чезаре успел заметить блеснувший в свете факелов ключ, и едва за солдатами затворилась дверь, как он уже держал в руках залог своей свободы.
На полдороге от замка он увидел двух всадников, державших под уздцы еще одну лошадь: это были граф Беневенто и Микелотто. Пожав руки графу и сбиру, Чезаре вскочил в седло, и все трое поскакали в сторону границы Наварры; через три дня они были уже на месте, где их ждал радушный прием со стороны короля Жана д’Альбре, брата жены Чезаре.
Из Наварры Чезаре рассчитывал перебраться во Францию, а оттуда с помощью Людовика XII двинуться на Италию, однако, пока он сидел в замке Медина дель Кампо, Людовик XII заключил с Испанией мир и, узнав о побеге Чезаре, не только не поддержал беглеца, на что тот надеялся, будучи его родственником и союзником, но отнял у него герцогство Валентинуа и лишил денежной ренты. Однако у Чезаре еще оставалось около двухсот тысяч дукатов, которые лежали у генуэзских банкиров, поэтому он написал им письмо с просьбой выслать ему эту сумму; с ее помощью он рассчитывал сколотить войско в Испании и Наварре и совершить с ним набег на Пизу; человек пятьсот солдат, двести тысяч дукатов, его имя и меч – это было более чем достаточно, чтобы не терять надежды.
Выдать вклад банкиры отказались.
Чезаре оставалось уповать на милость своего шурина.
Как раз в это время взбунтовался один из вассалов короля Наваррского по имени принц Алларино, и Чезаре встал во главе войска, посланного Жаном д’Альбре на усмирение мятежника; вместе с ним отправился и Микелотто, не покинувший хозяина в несчастье. Благодаря своей отваге и мудрой тактике Чезаре разбил принца Алларино в первой же схватке, но тому удалось собрать свое войско, и через день он предложил новое сражение; Чезаре принял вызов.
Ожесточенная битва началась около трех пополудни и длилась четыре часа; наконец, когда уже стало смеркаться, Чезаре захотел сам решить исход сражения и вместе с сотней латников налетел на кавалерийский отряд, составлявший главную силу его противника. К его удивлению, отряд не выдержал первой же атаки и обратился в бегство, направляясь к небольшому леску, где, по всей видимости, хотел найти спасение. Чезаре бросился в погоню, но, оказавшись на опушке, кавалерийский отряд неожиданно развернулся к нему лицом, а из леса выскочило человек четыреста лучников; соратники Чезаре, увидев, что попали в засаду, кинулись наутек, трусливо бросив своего предводителя.
Оставшись в одиночестве, Чезаре не отступил: возможно, он уже просто устал от жизни, и героизм его проистекал не столько от смелости, сколько от пресыщения; как бы там ни было, он сражался как лев, но через некоторое время его лошадь, изрешеченная арбалетными стрелами, упала и придавила Чезаре ногу. Враги тут же набросились на него, и один из них острым копьем пробил Чезаре кирасу, а вместе с нею и грудь; Чезаре послал небесам проклятие и умер.
Остальная часть армии противника была разгромлена благодаря мужеству Микелотто, дравшемуся, как и приличествует бравому кондотьеру. Вернувшись вечером в лагерь, Микелотто узнал от трусливых соратников Чезаре, что они его бросили, а сам Чезаре с тех пор не появлялся. Уверенный, что, несмотря на смелость хозяина, с ним случилась беда, Микелотто решил в последний раз доказать свою преданность и не оставлять тело Чезаре на съедение волкам и хищным птицам. Поскольку стало уже совсем темно, он велел зажечь факелы и в сопровождении десятка солдат, преследовавших вместе с Чезаре вражескую кавалерию, отправился к лесу на поиски. Добравшись до нужного места, он увидел распростертых бок о бок пятерых мертвецов: четверо были одеты, а пятый лежал совершенно обнаженный. Микелотто спешился, присел над ним, положил его голову себе на колени и в неверном свете факелов узнал Чезаре.
Вот так 10 марта 1507 года пал на неведомом поле брани подле забытой Богом деревушки под названием Виана, в стычке между вассалом и мелким царьком тот, кого Макиавелли представил образцом ловкого и смелого государя и тонкого политика.
