Страница:
— Ну что ж, господа, — сказал он, — я поклялся, что умру, но не сдамся врагу; если вы не печетесь о своем честном имени, — живите, а я должен сдержать клятву. Вот мое последнее слово. Я умираю свободным. Гражданин Жак Мере, призываю тебя в свидетели.
И, вытащив из кармана пистолет, Борепер мгновенно, не дав никому опомниться, выстрелил себе в висок.
Жак Мере подхватил тело этого мученика чести.
Назавтра, в тот час, когда юные верденские девы в белых покрывалах усыпали цветами дорогу, по которой должен был проехать в ратушу прусский король, и с корзинками, полными сладостей, поджидали победителей у открытых нарочно для них Тьонвильских ворот, верденский гарнизон с воинскими почестями покидал город через ворота Сент-Мену; перед войском ехал запряженный черными конями фургон, в котором покоилось обернутое трехцветным знаменем тело Борепера.
Солдаты не захотели хоронить героя в земле, захваченной пруссаками. Батальон департамента Эр-и-Луар замыкал процессию; последним ехал его командир — Марсо.
Прусский авангард проследовал вместе с французской армией до Ливри-ла-Перш, заодно произведя разведку в окрестностях Клермона.
Наконец пруссаки остановились.
Тут-то Марсо, привстав на стременах, бросил им от имени Франции грозные слова:
— До встречи на равнинах Шампани!
XXIV. ДЮМУРЬЕ
XXV. ФРАНЦУЗСКИЕ ФЕРМОПИЛЫ
И, вытащив из кармана пистолет, Борепер мгновенно, не дав никому опомниться, выстрелил себе в висок.
Жак Мере подхватил тело этого мученика чести.
Назавтра, в тот час, когда юные верденские девы в белых покрывалах усыпали цветами дорогу, по которой должен был проехать в ратушу прусский король, и с корзинками, полными сладостей, поджидали победителей у открытых нарочно для них Тьонвильских ворот, верденский гарнизон с воинскими почестями покидал город через ворота Сент-Мену; перед войском ехал запряженный черными конями фургон, в котором покоилось обернутое трехцветным знаменем тело Борепера.
Солдаты не захотели хоронить героя в земле, захваченной пруссаками. Батальон департамента Эр-и-Луар замыкал процессию; последним ехал его командир — Марсо.
Прусский авангард проследовал вместе с французской армией до Ливри-ла-Перш, заодно произведя разведку в окрестностях Клермона.
Наконец пруссаки остановились.
Тут-то Марсо, привстав на стременах, бросил им от имени Франции грозные слова:
— До встречи на равнинах Шампани!
XXIV. ДЮМУРЬЕ
Если мы так подробно остановились на осаде Вердена и героической смерти Борепера, то лишь оттого, что, на наш взгляд, ни один историк не понял, какую роль сыграло взятие Вердена в истории Революции, и не отнесся к гибели Борепера с тем благоговением, с каким историк, этот великий жрец грядущего, обязан к ней отнестись.
Сам я заметил этот удивительный пробел при следующих обстоятельствах. Еще в эпоху Реставрации меня возмущали поэтические восхваления так
называемых верденских дев, которые с цветами в одной руке и сладостями в другой открыли врагу ворота родного города, являвшегося ключом от всей Франции.
Эту измену родине можно извинить лишь невежеством женщин, которые, скорее всего, поддались на уговоры родных и не понимали, какое преступление совершают.
Свою роль тут наверняка сыграли и священники.
Итак, желая ответить прозой на стихи Делиля и Виктора Гюго, я вот уже семь или восемь лет искал документы, касающиеся сдачи Вердена, которая оказала немалое влияние на события 2 и 3 сентября.
Естественно, я начал с того, что обратился к самому многословному из наших историков, г-ну Тьеру. Но г-н Тьер так спешит одержать победу при Вальми, что удостаивает Верден лишь отрывочных упоминаний.
Сначала, на странице 198 издания Фюрна, он пишет:
«Пруссаки наступали на Верден».
Затем, на странице 342 того же издания: «Взятие Вердена потешило тщеславие Фридриха».
И наконец, на странице 347: «Гальбо, посланный на помощь верденскому гарнизону, прибыл слишком поздно». О Борепере ни слова: г-ну Тьеру не до него.
Между тем случай здесь отнюдь не заурядный.
Город капитулирует против воли коменданта, а тот пускает себе пулю в лоб; двадцать три гражданина, изобличенных в том, что открыли ворота врагу, 24 апреля 1794 года всходят на эшафот; десять женщин, старшей из которых пятьдесят пять лет, а младшей — восемнадцать, также расстаются с жизнью на эшафоте за то, что встретили врагов цветами и конфетами.
Неужели все это не достойно быть описанным — хотя бы в примечании?
Что же до Дюмурье, он в своих «Мемуарах» говорит о Вердене всего несколько слов, а Борепера называет Борегаром!
За одну эту ошибку Дюмурье заслуживает имени предателя.
В отличие от г-на Тьера, Мишле, великолепный историк, который дорожит всеми героями, составляющими славу Франции, ибо сам принадлежит к их числу, не проходит мимо гроба Борепера холодно и равнодушно.
Он преклоняет возле этого гроба колена и возносит молитву.
«Вся Франция, — пишет он, — была глубоко потрясена, когда с границы доставили гроб славного Борепера, который не на словах, а на деле показал соотечественникам, как следует поступать в подобных обстоятельствах, и тем завоевал бессмертие.
Борепер, бывший командир карабинеров, после 89 года принял на себя командование бесстрашным батальоном волонтеров департамента Мен-и-Луар. Когда враги вторглись на территорию Франции, эти храбрецы тотчас пустились в путь и стремительно пересекли всю Францию, чтобы попасть в Верден прежде неприятеля.
Они предчувствовали, что кругом царит измена и что их ждет гибель, поэтому они заранее поручили одному патриотически настроенному депутату известить родных об их смерти, присовокупив слова утешения. Борепер только недавно женился, но даже это не лишило его твердости. На военном совете он всеми силами противился трусливым аргументам знатных офицеров и в конце концов, видя, что в душе эти роялисты уже давно перешли на сторону врага, воскликнул:
— Господа, я поклялся, что неприятель возьмет Верден только через мой труп; если вам угодно пережить потерю чести — дело ваше. Я же верен своей клятве; вот мое последнее слово: я умираю!
Ион пустил себе пулю в лоб.
