Страница:
— Но на каком основании стал бы я распоряжаться добром бельгийцев?
— Ты серьезно об этом спрашиваешь? Да на том основании, что ради них мы пролили кровь в Жемапе, на том основании, что мы откроем им для судоходства Шельду, пусть даже это будет стоить нам кровавой, бесконечной, разорительной войны с Англией. Ради Бельгии и ради всего мира Франция ведет войну, которая, того и гляди, унесет миллион французских жизней; ради бельгийцев французы проливают столько крови, что Рейн и Мёз грозят выйти из берегов, а бельгийцы не могут дать взамен десять, двадцать, тридцать, сорок миллионов золотом и серебром? Нет уж, пусть раскошеливаются! Когда в восемьдесят девятом Франция восстала, она произнесла во всеуслышание: «Всякая привилегия меньшинства есть узурпация прав большинства. Мы отменяем и расторгаем нашей властью все законы и договоры, существовавшие при деспотизме». Так вот, после того как Франция произнесла эти слова, ей не к лицу от них отступаться. В какую бы страну ни вошли французы, они обязаны провозглашать там революционную власть, провозглашать громко и открыто. Если они на это не отважатся, если они ограничатся словами и не перейдут к действиям, народы, предоставленные самим себе, не найдут довольно сил, чтобы разорвать свои оковы.
Наши генералы должны обеспечивать неприкосновенность граждан и их собственности, но собственность государей, их пособников и приверженцев, светских и религиозных общин — законная добыча победителей.
Успокойте народы, живущие на захваченных землях, дайте им торжественное обещание никогда не вступать в переговоры с их тиранами. Если же среди жителей этих земель найдутся трусы, которые пожелают сами вступить в переговоры с тиранами, Франция скажет им: «С этого дня вы мои враги» — и обойдется с ними соответственно. Когда совершаешь революцию, надо во всем идти до конца, если не хочешь прийти к собственной могиле.
— Иными словами, — спросил Дюмурье, выслушавший речь Дантона с величайшим вниманием, — вы хотите, чтобы бельгийцы стали так же бедны и несчастны, как мы?
— Совершенно верно, — согласился Дантон, — нужно, чтобы они стали бедны, как мы, несчастны, как мы; тогда они бросятся к нам за поддержкой и мы их поддержим.
— А потом?
— Мы поступим точно так же с голландцами.
— А потом?
— Мы будем идти все дальше и дальше до тех пор, пока весь мир не уподобится Франции.
Дюмурье встал и подошел к окну.
— Вы сошли с ума, — сказал он, прислонив пылающий лоб к стеклу.
— Не я, а вы, — спокойно возразил Дантон, — ведь это вам приходится остужать голову.
Помолчав немного, он добавил:
— Вы, должно быть, забыли то, что сказали Камбону, когда мы поставили вас во главе армии, отправляющейся в Бельгию.
— Я говорил тогда о многом, — произнес Дюмурье тоном человека, который не обязан помнить все свои слова.
— Вы сказали: «Пошлите меня туда, и я помогу вам пристроить ассигнаты».
— Сделайте так, чтобы ваши ассигнаты не падали в цене, и я помогу сам их пристроить, — сказал Дюмурье.
— Велика заслуга, — отвечал Дантон. — Да ведь ассигнаты не упадут в цене, только если вы вместе с другими революционными генералами завоюете нам достаточно земель; Французская революция — это переворот не только в сфере идей, но и в сфере интересов, это дробление собственности, знаком которой как раз и является ассигнат. У вас, добрый человек, есть всего один ассигнат стоимостью в двадцать франков, — что ж, мы дадим вам земли на двадцать франков, но как только вы станете владельцем клочка земли, обошедшегося вам в двадцать франков, вам захочется иметь клочок побольше, не на двадцать, а на сорок франков: ни от чего так не разыгрывается аппетит, как от собственности. Где бы ни жили крестьяне — в Вандее, в Бельгии или в любой другой стране, — если они испытали на собственной шкуре, что такое оброк за пользование землей, феодальные повинности и личная зависимость, если они видели, как другие наслаждаются плодами их трудов, то они непременно исповедуют религию, укорененную в их сердцах куда глубже, чем религия римско-католической церкви; эта естественная религия заключается в поклонении земле; призовите всех туземцев к этому причастию, превратите ассигнат в облатку. Вот тогда вы сможете сказать королям всего мира: «О короли, мы богаче вас!»