Что же касается Лукреции, то прекрасная герцогиня Феррарская умерла в глубокой старости, обожаемая подданными, словно королева, и, словно богиня, воспетая Ариосто и Бембо. [169]
Боккаччо рассказывает, [170]что некогда «в Париже проживал богатый купец Джаннотто ди Чивиньи; человек он был добрый, наичестнейший и справедливый, вел крупную торговлю сукнами и был в большой дружбе с иудеем по имени Абрам, тоже купцом, богачом, человеком справедливым и честным. Зная справедливость его и честность, Джаннотто сильно сокрушался, что душа этого достойного, рассудительного и хорошего человека из-за его неправой веры погибнет. Дабы этого не случилось, Джаннотто на правах друга начал уговаривать его отойти от заблуждений веры иудейской и перейти в истинную веру христианскую, которая, именно потому что эта вера святая и правая, на его глазах процветает и все шире распространяется, тогда как его, Абрама, вера, напротив того, оскудевает и сходит на нет, в чем он также имеет возможность убедиться.
Иудей отвечал, что, по его разумению, вера иудейская – самая святая и самая правая, что в ней он рожден, в ней намерен жить и умереть и что нет такой силы, которая могла бы его принудить отказаться от своего намерения. Джаннотто, однако же, на том не успокоился и несколько дней спустя вновь повел с иудеем такую же точно речь и начал в грубоватой форме, как то водится у купцов, доказывать ему, чем наша вера лучше иудейской. Иудей отлично знал догматы своей веры, однако ж то ли из лучших чувств, которые он питал к Джаннотто, то ли на него подействовали слова, вложенные Святым Духом в уста простого человека, но только он начал очень и очень прислушиваться к доводам Джаннотто, хотя по-прежнему твердо держался своей веры и не желал оставлять ее.
Итак, иудей упорствовал, а Джаннотто наседал на него до тех пор, пока наконец иудей, сдавшись на уговоры, сказал: «Ну ладно, Джаннотто. Тебе хочется, чтобы я стал христианином, – я готов, с условием, однако ж, что прежде я отправлюсь в Рим и погляжу на того, кто, по твоим словам, является наместником Бога на земле, понаблюдаю, каков нрав и обычай у него самого, а также у его кардиналов. Если они таковы, что я на их примере познаю, равно как заключу из твоих слов, что ваша вера лучше моей, – а ведь ты именно это старался мне доказать, – я поступлю согласно данному тебе обещанию; если ж нет, то я как был иудеем, так иудеем и останусь».
Послушав такие речи, Джаннотто сильно приуныл и сказал себе: «Тщетны все мои усилия, а между тем мне казалось, что они не напрасны, я был убежден, что уже обратил его. И то сказать: если Абрам съездит в Рим и там насмотрится на окаянство и злонравие духовных лиц, то ни за что не перейдет в христианскую веру, – какое там: если б даже он и стал христианином, то потом все равно вернулся бы в лоно веры иудейской». Затем, обратясь к иудею, молвил: «Послушай, дружище: поездка в Рим утомительна и сопряжена с большими расходами – зачем тебе туда ездить? Я уже не говорю об опасностях, предостерегающих такого богача, как ты, на суше и на море. Неужто здесь некому тебя окрестить? Пусть даже у тебя остались сомнения в христианской вере, хотя я тебе, кажется, все растолковал, – где же еще, как не здесь, найдешь ты столь великих ученых и таких мудрецов, которые разъяснят тебе все твои недоумения и ответят на все твои вопросы? По мне, ехать тебе не след. Поверь: прелаты там такие же точно, как здесь, а если и лучше, то разве лишь тем, что они ближе к верховному вождю. Словом, советую тебе поберечь силы для путешествия за индульгенцией – тогда, может статься, и я составлю тебе компанию».
Иудей же ему на это сказал: «Я верю тебе, Джаннотто, однако ж, коротко говоря, я решился ехать ради того, чтобы исполнить твое желание; в противном случае я не обращусь».