Франция с трепетом ужаса и восхищения узнала о том, какие силы таятся в ее груди; она уверовала в свою мощь. Родина перестала быть чем-то зыбким и смутным, она предстала перед французами живой, реальной. В богов, которым приносят такие жертвы, невозможно не верить».
Однако о «верденских девах» Мишле не говорит ни слова.
Без сомнения, ему не хотелось рисовать рядом с каплей чистой крови грязную лужу.
И уж ни один историк, ни один летописец, ни один мемуарист не говорит ни слова о г-же Борепер. Пожалуй, единственные посвященные ей строки — те, что я отыскал в брошюре под названием «Воспоминания о прусском короле».
В брошюре этой от лица прусских принцесс рассказано о случае, происшедшем, по всей вероятности, именно с женой полковника Борепера.
«Герцог Веймарский, хорошо знавший о том, что Верден славится своими конфетами и ликерами, осведомился о том, в какой лавке можно найти самые лучшие из этих товаров. Нас отвели к торговцу по имени Леру, чья лавка располагалась на углу маленькой площади. Человек этот принял нас весьма любезно и обслужил превосходно.
Под вечер, однако, нашу трапезу нарушило весьма неприятное происшествие. В доме напротив жила молодая женщина, родственница покойного коменданта крепости. До последней минуты от нее скрывали все случившееся, но наконец пришлось открыть ей правду. Трагическое известие так сильно подействовало на нее, что она рухнула на землю в нервном припадке и сильнейших конвульсиях. С большим трудом ее унесли с площади в дом».
Возможно, принцессам не открыли всей правды и сказали о вдове коменданта, что она приходится ему всего лишь дальней родственницей.
Сдача Вердена потрясла Францию.
Парижане ужаснулись так сильно, как если бы враг уже подошел к столичным заставам, ведь Верден находится в пяти переходах от Парижа. В городе затрубили общий сбор, зазвонили в набат; началась пушечная пальба.
Лишь один Дантон не потерял самообладания и тотчас понял, какую выгоду можно извлечь из подвига самоотверженного Борепера; он бросился в Собрание, члены которого еще не оправились от пережитого потрясения, поднялся на трибуну и, перечислив меры, уже принятые им для спасения отечества, произнес вошедшие в историю величественные слова:
— Пушечные залпы, которые вы слышите, не сигнал тревоги, но сигнал к наступлению на врага. Что нужно для того, чтобы победить неприятеля, разбить его наголову? Смелость, смелость и еще раз смелость!
И Дантон рассказал о героическом поступке Борепера так, как умел рассказывать только он.
Тотчас же была назначена комиссия, предложившая Собранию проект следующего декрета:
«1. Национальное собрание постановляет поместить останки Борепера, командующего первым батальоном департамента Мен-и-Луар, во французском Пантеоне.
2. На могиле его следует выбить следующие слова:
ОН ПРЕДПОЧЕЛ УМЕРЕТЬ, НО НЕ СДАТЬСЯ НА МИЛОСТЬ ТИРАНОВ
3. Председателю Собрания поручается написать письмо вдове и детям Борепера».
В память Борепера назвали улицу, которая, насколько нам известно, носит это славное имя и по сей день; если г-н Осман собирается стереть ее с лица земли, мы просим его непременно увековечить память Борепера в названии какой-нибудь другой парижской улицы.
Пока Национальное собрание отдает последние почести Бореперу; пока Марсо, потерявший после сдачи города и оружие и лошадей, докладывает представителю народа: «Мне нечего отдать вам, кроме сабли, с которой я надеюсь отомстить за наше поражение!»; пока прусский король, войдя в Верден, располагается там в свое удовольствие и целую неделю дает балы, лакомится конфетами и объясняет, что явился во Францию исключительно ради того, чтобы возвратить власть королю, храмы — священникам, а собственность — собственникам; пока крестьянин, насторожившись, догадывается, что во Франции зреет контрреволюция; пока тот из французов, у кого есть ружье, берется за ружье, тот, у кого есть вилы, хватает в руки вилы, а тот, у кого есть коса, вооружается косой, — пять генералов под председательством главнокомандующего Дюмурье держат совет в ратуше города Седана.
Мы не из тех, кто убежден, будто заблуждение, слабость или даже дурной поступок перечеркивают все прошлые заслуги человека. Нет, историк должен оценивать каждое деяние своего героя отдельно, хваля достойные и хуля недостойные.
Уже по одному этому предуведомлению читатель может догадаться, что мы приступаем к рассказу об одной из самых удивительных личностей нашей эпохи — о человеке, который, будучи в глубине души роялистом, спас Республику, принес Франции больше пользы, чем Лафайет, а вреда — меньше, но тем не менее был с позором изгнан из Франции и умер в Англии, не оплаканный никем из соотечественников, тогда как Лафайет с триумфом возвратился на родину, стал патриархом революции 1830 года и умер в кругу своего почтенного семейства, окруженный славой и почестями.
В ту пору, о которой мы ведем речь, Дюмурье исполнилось пятьдесят шесть лет; впрочем, он был так бодр, проворен и энергичен, что выглядел самое большее лет на сорок пять. Провансалец, выросший в Пикардии, он обладал умом южанина и волей уроженца Центральной Франции. На тонком его лице горели живые глаза, в иных обстоятельствах метавшие молнии. Умный, образованный, он был пригоден к любому делу. В нем — что случается крайне редко — соединились разные таланты, от хитрости дипломата до мужественного упорства солдата. В двадцать лет, в бытность свою простым гусаром, он дрался как лев с шестью кавалеристами и скорее бы согласился быть разорванным в клочья, чем сдаться, но в тридцать лет начал находить толк в тайной дипломатии Людовика XV — дипломатии, недалеко ушедшей от заурядного шпионства и потому малопочтенной. При Людовике XVI Дюмурье забросил все это и полностью посвятил себя устроению шербурского порта.
Дюмурье принадлежал к числу тех универсальных талантов, чьи обширные познания могут быть приложены к любой сфере, лишь бы представился подходящий случай. До Революции такой случай не представился ни разу. Кем суждено было стать Дюмурье: прославленным дипломатом, непобедимым полководцем? Этого не знал никто из окружающих, да и сам Дюмурье, пожалуй, не имел точного понятия о силе своего гения.
Войдя в 1792 году в число министров с легкой руки жирондистов — иными словами, противников короля, он после свидания в Тюильри с Марией Антуанеттой принял сторону Людовика XVI. По сути дела, Дюмурье был прежде всего добрый малый, неравнодушный к женским прелестям.