— И тогда же, — продолжил, смеясь, Дюмурье, — вы позволите мне стать Вашингтоном.
— Тогда я позволю вам быть кем угодно, потому что тогда Франции не будет страшен даже сам Цезарь.
— Но прежде…
— Но прежде, если вы попытаетесь предать нас, навязать нам короля или самому стать диктатором, я объявлю вам войну не на жизнь, а на смерть!
— Ну, что до меня, я крепко стою на ногах! — воскликнул Дюмурье. — Опорой мне служат двадцать пять тысяч солдат.
— А мне, — отвечал Дантон, — двадцать пять миллионов французов.
На этих словах они расстались, причем каждый поймал себя на мысли о том, что им не избежать решающей схватки.
XLIV. ЛЬЕЖ
XLV. АГОНИЯ
— Ты серьезно об этом спрашиваешь? Да на том основании, что ради них мы пролили кровь в Жемапе, на том основании, что мы откроем им для судоходства Шельду, пусть даже это будет стоить нам кровавой, бесконечной, разорительной войны с Англией. Ради Бельгии и ради всего мира Франция ведет войну, которая, того и гляди, унесет миллион французских жизней; ради бельгийцев французы проливают столько крови, что Рейн и Мёз грозят выйти из берегов, а бельгийцы не могут дать взамен десять, двадцать, тридцать, сорок миллионов золотом и серебром? Нет уж, пусть раскошеливаются! Когда в восемьдесят девятом Франция восстала, она произнесла во всеуслышание: «Всякая привилегия меньшинства есть узурпация прав большинства. Мы отменяем и расторгаем нашей властью все законы и договоры, существовавшие при деспотизме». Так вот, после того как Франция произнесла эти слова, ей не к лицу от них отступаться. В какую бы страну ни вошли французы, они обязаны провозглашать там революционную власть, провозглашать громко и открыто. Если они на это не отважатся, если они ограничатся словами и не перейдут к действиям, народы, предоставленные самим себе, не найдут довольно сил, чтобы разорвать свои оковы.
Наши генералы должны обеспечивать неприкосновенность граждан и их собственности, но собственность государей, их пособников и приверженцев, светских и религиозных общин — законная добыча победителей.
Успокойте народы, живущие на захваченных землях, дайте им торжественное обещание никогда не вступать в переговоры с их тиранами. Если же среди жителей этих земель найдутся трусы, которые пожелают сами вступить в переговоры с тиранами, Франция скажет им: «С этого дня вы мои враги» — и обойдется с ними соответственно. Когда совершаешь революцию, надо во всем идти до конца, если не хочешь прийти к собственной могиле.
— Иными словами, — спросил Дюмурье, выслушавший речь Дантона с величайшим вниманием, — вы хотите, чтобы бельгийцы стали так же бедны и несчастны, как мы?
— Совершенно верно, — согласился Дантон, — нужно, чтобы они стали бедны, как мы, несчастны, как мы; тогда они бросятся к нам за поддержкой и мы их поддержим.
— А потом?
— Мы поступим точно так же с голландцами.
— А потом?
— Мы будем идти все дальше и дальше до тех пор, пока весь мир не уподобится Франции.
Дюмурье встал и подошел к окну.
— Вы сошли с ума, — сказал он, прислонив пылающий лоб к стеклу.
— Не я, а вы, — спокойно возразил Дантон, — ведь это вам приходится остужать голову.
Помолчав немного, он добавил:
— Вы, должно быть, забыли то, что сказали Камбону, когда мы поставили вас во главе армии, отправляющейся в Бельгию.
— Я говорил тогда о многом, — произнес Дюмурье тоном человека, который не обязан помнить все свои слова.
— Вы сказали: «Пошлите меня туда, и я помогу вам пристроить ассигнаты».