Джаннотто, видя его непреклонность, молвил: «Ну что ж, счастливого пути», – а про себя подумал, что если только он поглядит на римский двор, то христианином ему не быть, однако, поняв, что его не уломать, порешил больше его не отговаривать. Иудей сел на коня и с великою поспешностью поехал в Рим, а как скоро он туда прибыл, тамошние иудеи приняли его с честью. Он никому ни слова не сказал о цели своего путешествия и стал украдкой наблюдать, какой образ жизни ведут папы, кардиналы, другие прелаты и все придворные. Из того, что он заметил сам, – а он был человек весьма наблюдательный, – равно как из того, что ему довелось услышать, он вывел заключение, что все они, от мала до велика, открыто распутничают, предаются не только разврату естественному, но и впадают в грех содомский, что ни у кого из них нет ни стыда, ни совести, что немалым влиянием пользуются здесь непотребные девки, а равно и мальчишки и что ежели кто пожелает испросить себе великую милость, то без их посредничества не обойтись. Еще он заметил, что здесь все поголовно обжоры, пьянчуги, забулдыги, чревоугодники, ничем не отличающиеся от скотов, да еще и откровенные потаскуны. И чем пристальнее он в них вглядывался, тем больше убеждался в их алчности и корыстолюбии, доходившем до того, что они продавали и покупали кровь человеческую, даже христианскую, и всякого рода церковное имущество, будь то утварь или же облачение, всем этим они бойко торговали, посредников по этой части было у них больше, чем в Париже торговцев сукном или же еще чем-либо, и открытая симония называлась у них испрашиванием, обжорство – подкреплением, как будто богу не ясны значения слов, – да он видит и намерения злых душ, так что наименованиями его не обманешь! Все это, вместе взятое, а равно и многое другое, о чем мы лучше умолчим, было противно иудею, ибо он был человек воздержанный и скромный, и, полагая, что насмотрелся вдоволь, он порешил возвратиться в Париж, что и было им исполнено. Джаннотто, как скоро узнал о его приезде, поспешил к нему, хотя меньше всего рассчитывал на его обращение в христианство, и они очень друг другу обрадовались. Джаннотто дал иудею несколько дней отдохнуть, а затем приступил к нему с вопросом, как ему понравились святейший владыка, кардиналы и другие придворные.
Иудей не задумываясь ответил: «Совсем не понравились, разрази их Господь! И вот почему: по моим наблюдениям, ни одно из тамошних духовных лиц не отличается ни святостью, ни богобоязненностью, никто из них не благотворит, никто не подает доброго примера, словом, ничего похожего я не усмотрел, а вот любострастие, алчность, чревоугодие, корыстолюбие, зависть, гордыня и тому подобные и еще худшие пороки, – если только могут быть худшие пороки, – процветают, так что Рим показался мне горнилом адских козней, а не горнилом богоугодных дел. Сколько я понимаю, ваш владыка, а глядя на него и все прочие стремятся свести на нет и стереть с лица земли веру христианскую, и делают это необычайно старательно, необычайно хитроумно и необычайно искусно, меж тем как им надлежит быть оплотом ее и опорой. А выходит-то не по-ихнему: ваша вера все шире распространяется и все ярче и призывней сияет, – вот почему для меня не подлежит сомнению, что оплотом ее и опорой является Дух Святой, ибо эта вера истиннее и святее всякой другой. Я долго и упорно не желал стать христианином и противился твоим увещаниям, а теперь я прямо говорю, что непременно стану христианином. Идем же в церковь, и там ты, как велит обряд святой вашей веры, меня окрестишь».
Джаннотто ожидал совсем иной развязки; когда же он услышал эти слова, то радости его не было границ. Он пошел с иудеем в собор Парижской Богоматери и попросил священнослужителей окрестить Абрама. Те исполнили его просьбу незамедлительно. Джаннотто был его восприемником и дал ему имя – Джованни, а затем поручил достойным людям наставить его в нашей вере, и тот в скором времени вполне ею проникся и всегда потом был добрым, достойным святой жизни человеком».
Эта новелла Боккаччо является прекрасным ответом на упрек в безбожии, который могут сделать нам те, кто неверно истолкует наши намерения; вот потому-то мы не пожелали давать иного ответа и предложили ее нашим читателям целиком.
Впрочем, не следует забывать, что у папства есть не только свой позор, примером коего были Иннокентий VIII и Александр VI, но и своя честь, олицетворением которой можно назвать Пия VII или Григория XVI.
Ванинка
(1800–1801)
Однажды, в конце царствования императора Павла I, то есть в середине первого года XIX века, когда куранты собора Петропавловской крепости, увенчанного золотым шпилем, который господствует над всеми фортификациями, пробили четыре часа пополудни, напротив дома генерала графа Чермайлова, в прошлом градоначальника довольно большого города в Полтавской губернии, начала собираться толпа из представителей разных сословий. Любопытных привлекли приготовления в глубине двора к порке, которой должен был подвергнуться один из крепостных генерала, исполнявший обязанности брадобрея. Хотя подобные наказания не были в диковинку в Санкт-Петербурге, всякий раз, когда это происходило публично, они неизменно собирали всех, кто в тот момент проходил по улице или мимо дома, где такая экзекуция должна была совершиться. А о том, что все это было именно так, свидетельствовало, как мы сказали, скопление народа перед домом генерала Чермайлова.