Недаром адъютантами, не покидавшими генерала даже на поле боя и послушно исполнявшими все его приказания, служили две барышни в гусарских мундирах, девицы де Ферниг, с братом которых мне посчастливилось быть знакомым.
Такой человек не мог внушать большого доверия Дантону, и не удивительно, что министр юстиции поручил доктору Мере, чья безукоризненная честность была ему известна, наблюдать за Дюмурье.
Вернемся, однако, в зал, где только что началось заседание военного совета.
— Граждане, — обратился Дюмурье к пяти своим братьям по оружию, — я собрал вас, чтобы обрисовать вам тяжелое положение, в какое мы попали.
Я буду краток.
Девятнадцатого августа, две недели назад, пруссаки и эмигранты вторглись на территорию Франции. Будь мы римлянами, я сказал бы, что неприятелю сопутствовали дурные предзнаменования — гром, дождь и град; однако поначалу удача улыбалась пруссакам: не прошло и двух часов после вторжения, как они вошли в Бреэн, где часть армии провела ночь, меж тем как другая ее часть грабила близлежащие деревни. Стремясь скорее оказаться во Франции, герцог Брауншвейгский, герой Росбаха, проделал путь из Кобленца в Лонгви, равный сорока льё, за двадцать дней.
Нашествие пруссаков, которое, если верить их королю, сведется к простой прогулке армии от границы до Парижа, не внушает, по правде говоря, особых опасений.
Однако, граждане, я привык думать так: если враг столь опытный, как тот, с каким имеем дело мы, допускает ошибку, значит, он имеет к тому основания, что, впрочем, не мешает нам использовать эту ошибку себе на благо.
Итак, двадцать второго августа шестьдесят тысяч пруссаков, наследников славы и традиций великого Фридриха, двинулись единой колонной к центру нашей страны. Они вошли в Лонгви, а вчера канонада донеслась до нас со стороны Вердена.
Двадцать шесть тысяч австрийцев под командованием генерала Клерфе поддерживают их справа и продвигаются в направлении Стене.
Шестнадцать тысяч австрийцев, которыми командует князь Гогенлоэ-Кирхберг, и десять тысяч гессенцев поддерживают пруссаков слева. Герцог Саксен-Тешенский занимает Нидерланды и угрожает тамошним крепостям.
Принц де Конде с шестью тысячами эмигрантов наступает на Филипсбург. Наши армии, наоборот, расположены самым неудачным образом и с трудом смогут противостоять шестидесятитысячной армии противника. У Бернонвиля, Моретона и Дюваля — тридцать тысяч человек в Мольдском, Мобёжском и Лилльском лагерях.
Наша армия, численностью в тридцать три тысячи человек, совершенно дезорганизована бегством Лафайета, любимца солдат; впрочем, его отсутствие тревожит меня в последнюю очередь. Пусть я не внушаю любви — я сумею внушить страх.
Двадцать тысяч французов расквартированы в Меце под командованием Келлермана.
Пятнадцать тысяч под командой Кюстина стоят в Ландау.
В Эльзасе у Бирона тридцать тысяч человек; но до него слишком далеко, и проку от него не будет.
Итак, мы можем выставить против шестидесяти тысяч пруссаков только мои двадцать три тысячи человек, да те двадцать тысяч, которыми командует Келлерман, если, конечно, он захочет объединить свои силы с моими и станет исполнять мои приказы.
Вот ясный, четкий, точный очерк положения. Каковы ваши мнения?
Встал и попросил слова самый юный из генералов.
То был красавец Диллон, слывший любовником королевы. Солдаты его брата, приняв своего командира за королевского фаворита, убили его после стычки в Кьеврене: они не сомневались, что любовник королевы не может не быть предателем.
Что же до самого Диллона, то в доказательство его связи с Марией Антуанеттой приводили два факта.
Во-первых, в один прекрасный день на параде в Тюильри его гусарская меховая шапка украсилась великолепными бриллиантами, которые еще несколько дней назад сверкали в прическе королевы.
Во-вторых, по слухам, однажды на балу Диллон имел честь вальсировать с королевой, и та, любившая вальс до безумия, совсем потеряла голову; остановившись, чтобы перевести дух, и не заметив, что за спиной у нее стоит король, она беспечно склонила голову на плечо красавцу-офицеру и прошептала:
— Приложите руку к моему сердцу: вы услышите, как сильно оно бьется.
— Сударыня, — сказал король, отводя руку Диллона, — полковник поверит вам на слово.
Артюр Диллон был не только замечательно хорош собой, но и безупречно храбр; пожалуй, единственное, в чем его можно было упрекнуть, — это совершенное безразличие к опасности.
— Граждане, — сказал Диллон, — по молодости лет я не смею высказывать свое мнение перед людьми столь почтенными, столь многоопытными. Однако все только что услышанное нами от главнокомандующего, на мой взгляд, неопровержимо доказывает, что возможности защищаться у нас нет; я бы считал самым правильным двинуться во Фландрию и начать там боевые действия против австрийских Нидерландов; тем самым мы помешаем противнику возвратиться в Брюссель, а заодно ускорим своим присутствием начало революции в этом городе.
Диллон поклонился и сел; поднялся генерал Моне.
— Отдавая должное моему юному коллеге, — сказал он, — я не могу, однако, не заметить, что, на мой взгляд, отступив во Фландрию, мы покинули бы тот пост, на который поставила нас Франция. Мы единственная защита Парижа от вражеского нашествия. Я предлагаю отступить к Шалону и выстроить оборону вдоль Марны.
В это мгновение вестовой доложил, что всадник, только что прибывший из Вердена, просит незамедлительно провести его к главнокомандующему.
Дюмурье обвел глазами членов совета. Все они явно жаждали узнать новости.
— Пусть войдет, — приказал он.
Жак Мере появился в зале совета одетый наполовину в гражданское платье, наполовину в мундир представителей народа: на нем были синий редингот с широкими отворотами, шляпа с трехцветными перьями, лосины, мягкие сапоги до колен; за поясом — сабля и два пистолета. От быстрой езды весь его наряд покрылся густой пылью.
— Граждане, — сказал Жак, — я привез вам дурные вести; их следует сообщать безотлагательно, именно поэтому я настоятельно просил принять меня. Верден сдан врагу; Борепер, комендант города, застрелился. Генерал Гальбо отступает к Парижу через Клермон и Сент-Мену. Я же прибыл к вам по поручению Дантона, дабы напомнить, что судьба Франции — в ваших руках.