— Сделайте так, чтобы ваши ассигнаты не падали в цене, и я помогу сам их пристроить, — сказал Дюмурье.
— Велика заслуга, — отвечал Дантон. — Да ведь ассигнаты не упадут в цене, только если вы вместе с другими революционными генералами завоюете нам достаточно земель; Французская революция — это переворот не только в сфере идей, но и в сфере интересов, это дробление собственности, знаком которой как раз и является ассигнат. У вас, добрый человек, есть всего один ассигнат стоимостью в двадцать франков, — что ж, мы дадим вам земли на двадцать франков, но как только вы станете владельцем клочка земли, обошедшегося вам в двадцать франков, вам захочется иметь клочок побольше, не на двадцать, а на сорок франков: ни от чего так не разыгрывается аппетит, как от собственности. Где бы ни жили крестьяне — в Вандее, в Бельгии или в любой другой стране, — если они испытали на собственной шкуре, что такое оброк за пользование землей, феодальные повинности и личная зависимость, если они видели, как другие наслаждаются плодами их трудов, то они непременно исповедуют религию, укорененную в их сердцах куда глубже, чем религия римско-католической церкви; эта естественная религия заключается в поклонении земле; призовите всех туземцев к этому причастию, превратите ассигнат в облатку. Вот тогда вы сможете сказать королям всего мира: «О короли, мы богаче вас!»
— И тогда же, — продолжил, смеясь, Дюмурье, — вы позволите мне стать Вашингтоном.
— Тогда я позволю вам быть кем угодно, потому что тогда Франции не будет страшен даже сам Цезарь.
— Но прежде…
— Но прежде, если вы попытаетесь предать нас, навязать нам короля или самому стать диктатором, я объявлю вам войну не на жизнь, а на смерть!
— Ну, что до меня, я крепко стою на ногах! — воскликнул Дюмурье. — Опорой мне служат двадцать пять тысяч солдат.
— А мне, — отвечал Дантон, — двадцать пять миллионов французов.
На этих словах они расстались, причем каждый поймал себя на мысли о том, что им не избежать решающей схватки.
XLIV. ЛЬЕЖ
Два часа спустя Дантон был уже в Льеже; ему хотелось увидеть своими глазами, что за люди населяют этот город.
Известие о приезде прославленного трибуна льежцы приняли по-разному, однако мы не ошибемся, если скажем, что у большинства горожан оно вызвало страх.
С тех пор как Дантон понял, что Марат, Робеспьер и Панис не осмелятся принять на себя ответственность за резню 2 сентября, хотя она — дело их рук, и взял вину за эти кровавые происшествия на себя, он сделался для людей, не посвященных в мотивы его поступка, символом террора. Все, кто видел его лицо, изрытое оспой и несущее на себе следы бурных страстей, все, кто слышал его громовой голос, похожий на львиный рык, содрогались от ужаса. Лишь те, кому доводилось замечать, как смягчается это страшное лицо при виде чужих страданий, как увлажняются эти грозные глаза слезами жалости, как нежно и трепетно звучит подчас его голос, не оставляя равнодушным ни одного из слушателей, — лишь эти люди знали, как страстно любит Дантон родину и все человечество.
Сразу по приезде в Льеж Дантон направился в ратушу, куда колокольный звон созвал, как бывает в дни больших народных собраний, нотаблей и простолюдинов.
Поднявшись на трибуну, он посвятил льежцев в намерения Франции; он открыл им сердце, полное любви к угнетенным народам. Он рассказал жителям Льежа о Вальми и Жемапе, объяснил, почему необходимо было казнить короля и почему, к величайшему сожалению, пришлось ограничиться судом над одним Бурбоном, а остальных королей до времени пощадить. Он нарисовал перед слушателями сцену грандиозного заочного процесса, где на скамью подсудимых садились бы друг за другом Фридрих Вильгельм со своими любовницами; Густав, король Швеции, со своими миньонами; Екатерина, императрица российская, со своими любовниками; Леопольд, в сорок лет лишившийся мужской силы и собственноручно смешивающий себе зелья, якобы способные ее вернуть; Фердинанд, новый Клавдий в руках новой Мессалины, и наконец Карл IV Испанский, врачующий любимых лошадей и вверяющий страну попечению своего фаворита Мануэля Годоя и своей супруги Марии Луизы, которые сообща ввергают Испанию в пучину гражданской войны и голода. Вынеся приговор не одному королю, но всей королевской власти, революция начала бы покорять земной шар.