Впрочем, даже самые нетерпеливые зрители не могли пожаловаться, что их заставляют долго ждать. Около половины пятого на крыльце флигеля в глубине двора, как раз напротив парадного входа в генеральский дом, появился молодой человек лет двадцати четырех – двадцати шести в элегантном адъютантском мундире со многими орденами на груди. Приблизившись к входу в дом, он на секунду остановился и поднял глаза к окну, плотно закрытому занавеской, не оставлявшей пришельцу никаких надежд удовлетворить свое любопытство. Поняв, что бесполезно тратить на это время, он сделал знак бородатому мужику, стоявшему возле входа в строение, предназначенное для слуг. Дверь тотчас отворилась, и все увидели, как выходит в окружении дворни, обязанной для острастки присутствовать при этом зрелище, тот, кому предстояло расплатиться за свой проступок. Следом за ним шел экзекутор. Жертвой был, как мы уже сказали, цирюльник генерала. Исполнение же наказания было возложено на кучера Ивана, кого умение орудовать кнутом то возносило, то, если угодно, низводило до уровня палача всякий раз, когда предстояла подобная экзекуция. Все это, впрочем, не лишало его уважения и даже дружбы остальной челяди, совершенно уверенной, что действует он только рукой, а сердце не имеет к сему никакого касательства. Поскольку же и рука и тело принадлежали генералу, тот мог ими пользоваться по своему усмотрению, что никого не удивляло. К тому же Иван делал это не так больно, как делал бы другой на его месте. Будучи человеком незлым, он умудрялся пропускать один-два удара из положенной дюжины. Если же от него требовали неукоснительного счета всех положенных ударов, он старался, чтобы кончик кнута приходился на еловую доску, на которой лежал наказуемый, что избавляло того от лишней боли. Когда же наступала пора Ивану самому ложиться на злополучную доску, чтобы получить свою порцию, тот, кто выступал в роли палача, принимал те же меры предосторожности, что Иван по отношению к другим, запоминая лишь те удары, которые были пропущены, а не те, которые были нанесены. Подобный обмен уловками помогал Ивану сохранять со своими товарищами добрые отношения, которые никогда не бывали более тесными, чем перед очередной экзекуцией. Правда, первые часы после понесенного наказания были для выпоротого полны страданий, и это делало его несправедливым по отношению к тому, кто его полосовал. Но это предубеждение исчезало в тот же вечер, когда оно растворялось в первом же стакане водки, который палач выпивал за здоровье пострадавшего.
Впрочем, даже самые нетерпеливые зрители не могли пожаловаться, что их заставляют долго ждать. Около половины пятого на крыльце флигеля в глубине двора, как раз напротив парадного входа в генеральский дом, появился молодой человек лет двадцати четырех – двадцати шести в элегантном адъютантском мундире со многими орденами на груди. Приблизившись к входу в дом, он на секунду остановился и поднял глаза к окну, плотно закрытому занавеской, не оставлявшей пришельцу никаких надежд удовлетворить свое любопытство. Поняв, что бесполезно тратить на это время, он сделал знак бородатому мужику, стоявшему возле входа в строение, предназначенное для слуг. Дверь тотчас отворилась, и все увидели, как выходит в окружении дворни, обязанной для острастки присутствовать при этом зрелище, тот, кому предстояло расплатиться за свой проступок. Следом за ним шел экзекутор. Жертвой был, как мы уже сказали, цирюльник генерала. Исполнение же наказания было возложено на кучера Ивана, кого умение орудовать кнутом то возносило, то, если угодно, низводило до уровня палача всякий раз, когда предстояла подобная экзекуция. Все это, впрочем, не лишало его уважения и даже дружбы остальной челяди, совершенно уверенной, что действует он только рукой, а сердце не имеет к сему никакого касательства. Поскольку же и рука и тело принадлежали генералу, тот мог ими пользоваться по своему усмотрению, что никого не удивляло. К тому же Иван делал это не так больно, как делал бы другой на его месте. Будучи человеком незлым, он умудрялся пропускать один-два удара из положенной дюжины. Если же от него требовали неукоснительного счета всех положенных ударов, он старался, чтобы кончик кнута приходился на еловую доску, на которой лежал наказуемый, что избавляло того от лишней боли. Когда же наступала пора Ивану самому ложиться на злополучную доску, чтобы получить свою порцию, тот, кто выступал в роли палача, принимал те же меры предосторожности, что Иван по отношению к другим, запоминая лишь те удары, которые были пропущены, а не те, которые были нанесены. Подобный обмен уловками помогал Ивану сохранять со своими товарищами добрые отношения, которые никогда не бывали более тесными, чем перед очередной экзекуцией. Правда, первые часы после понесенного наказания были для выпоротого полны страданий, и это делало его несправедливым по отношению к тому, кто его полосовал. Но это предубеждение исчезало в тот же вечер, когда оно растворялось в первом же стакане водки, который палач выпивал за здоровье пострадавшего.