С этими словами он подошел к главнокомандующему и передал ему письмо Дантона.
Дюмурье поклонился, взял письмо и, не читая, обратился к членам совета:
— Граждане, каково мнение большинства?
Три генерала, которые до сих пор хранили молчание, встали, и один из них от своего имени и от имени двух остальных заявил:
— Генерал, мы разделяем точку зрения генерала Моне.
— Иначе говоря, вы за то, чтобы отступить к Шалону и выстроить оборону вдоль Марны.
— Да, гражданин генерал, — в один голос ответили все трое.
— Превосходно, граждане, — сказал Дюмурье, — я извещу вас о своем решении.
Затем он закрыл заседание, простился с офицерами и отпустил их.
Оставшись наедине с Жаком Мере, он сказал:
— Гражданин представитель, ты нуждаешься в ванне, хорошем завтраке и удобной постели; все это ты найдешь в моем доме, если окажешь мне честь поселиться в нем.
— С радостью, — отвечал Жак, — тем более что нам есть о чем говорить, ведь, судя по всему, мы скоро получим из Парижа новости еще более удивительные и тревожные, чем те, что я привез нынче из Вердена.
Дюмурье улыбнулся с галантностью истинного дворянина, поклонился и повел гостя в столовую, где их уже ожидали, чтобы сесть за стол, Вестерман и Фабр д'Эглантин.
— Граждане, — сказал Дюмурье этим двоим, — завтракайте как можно скорее; мы получили такие вести, которые требуют от нас безотлагательных действий. Вы, Вестерман, отправитесь в Мец и передадите Келлерману приказ как можно скорее выступить в поход и соединиться с моими войсками в Вальми. Вы, Фабр, оседлаете коня и помчитесь во весь опор в Шалон, остановите там отряд Гальбо и передадите его людям мой приказ отправиться в Ревиньи-о-Ваш и охранять истоки Эны и Марны до тех пор, пока я не отдам нового приказа.
Вестерман и Фабр д'Эглантин недоуменно взглянули на Дюмурье.
— Этот господин, — пояснил тот, указывая на Жака Мере, — послан ко мне Дантоном с теми же полномочиями, что и вы. Он останется со мной и сумеет при необходимости размозжить мне голову.
— Но ведь наш долг — оставаться подле тебя, гражданин генерал, а не скакать туда, куда ты нас пошлешь, — возразил Вестерман.
— Наш долг — служить отечеству, и для этой цели я, главнокомандующий Восточной армии, приказываю вам, Вестерман, отправиться в Мец и доставить ко мне Келлермана, а если не Келлермана, то его двадцать тысяч солдат и офицеров. У вас в кармане будет лежать приказ об увольнении Келлермана и вашем назначении на его место. Что до вас, Фабр, вы отправитесь в Клермон и остановите отступление. Если Гальбо попытается оказать сопротивление, вы арестуете его и, связав по рукам и ногам, доставите в Комитет общественного спасения. Точно таким же образом поступлю я со всяким, кто попробует мне противиться.
Пока вы будете завтракать, я напишу приказы, а гражданин Мере примет ванну, после чего я посвящу его в мои намерения. Итак, завтракайте, дорогие друзья, а тебя, гражданин, мой слуга проводит в ванную комнату; где столовая, ты уже знаешь; после ванны возвращайся сюда.
Фабр и Вестерман принялись за трапезу. Дюмурье затворился в своем кабинете, примыкавшем к столовой. А Жак Мере последовал за слугой генерала в ванную.
Сам я заметил этот удивительный пробел при следующих обстоятельствах. Еще в эпоху Реставрации меня возмущали поэтические восхваления так
называемых верденских дев, которые с цветами в одной руке и сладостями в другой открыли врагу ворота родного города, являвшегося ключом от всей Франции.
Эту измену родине можно извинить лишь невежеством женщин, которые, скорее всего, поддались на уговоры родных и не понимали, какое преступление совершают.
Свою роль тут наверняка сыграли и священники.
Итак, желая ответить прозой на стихи Делиля и Виктора Гюго, я вот уже семь или восемь лет искал документы, касающиеся сдачи Вердена, которая оказала немалое влияние на события 2 и 3 сентября.
Естественно, я начал с того, что обратился к самому многословному из наших историков, г-ну Тьеру. Но г-н Тьер так спешит одержать победу при Вальми, что удостаивает Верден лишь отрывочных упоминаний.
Сначала, на странице 198 издания Фюрна, он пишет:
«Пруссаки наступали на Верден».
Затем, на странице 342 того же издания: «Взятие Вердена потешило тщеславие Фридриха».
И наконец, на странице 347: «Гальбо, посланный на помощь верденскому гарнизону, прибыл слишком поздно». О Борепере ни слова: г-ну Тьеру не до него.
Между тем случай здесь отнюдь не заурядный.
Город капитулирует против воли коменданта, а тот пускает себе пулю в лоб; двадцать три гражданина, изобличенных в том, что открыли ворота врагу, 24 апреля 1794 года всходят на эшафот; десять женщин, старшей из которых пятьдесят пять лет, а младшей — восемнадцать, также расстаются с жизнью на эшафоте за то, что встретили врагов цветами и конфетами.
Неужели все это не достойно быть описанным — хотя бы в примечании?
Что же до Дюмурье, он в своих «Мемуарах» говорит о Вердене всего несколько слов, а Борепера называет Борегаром!
За одну эту ошибку Дюмурье заслуживает имени предателя.
В отличие от г-на Тьера, Мишле, великолепный историк, который дорожит всеми героями, составляющими славу Франции, ибо сам принадлежит к их числу, не проходит мимо гроба Борепера холодно и равнодушно.
Он преклоняет возле этого гроба колена и возносит молитву.
«Вся Франция, — пишет он, — была глубоко потрясена, когда с границы доставили гроб славного Борепера, который не на словах, а на деле показал соотечественникам, как следует поступать в подобных обстоятельствах, и тем завоевал бессмертие.
Борепер, бывший командир карабинеров, после 89 года принял на себя командование бесстрашным батальоном волонтеров департамента Мен-и-Луар. Когда враги вторглись на территорию Франции, эти храбрецы тотчас пустились в путь и стремительно пересекли всю Францию, чтобы попасть в Верден прежде неприятеля.