Затем, превознеся самоотверженность жителей Льежа и отдав должное их мужеству и патриотизму, Дантон тем не менее не преминул подчеркнуть, что среди бельгийцев есть истинные патриоты и патриоты мнимые.
К истинным патриотам он отнес тех, кто желает своей стране полнокровной жизни, хочет, чтобы она вдохнула благодаря Шельде и Остенде живительный морской воздух, чье имя — торговля.
К истинным патриотам он отнес тех, кто мечтает вырвать свою страну из рук себялюбивых и ленивых монахов и отдать ее в руки великих творцов, подобных Рубенсу, Ван Дейку, Паулю Поттеру, Рёйсдалю и Хоббеме.
Наконец, к истинным патриотам он отнес тех, кто не согласен, как встарь, покоряться тирании Нидерландов, смиряться с господством городов над деревнями, кто требует свободы и равенства не только для нотаблей, но и для крестьян, и с открытым забралом выступает против мнимых патриотов, дробящих отечество на братства и цехи и препятствующих его свободному расцвету.
Льежцам случалось размышлять обо всем этом и прежде, но до сих пор никто еще не говорил с ними так откровенно; вдобавок этим откровенным оратором оказался Дантон, который, как известно, в минуты вдохновения совершенно преображался. Сердце этого непостижимого человека было закрыто для веры, но открыто энтузиазму.
Внезапно слушателей охватило странное волнение; несколько человек выбежали из залы и тотчас возвратились, объятые ужасом; не прошло и пяти минут, как в ратуше прозвучали страшные слова: «Французы уходят из Льежа!.. Через час здесь будут австрийцы».
— Коня и двадцать пять добровольцев, согласных пойти со мной в разведку! — потребовал Дантон.
Двадцать пять добровольцев объявились немедленно; Дантон приказал им седлать коней и через десять минут ожидать его у дверей ратуши.
Ему самому через пять минут подвели коня в роскошном убранстве.
Вскочив в седло с проворством прирожденного кавалериста, он поскакал в ближайшую оружейную лавку, купил там пару пистолетов, зарядил их, сунул в седельные кобуры, выбрал саблю по руке, расплатился золотом и, насадив шляпу с перьями на острие сабли, вскричал: «Волонтеры, ко мне!» Вскоре маленький отряд уже мчался по маастрихтской дороге.
Две недели назад генерал Миранда, осадивший Маастрихт, который, как уверял Дюмурье, должен был пасть при первом же выстреле, выпустил по этому городу пять тысяч снарядов — и совершенно безрезультатно.
Еще не миновав льежскую заставу, Дантон уже встретил беглецов. Они принадлежали к корпусу Мячинского, который после кровавой и упорной битвы против австрийцев, сражавшихся под командой принца Кобургского, был принужден оставить Ахен и отступить к Льежу.
Тут Дантон изменяет первоначальное намерение и направляется не в сторону Маастрихта, а в сторону Ахена.
Расспросив беглецов, он узнает, что французам приходится иметь дело не только с принцем Кобургским и австрийцами, но и с принцем Карлом, храбро перебросившим имперские войска на другой берег Мёзы и дошедшим до Тонгерена. Однако чужих слов Дантону недостаточно: он желает увидеть происходящее своими глазами, добирается до Соманя и видит головные отряды австрийцев, выступающие из Анри-Капеля.
Итак, единственное, что ему остается, — позаботиться о благородных льежцах. Убедившись в этом, Дантон возвращается в город.