Они предчувствовали, что кругом царит измена и что их ждет гибель, поэтому они заранее поручили одному патриотически настроенному депутату известить родных об их смерти, присовокупив слова утешения. Борепер только недавно женился, но даже это не лишило его твердости. На военном совете он всеми силами противился трусливым аргументам знатных офицеров и в конце концов, видя, что в душе эти роялисты уже давно перешли на сторону врага, воскликнул:
— Господа, я поклялся, что неприятель возьмет Верден только через мой труп; если вам угодно пережить потерю чести — дело ваше. Я же верен своей клятве; вот мое последнее слово: я умираю!
Ион пустил себе пулю в лоб.
Франция с трепетом ужаса и восхищения узнала о том, какие силы таятся в ее груди; она уверовала в свою мощь. Родина перестала быть чем-то зыбким и смутным, она предстала перед французами живой, реальной. В богов, которым приносят такие жертвы, невозможно не верить».
Однако о «верденских девах» Мишле не говорит ни слова.
Без сомнения, ему не хотелось рисовать рядом с каплей чистой крови грязную лужу.
И уж ни один историк, ни один летописец, ни один мемуарист не говорит ни слова о г-же Борепер. Пожалуй, единственные посвященные ей строки — те, что я отыскал в брошюре под названием «Воспоминания о прусском короле».
В брошюре этой от лица прусских принцесс рассказано о случае, происшедшем, по всей вероятности, именно с женой полковника Борепера.
«Герцог Веймарский, хорошо знавший о том, что Верден славится своими конфетами и ликерами, осведомился о том, в какой лавке можно найти самые лучшие из этих товаров. Нас отвели к торговцу по имени Леру, чья лавка располагалась на углу маленькой площади. Человек этот принял нас весьма любезно и обслужил превосходно.
Под вечер, однако, нашу трапезу нарушило весьма неприятное происшествие. В доме напротив жила молодая женщина, родственница покойного коменданта крепости. До последней минуты от нее скрывали все случившееся, но наконец пришлось открыть ей правду. Трагическое известие так сильно подействовало на нее, что она рухнула на землю в нервном припадке и сильнейших конвульсиях. С большим трудом ее унесли с площади в дом».
Возможно, принцессам не открыли всей правды и сказали о вдове коменданта, что она приходится ему всего лишь дальней родственницей.
Сдача Вердена потрясла Францию.
Парижане ужаснулись так сильно, как если бы враг уже подошел к столичным заставам, ведь Верден находится в пяти переходах от Парижа. В городе затрубили общий сбор, зазвонили в набат; началась пушечная пальба.
Лишь один Дантон не потерял самообладания и тотчас понял, какую выгоду можно извлечь из подвига самоотверженного Борепера; он бросился в Собрание, члены которого еще не оправились от пережитого потрясения, поднялся на трибуну и, перечислив меры, уже принятые им для спасения отечества, произнес вошедшие в историю величественные слова:
— Пушечные залпы, которые вы слышите, не сигнал тревоги, но сигнал к наступлению на врага. Что нужно для того, чтобы победить неприятеля, разбить его наголову? Смелость, смелость и еще раз смелость!
И Дантон рассказал о героическом поступке Борепера так, как умел рассказывать только он.
Тотчас же была назначена комиссия, предложившая Собранию проект следующего декрета:
«1. Национальное собрание постановляет поместить останки Борепера, командующего первым батальоном департамента Мен-и-Луар, во французском Пантеоне.
2. На могиле его следует выбить следующие слова:
ОН ПРЕДПОЧЕЛ УМЕРЕТЬ, НО НЕ СДАТЬСЯ НА МИЛОСТЬ ТИРАНОВ
3. Председателю Собрания поручается написать письмо вдове и детям Борепера».
В память Борепера назвали улицу, которая, насколько нам известно, носит это славное имя и по сей день; если г-н Осман собирается стереть ее с лица земли, мы просим его непременно увековечить память Борепера в названии какой-нибудь другой парижской улицы.
Пока Национальное собрание отдает последние почести Бореперу; пока Марсо, потерявший после сдачи города и оружие и лошадей, докладывает представителю народа: «Мне нечего отдать вам, кроме сабли, с которой я надеюсь отомстить за наше поражение!»; пока прусский король, войдя в Верден, располагается там в свое удовольствие и целую неделю дает балы, лакомится конфетами и объясняет, что явился во Францию исключительно ради того, чтобы возвратить власть королю, храмы — священникам, а собственность — собственникам; пока крестьянин, насторожившись, догадывается, что во Франции зреет контрреволюция; пока тот из французов, у кого есть ружье, берется за ружье, тот, у кого есть вилы, хватает в руки вилы, а тот, у кого есть коса, вооружается косой, — пять генералов под председательством главнокомандующего Дюмурье держат совет в ратуше города Седана.
Мы не из тех, кто убежден, будто заблуждение, слабость или даже дурной поступок перечеркивают все прошлые заслуги человека. Нет, историк должен оценивать каждое деяние своего героя отдельно, хваля достойные и хуля недостойные.
Уже по одному этому предуведомлению читатель может догадаться, что мы приступаем к рассказу об одной из самых удивительных личностей нашей эпохи — о человеке, который, будучи в глубине души роялистом, спас Республику, принес Франции больше пользы, чем Лафайет, а вреда — меньше, но тем не менее был с позором изгнан из Франции и умер в Англии, не оплаканный никем из соотечественников, тогда как Лафайет с триумфом возвратился на родину, стал патриархом революции 1830 года и умер в кругу своего почтенного семейства, окруженный славой и почестями.
В ту пору, о которой мы ведем речь, Дюмурье исполнилось пятьдесят шесть лет; впрочем, он был так бодр, проворен и энергичен, что выглядел самое большее лет на сорок пять. Провансалец, выросший в Пикардии, он обладал умом южанина и волей уроженца Центральной Франции. На тонком его лице горели живые глаза, в иных обстоятельствах метавшие молнии. Умный, образованный, он был пригоден к любому делу. В нем — что случается крайне редко — соединились разные таланты, от хитрости дипломата до мужественного упорства солдата. В двадцать лет, в бытность свою простым гусаром, он дрался как лев с шестью кавалеристами и скорее бы согласился быть разорванным в клочья, чем сдаться, но в тридцать лет начал находить толк в тайной дипломатии Людовика XV — дипломатии, недалеко ушедшей от заурядного шпионства и потому малопочтенной. При Людовике XVI Дюмурье забросил все это и полностью посвятил себя устроению шербурского порта.
Дюмурье принадлежал к числу тех универсальных талантов, чьи обширные познания могут быть приложены к любой сфере, лишь бы представился подходящий случай. До Революции такой случай не представился ни разу. Кем суждено было стать Дюмурье: прославленным дипломатом, непобедимым полководцем? Этого не знал никто из окружающих, да и сам Дюмурье, пожалуй, не имел точного понятия о силе своего гения.
Войдя в 1792 году в число министров с легкой руки жирондистов — иными словами, противников короля, он после свидания в Тюильри с Марией Антуанеттой принял сторону Людовика XVI. По сути дела, Дюмурье был прежде всего добрый малый, неравнодушный к женским прелестям.
Недаром адъютантами, не покидавшими генерала даже на поле боя и послушно исполнявшими все его приказания, служили две барышни в гусарских мундирах, девицы де Ферниг, с братом которых мне посчастливилось быть знакомым.
Такой человек не мог внушать большого доверия Дантону, и не удивительно, что министр юстиции поручил доктору Мере, чья безукоризненная честность была ему известна, наблюдать за Дюмурье.
Вернемся, однако, в зал, где только что началось заседание военного совета.
— Граждане, — обратился Дюмурье к пяти своим братьям по оружию, — я собрал вас, чтобы обрисовать вам тяжелое положение, в какое мы попали.
Я буду краток.
Девятнадцатого августа, две недели назад, пруссаки и эмигранты вторглись на территорию Франции. Будь мы римлянами, я сказал бы, что неприятелю сопутствовали дурные предзнаменования — гром, дождь и град; однако поначалу удача улыбалась пруссакам: не прошло и двух часов после вторжения, как они вошли в Бреэн, где часть армии провела ночь, меж тем как другая ее часть грабила близлежащие деревни. Стремясь скорее оказаться во Франции, герцог Брауншвейгский, герой Росбаха, проделал путь из Кобленца в Лонгви, равный сорока льё, за двадцать дней.
Нашествие пруссаков, которое, если верить их королю, сведется к простой прогулке армии от границы до Парижа, не внушает, по правде говоря, особых опасений.
Однако, граждане, я привык думать так: если враг столь опытный, как тот, с каким имеем дело мы, допускает ошибку, значит, он имеет к тому основания, что, впрочем, не мешает нам использовать эту ошибку себе на благо.
Итак, двадцать второго августа шестьдесят тысяч пруссаков, наследников славы и традиций великого Фридриха, двинулись единой колонной к центру нашей страны. Они вошли в Лонгви, а вчера канонада донеслась до нас со стороны Вердена.
Двадцать шесть тысяч австрийцев под командованием генерала Клерфе поддерживают их справа и продвигаются в направлении Стене.
Шестнадцать тысяч австрийцев, которыми командует князь Гогенлоэ-Кирхберг, и десять тысяч гессенцев поддерживают пруссаков слева. Герцог Саксен-Тешенский занимает Нидерланды и угрожает тамошним крепостям.
Принц де Конде с шестью тысячами эмигрантов наступает на Филипсбург. Наши армии, наоборот, расположены самым неудачным образом и с трудом смогут противостоять шестидесятитысячной армии противника. У Бернонвиля, Моретона и Дюваля — тридцать тысяч человек в Мольдском, Мобёжском и Лилльском лагерях.
Наша армия, численностью в тридцать три тысячи человек, совершенно дезорганизована бегством Лафайета, любимца солдат; впрочем, его отсутствие тревожит меня в последнюю очередь. Пусть я не внушаю любви — я сумею внушить страх.
Двадцать тысяч французов расквартированы в Меце под командованием Келлермана.
Пятнадцать тысяч под командой Кюстина стоят в Ландау.
В Эльзасе у Бирона тридцать тысяч человек; но до него слишком далеко, и проку от него не будет.
Итак, мы можем выставить против шестидесяти тысяч пруссаков только мои двадцать три тысячи человек, да те двадцать тысяч, которыми командует Келлерман, если, конечно, он захочет объединить свои силы с моими и станет исполнять мои приказы.
Вот ясный, четкий, точный очерк положения. Каковы ваши мнения?
Встал и попросил слова самый юный из генералов.
То был красавец Диллон, слывший любовником королевы. Солдаты его брата, приняв своего командира за королевского фаворита, убили его после стычки в Кьеврене: они не сомневались, что любовник королевы не может не быть предателем.
Что же до самого Диллона, то в доказательство его связи с Марией Антуанеттой приводили два факта.
Во-первых, в один прекрасный день на параде в Тюильри его гусарская меховая шапка украсилась великолепными бриллиантами, которые еще несколько дней назад сверкали в прическе королевы.
Во-вторых, по слухам, однажды на балу Диллон имел честь вальсировать с королевой, и та, любившая вальс до безумия, совсем потеряла голову; остановившись, чтобы перевести дух, и не заметив, что за спиной у нее стоит король, она беспечно склонила голову на плечо красавцу-офицеру и прошептала:
— Приложите руку к моему сердцу: вы услышите, как сильно оно бьется.
— Сударыня, — сказал король, отводя руку Диллона, — полковник поверит вам на слово.
Артюр Диллон был не только замечательно хорош собой, но и безупречно храбр; пожалуй, единственное, в чем его можно было упрекнуть, — это совершенное безразличие к опасности.
— Граждане, — сказал Диллон, — по молодости лет я не смею высказывать свое мнение перед людьми столь почтенными, столь многоопытными. Однако все только что услышанное нами от главнокомандующего, на мой взгляд, неопровержимо доказывает, что возможности защищаться у нас нет; я бы считал самым правильным двинуться во Фландрию и начать там боевые действия против австрийских Нидерландов; тем самым мы помешаем противнику возвратиться в Брюссель, а заодно ускорим своим присутствием начало революции в этом городе.
Диллон поклонился и сел; поднялся генерал Моне.
— Отдавая должное моему юному коллеге, — сказал он, — я не могу, однако, не заметить, что, на мой взгляд, отступив во Фландрию, мы покинули бы тот пост, на который поставила нас Франция. Мы единственная защита Парижа от вражеского нашествия. Я предлагаю отступить к Шалону и выстроить оборону вдоль Марны.
В это мгновение вестовой доложил, что всадник, только что прибывший из Вердена, просит незамедлительно провести его к главнокомандующему.
Дюмурье обвел глазами членов совета. Все они явно жаждали узнать новости.
— Пусть войдет, — приказал он.