Он надеялся застать там Миранду, о чьем хладнокровии и мужестве был давно наслышан; однако нашел только Баланса, Дампьера и Мячинского, которые, сочтя свои силы слишком малочисленными, не осмеливались принять бой и намеревались немедля отступить к Сен-Трону, чтобы соединиться там с Мирандой и вместе дожидаться прихода Дюмурье. Нельзя было терять ни минуты. Колокольным звоном Дантон снова созывает льежцев в ратушу. Он правдиво, ничего не утаивая, описывает этим несчастным создавшееся положение, сулит им французское покровительство, клянется не покидать жителей Льежа до тех пор, пока они не окажутся в безопасности, но честно признается, что тех, кто не уйдет из города, при австрийцах ждет смерть.
Было пять часов пополудни; падал снег, да такой густой, что австрийцы не решились продолжать наступление и остановились в трех льё от Льежа, тем самым дав городу передышку, в которой тот крайне нуждался. Продолжи австрийцы наступление тем же вечером, льежцам не хватило бы времени на эвакуацию.
Меж тем Дантон сполна выказывает всю ту чудесную мощь, которой одарила его природа и которая проявлялась особенно ярко в минуты опасности. Он просит денег у богатых; раздает полученное бедным; реквизирует всех лошадей, все экипажи, все телеги; посылает за хлебом в Ланден и Лёвен; предупреждает жителей Брюсселя об эвакуации льежцев; приказывает устлать телеги соломой и сеном, чтобы женщинам и детям было легче перенести дорожные тяготы; отводит больным экипажи поудобнее; объединяет боеспособных льежцев в кавалерийский отряд из четырехсот человек (столько верховых лошадей отыскалось в городе) и отряд пехоты; отдает своего коня бургомистру, а сам пешком, с ружьем на плече, становится в арьергард.
В ночь на 4 марта мрачная процессия трогается в путь; уподобившись своим предкам, которые, будучи изгнаны варварами с насиженных мест и не зная, куда забросит их судьба, брели наобум в поисках новой родины, льежцы идут вперед, борясь с ледяным ветром, обжигающим лица, и страшным, поистине зимним морозом.
От Льежа до Ландена 8 льё.
Плач детей, стоны женщин, жалобы больных и раненых, спасавшихся бегством вместе с мирным населением, надрывали сердца всем французам, и в особенности Дантону, проникшемуся к льежцам искренним сочувствием.
Впрочем, у него были и собственные причины для отчаяния: он ни на мгновение не забывал о горестном расставании с женой, о мрачном доме в Торговом проезде, где умирала страдалица, которую ему уже не суждено было увидеть живой.
Тем не менее у Дантона не возникло и мысли покинуть несчастное стадо, чьим пастырем сделала его всемогущая судьба. Долг приковывал его к отступающим льежцам прочнее самой прочной цепи.
Около восьми вечера первые повозки достигли Ландена. Тогда Дантон передвинулся из арьергарда в авангард колонны; он приказал открыть все двери, разжечь костры перед всеми домами и перегородить пустыми повозками Маастрихтскую улицу.
На шоссе он выставил конных часовых. Самые большие неприятности сулило сентронское направление: ведь ночью французские войска оставили Сен-Трон.
Около полудня часовые забили тревогу: издали послышался стук копыт. Дантон разместил в крайних домах городка два десятка стрелков, вооруженных аркебузами; еще шесть десятков человек расположились за баррикадой из повозок; всем им Дантон приказал целиться в людей и щадить лошадей, которые еще пригодятся для дальнейшей эвакуации.
Неприятельский отряд оказался уланским эскадроном, посланным в разведку.
Снег валил не переставая, так что в пятидесяти шагах уже ничего не было видно, и австрийские всадники беспечно приблизились к баррикаде. Когда им осталось до нее шагов тридцать, раздался страшный залп, и шесть десятков человек замертво упали на землю; кони же, оставшись без всадников, в испуге бросились врассыпную.
Уцелевшие уланы отступили на четверть льё, а затем, собравшись с силами, пустили лошадей в галоп и снова атаковали баррикады; однако град пуль лишил их еще трех десятков человек.
На сей раз уланы отступили и уже не возвратились.
Французы же занялись кто охотой за разбежавшимися лошадьми противника, а кто осмотром убитых: их шубы и меховые шапки пригодились льежским женщинам и детям.