Жак Мере появился в зале совета одетый наполовину в гражданское платье, наполовину в мундир представителей народа: на нем были синий редингот с широкими отворотами, шляпа с трехцветными перьями, лосины, мягкие сапоги до колен; за поясом — сабля и два пистолета. От быстрой езды весь его наряд покрылся густой пылью.
— Граждане, — сказал Жак, — я привез вам дурные вести; их следует сообщать безотлагательно, именно поэтому я настоятельно просил принять меня. Верден сдан врагу; Борепер, комендант города, застрелился. Генерал Гальбо отступает к Парижу через Клермон и Сент-Мену. Я же прибыл к вам по поручению Дантона, дабы напомнить, что судьба Франции — в ваших руках.
С этими словами он подошел к главнокомандующему и передал ему письмо Дантона.
Дюмурье поклонился, взял письмо и, не читая, обратился к членам совета:
— Граждане, каково мнение большинства?
Три генерала, которые до сих пор хранили молчание, встали, и один из них от своего имени и от имени двух остальных заявил:
— Генерал, мы разделяем точку зрения генерала Моне.
— Иначе говоря, вы за то, чтобы отступить к Шалону и выстроить оборону вдоль Марны.
— Да, гражданин генерал, — в один голос ответили все трое.
— Превосходно, граждане, — сказал Дюмурье, — я извещу вас о своем решении.
Затем он закрыл заседание, простился с офицерами и отпустил их.
Оставшись наедине с Жаком Мере, он сказал:
— Гражданин представитель, ты нуждаешься в ванне, хорошем завтраке и удобной постели; все это ты найдешь в моем доме, если окажешь мне честь поселиться в нем.
— С радостью, — отвечал Жак, — тем более что нам есть о чем говорить, ведь, судя по всему, мы скоро получим из Парижа новости еще более удивительные и тревожные, чем те, что я привез нынче из Вердена.
Дюмурье улыбнулся с галантностью истинного дворянина, поклонился и повел гостя в столовую, где их уже ожидали, чтобы сесть за стол, Вестерман и Фабр д'Эглантин.
— Граждане, — сказал Дюмурье этим двоим, — завтракайте как можно скорее; мы получили такие вести, которые требуют от нас безотлагательных действий. Вы, Вестерман, отправитесь в Мец и передадите Келлерману приказ как можно скорее выступить в поход и соединиться с моими войсками в Вальми. Вы, Фабр, оседлаете коня и помчитесь во весь опор в Шалон, остановите там отряд Гальбо и передадите его людям мой приказ отправиться в Ревиньи-о-Ваш и охранять истоки Эны и Марны до тех пор, пока я не отдам нового приказа.
Вестерман и Фабр д'Эглантин недоуменно взглянули на Дюмурье.
— Этот господин, — пояснил тот, указывая на Жака Мере, — послан ко мне Дантоном с теми же полномочиями, что и вы. Он останется со мной и сумеет при необходимости размозжить мне голову.
— Но ведь наш долг — оставаться подле тебя, гражданин генерал, а не скакать туда, куда ты нас пошлешь, — возразил Вестерман.
— Наш долг — служить отечеству, и для этой цели я, главнокомандующий Восточной армии, приказываю вам, Вестерман, отправиться в Мец и доставить ко мне Келлермана, а если не Келлермана, то его двадцать тысяч солдат и офицеров. У вас в кармане будет лежать приказ об увольнении Келлермана и вашем назначении на его место. Что до вас, Фабр, вы отправитесь в Клермон и остановите отступление. Если Гальбо попытается оказать сопротивление, вы арестуете его и, связав по рукам и ногам, доставите в Комитет общественного спасения. Точно таким же образом поступлю я со всяким, кто попробует мне противиться.
Пока вы будете завтракать, я напишу приказы, а гражданин Мере примет ванну, после чего я посвящу его в мои намерения. Итак, завтракайте, дорогие друзья, а тебя, гражданин, мой слуга проводит в ванную комнату; где столовая, ты уже знаешь; после ванны возвращайся сюда.
Фабр и Вестерман принялись за трапезу. Дюмурье затворился в своем кабинете, примыкавшем к столовой. А Жак Мере последовал за слугой генерала в ванную.
XXV. ФРАНЦУЗСКИЕ ФЕРМОПИЛЫ
Когда Жак Мере, на совесть вымытый стараниями генеральского слуги, в платье, превосходно вычищенном одним из гусаров, вошел в столовую, там его в полном одиночестве уже поджидал Дюмурье.
— Гражданин, — сказал он Жаку Мере, — я ничуть не удивляюсь тому, что Дантон не доверяет мне и постоянно шлет ко мне своих агентов, но я хочу успокоить его, да и вас тоже.
Жак Мере поклонился.
— Дела обстоят скверно, — продолжал Дюмурье, — но человеку моего закала это на руку. Сражение, которое я дам, либо спасет, либо погубит Францию. Я честолюбив и хочу связать свое имя со славной победой. Я хочу, чтобы люди говорили: «Пруссаки были в пяти днях пути от Парижа; Дюмурье, человек безвестный, спас нацию»; заметьте, я говорю: «нацию». Другие полководцы — Виллар в Денене, маршал Саксонский в Фонтенуа — спасали королевство, а Дюмурье в Аргонне спасет нацию. Аргоннский лес станет французскими Фермопилами. Я отстою их и буду удачливее Леонида.
А теперь давайте завтракать!
Он сел за стол и позвонил в колокольчик.
— Позови Тувено и моих ординарцев, — приказал Дюмурье слуге, одновременно жестом приглашая Жака Мере к столу.
Через несколько секунд в комнату вошел высокий молодой человек в мундире командующего бригадой. На вид ему было тридцать — тридцать два года; глаза его обличали твердый характер и острый ум. Он поклонился Дюмурье, который непринужденно протянул ему руку.
— Командир бригады Тувено, — отрекомендовал его Дюмурье, — мой верный адъютант и подчас советник. А это — гражданин Жак Мере, врач, а ныне представитель народа, которому поручено находиться при мне неотлучно.
Произнося эти слова, он многозначительно усмехнулся.
Тут в комнату вошли двое юношей в гусарских мундирах, на вид лет пятнадцати-шестнадцати, и Дюмурье продолжал:
— А это господа де Ферниг, которым предстоит получить под моим командованием боевое крещение; я люблю их как родных детей.
В самом деле, выразительный, но жесткий взгляд Дюмурье сделался при появлении юношей чрезвычайно нежным.
Господа де Ферниг подошли к генералу, и он с отеческой улыбкой сжал их руки в своих.
Юноши со своей стороны по очереди поцеловали его в лоб.
Жак Мере, привставший при появлении Тувено, встал во весь рост и поздоровался с двумя братьями, или, точнее, двумя сестрами, чей пол он тотчас угадал.
— По всей вероятности, нам предстоит драться, и драться не на жизнь, а на смерть, — сказал Дюмурье, — если с этими детьми случится беда, позаботьтесь о них, доктор.
Тут из груди генерала невольно вырвался тяжелый вздох.
— Гражданин Мере, побывавший по приказанию нашего друга Дантона в Вердене, — Дюмурье подчеркнул слово «друг» интонацией и сопроводил тонкой улыбкой, — прибыл к нам с сообщением, что Верден, как и Лонгви, сдался неприятелю при первых же пушечных залпах.
— А что же Борепер? — спросил Тувено.
— Борепер, увидев, что городские власти решились сдать Верден, застрелился, чтобы не подписывать капитуляцию, — отвечал Жак Мере.
— Но это еще не все, — продолжал Дюмурье. — Доктор, покинувший Париж всего три дня назад, утверждает, что там скоро произойдут страшные вещи.
— В каком смысле страшные? — осведомился Тувено. Юные гусары молчали, но взгляд их был красноречивее слов.
— Судя по тому, что дал мне понять Дантон, — отвечал доктор, — иным людям представляется крайне важным связать парижанам руки; если участие в революционных событиях окончательно запятнает их в глазах чужестранцев, им не останется ничего другого, кроме как защищать столицу до последней капли крови.
— Каким же образом Дантон собирается все это исполнить?
— Ходят слухи о скором кровопролитии в тюрьмах, о том, что нельзя отправлять волонтеров на границу, пока в тылу жив враг еще более опасный, чем вторгшиеся на французскую землю чужестранцы.
— В самом деле, — кивнул Дюмурье, которого сообщение доктора, казалось не удивило и не возмутило, — мысль, пожалуй, недурная.
Молодые люди взглянули на Тувено; тот в ответ пожал плечами.
Взгляд ординарцев был полон сострадания; пожатие плеч адъютанта выражало покорство необходимости.
— Гражданин, — сказал он Жаку Мере, — я ничуть не удивляюсь тому, что Дантон не доверяет мне и постоянно шлет ко мне своих агентов, но я хочу успокоить его, да и вас тоже.
Жак Мере поклонился.
— Дела обстоят скверно, — продолжал Дюмурье, — но человеку моего закала это на руку. Сражение, которое я дам, либо спасет, либо погубит Францию. Я честолюбив и хочу связать свое имя со славной победой. Я хочу, чтобы люди говорили: «Пруссаки были в пяти днях пути от Парижа; Дюмурье, человек безвестный, спас нацию»; заметьте, я говорю: «нацию». Другие полководцы — Виллар в Денене, маршал Саксонский в Фонтенуа — спасали королевство, а Дюмурье в Аргонне спасет нацию. Аргоннский лес станет французскими Фермопилами. Я отстою их и буду удачливее Леонида.
А теперь давайте завтракать!
Он сел за стол и позвонил в колокольчик.
— Позови Тувено и моих ординарцев, — приказал Дюмурье слуге, одновременно жестом приглашая Жака Мере к столу.
Через несколько секунд в комнату вошел высокий молодой человек в мундире командующего бригадой. На вид ему было тридцать — тридцать два года; глаза его обличали твердый характер и острый ум. Он поклонился Дюмурье, который непринужденно протянул ему руку.
— Командир бригады Тувено, — отрекомендовал его Дюмурье, — мой верный адъютант и подчас советник. А это — гражданин Жак Мере, врач, а ныне представитель народа, которому поручено находиться при мне неотлучно.
Произнося эти слова, он многозначительно усмехнулся.
Тут в комнату вошли двое юношей в гусарских мундирах, на вид лет пятнадцати-шестнадцати, и Дюмурье продолжал:
— А это господа де Ферниг, которым предстоит получить под моим командованием боевое крещение; я люблю их как родных детей.
В самом деле, выразительный, но жесткий взгляд Дюмурье сделался при появлении юношей чрезвычайно нежным.
Господа де Ферниг подошли к генералу, и он с отеческой улыбкой сжал их руки в своих.
Юноши со своей стороны по очереди поцеловали его в лоб.
Жак Мере, привставший при появлении Тувено, встал во весь рост и поздоровался с двумя братьями, или, точнее, двумя сестрами, чей пол он тотчас угадал.
— По всей вероятности, нам предстоит драться, и драться не на жизнь, а на смерть, — сказал Дюмурье, — если с этими детьми случится беда, позаботьтесь о них, доктор.
Тут из груди генерала невольно вырвался тяжелый вздох.
— Гражданин Мере, побывавший по приказанию нашего друга Дантона в Вердене, — Дюмурье подчеркнул слово «друг» интонацией и сопроводил тонкой улыбкой, — прибыл к нам с сообщением, что Верден, как и Лонгви, сдался неприятелю при первых же пушечных залпах.
— А что же Борепер? — спросил Тувено.
— Борепер, увидев, что городские власти решились сдать Верден, застрелился, чтобы не подписывать капитуляцию, — отвечал Жак Мере.
— Но это еще не все, — продолжал Дюмурье. — Доктор, покинувший Париж всего три дня назад, утверждает, что там скоро произойдут страшные вещи.
— В каком смысле страшные? — осведомился Тувено. Юные гусары молчали, но взгляд их был красноречивее слов.
— Судя по тому, что дал мне понять Дантон, — отвечал доктор, — иным людям представляется крайне важным связать парижанам руки; если участие в революционных событиях окончательно запятнает их в глазах чужестранцев, им не останется ничего другого, кроме как защищать столицу до последней капли крови.
— Каким же образом Дантон собирается все это исполнить?
— Ходят слухи о скором кровопролитии в тюрьмах, о том, что нельзя отправлять волонтеров на границу, пока в тылу жив враг еще более опасный, чем вторгшиеся на французскую землю чужестранцы.
— В самом деле, — кивнул Дюмурье, которого сообщение доктора, казалось не удивило и не возмутило, — мысль, пожалуй, недурная.
Молодые люди взглянули на Тувено; тот в ответ пожал плечами.
Взгляд ординарцев был полон сострадания; пожатие плеч адъютанта выражало покорство необходимости.