Все дома на Сен-Тронской улице открыли свои двери льежским беженцам; во всех печах запылал огонь. В хлебе и пиве недостатка не было: Дантон расплатился бонами генерального казначейства.
В два часа беглецы смогли продолжить путь. От Ландена до Лёвена всего шесть льё. Кони уланов, шубы и шапки солдат сослужили страдающим от холода льежцам хорошую службу.
Исход стычки с уланами был тем более удачен, что среди наших бойцов не оказалось ни убитых, ни раненых.
До Лёвена беглецы добрались к девяти вечера. Весь город был ярко освещен, чтобы облегчить устройство биваков; женщин и детей поселили в домах, мужчины остались на улице.
Дантон отверг предлагаемые ему кров и постель, бросился на кучу соломы и заснул.
Проснулся он после полуночи в настроении мрачном и отчаянном. Он увидел во сне жену и был уверен, что в эту ночь с 6 на 7 марта ее не стало и что она явилась ему, дабы проститься.
Назавтра он собрался покинуть льежских беженцев: теперь они могли уже не бояться неприятеля. Французы восстановили линию обороны позади Сен-Трона; корпус Миранды в полном составе разбил биваки между Ланденом и Лёвеном.
Однако несчастные льежцы уверовали в Дантона — этого кровавого трибуна, которого прежде так сильно боялись, — как в свой палладий. Женщины пали перед ним на колени и молитвенно сложили руки своим детям: пусть и они просят Дантона не покидать их.
Дантон подумал о своих детях, о своей жене, тяжело вздохнул… и остался с льежцами.
Известие о приезде прославленного трибуна льежцы приняли по-разному, однако мы не ошибемся, если скажем, что у большинства горожан оно вызвало страх.
С тех пор как Дантон понял, что Марат, Робеспьер и Панис не осмелятся принять на себя ответственность за резню 2 сентября, хотя она — дело их рук, и взял вину за эти кровавые происшествия на себя, он сделался для людей, не посвященных в мотивы его поступка, символом террора. Все, кто видел его лицо, изрытое оспой и несущее на себе следы бурных страстей, все, кто слышал его громовой голос, похожий на львиный рык, содрогались от ужаса. Лишь те, кому доводилось замечать, как смягчается это страшное лицо при виде чужих страданий, как увлажняются эти грозные глаза слезами жалости, как нежно и трепетно звучит подчас его голос, не оставляя равнодушным ни одного из слушателей, — лишь эти люди знали, как страстно любит Дантон родину и все человечество.
Сразу по приезде в Льеж Дантон направился в ратушу, куда колокольный звон созвал, как бывает в дни больших народных собраний, нотаблей и простолюдинов.
Поднявшись на трибуну, он посвятил льежцев в намерения Франции; он открыл им сердце, полное любви к угнетенным народам. Он рассказал жителям Льежа о Вальми и Жемапе, объяснил, почему необходимо было казнить короля и почему, к величайшему сожалению, пришлось ограничиться судом над одним Бурбоном, а остальных королей до времени пощадить. Он нарисовал перед слушателями сцену грандиозного заочного процесса, где на скамью подсудимых садились бы друг за другом Фридрих Вильгельм со своими любовницами; Густав, король Швеции, со своими миньонами; Екатерина, императрица российская, со своими любовниками; Леопольд, в сорок лет лишившийся мужской силы и собственноручно смешивающий себе зелья, якобы способные ее вернуть; Фердинанд, новый Клавдий в руках новой Мессалины, и наконец Карл IV Испанский, врачующий любимых лошадей и вверяющий страну попечению своего фаворита Мануэля Годоя и своей супруги Марии Луизы, которые сообща ввергают Испанию в пучину гражданской войны и голода. Вынеся приговор не одному королю, но всей королевской власти, революция начала бы покорять земной шар.
Затем, превознеся самоотверженность жителей Льежа и отдав должное их мужеству и патриотизму, Дантон тем не менее не преминул подчеркнуть, что среди бельгийцев есть истинные патриоты и патриоты мнимые.
К истинным патриотам он отнес тех, кто желает своей стране полнокровной жизни, хочет, чтобы она вдохнула благодаря Шельде и Остенде живительный морской воздух, чье имя — торговля.
К истинным патриотам он отнес тех, кто мечтает вырвать свою страну из рук себялюбивых и ленивых монахов и отдать ее в руки великих творцов, подобных Рубенсу, Ван Дейку, Паулю Поттеру, Рёйсдалю и Хоббеме.
Наконец, к истинным патриотам он отнес тех, кто не согласен, как встарь, покоряться тирании Нидерландов, смиряться с господством городов над деревнями, кто требует свободы и равенства не только для нотаблей, но и для крестьян, и с открытым забралом выступает против мнимых патриотов, дробящих отечество на братства и цехи и препятствующих его свободному расцвету.
Льежцам случалось размышлять обо всем этом и прежде, но до сих пор никто еще не говорил с ними так откровенно; вдобавок этим откровенным оратором оказался Дантон, который, как известно, в минуты вдохновения совершенно преображался. Сердце этого непостижимого человека было закрыто для веры, но открыто энтузиазму.
Внезапно слушателей охватило странное волнение; несколько человек выбежали из залы и тотчас возвратились, объятые ужасом; не прошло и пяти минут, как в ратуше прозвучали страшные слова: «Французы уходят из Льежа!.. Через час здесь будут австрийцы».
— Коня и двадцать пять добровольцев, согласных пойти со мной в разведку! — потребовал Дантон.
Двадцать пять добровольцев объявились немедленно; Дантон приказал им седлать коней и через десять минут ожидать его у дверей ратуши.
Ему самому через пять минут подвели коня в роскошном убранстве.
Вскочив в седло с проворством прирожденного кавалериста, он поскакал в ближайшую оружейную лавку, купил там пару пистолетов, зарядил их, сунул в седельные кобуры, выбрал саблю по руке, расплатился золотом и, насадив шляпу с перьями на острие сабли, вскричал: «Волонтеры, ко мне!» Вскоре маленький отряд уже мчался по маастрихтской дороге.
Две недели назад генерал Миранда, осадивший Маастрихт, который, как уверял Дюмурье, должен был пасть при первом же выстреле, выпустил по этому городу пять тысяч снарядов — и совершенно безрезультатно.
Еще не миновав льежскую заставу, Дантон уже встретил беглецов. Они принадлежали к корпусу Мячинского, который после кровавой и упорной битвы против австрийцев, сражавшихся под командой принца Кобургского, был принужден оставить Ахен и отступить к Льежу.
Тут Дантон изменяет первоначальное намерение и направляется не в сторону Маастрихта, а в сторону Ахена.
Расспросив беглецов, он узнает, что французам приходится иметь дело не только с принцем Кобургским и австрийцами, но и с принцем Карлом, храбро перебросившим имперские войска на другой берег Мёзы и дошедшим до Тонгерена. Однако чужих слов Дантону недостаточно: он желает увидеть происходящее своими глазами, добирается до Соманя и видит головные отряды австрийцев, выступающие из Анри-Капеля.
Итак, единственное, что ему остается, — позаботиться о благородных льежцах. Убедившись в этом, Дантон возвращается в город.
Он надеялся застать там Миранду, о чьем хладнокровии и мужестве был давно наслышан; однако нашел только Баланса, Дампьера и Мячинского, которые, сочтя свои силы слишком малочисленными, не осмеливались принять бой и намеревались немедля отступить к Сен-Трону, чтобы соединиться там с Мирандой и вместе дожидаться прихода Дюмурье. Нельзя было терять ни минуты. Колокольным звоном Дантон снова созывает льежцев в ратушу. Он правдиво, ничего не утаивая, описывает этим несчастным создавшееся положение, сулит им французское покровительство, клянется не покидать жителей Льежа до тех пор, пока они не окажутся в безопасности, но честно признается, что тех, кто не уйдет из города, при австрийцах ждет смерть.
Было пять часов пополудни; падал снег, да такой густой, что австрийцы не решились продолжать наступление и остановились в трех льё от Льежа, тем самым дав городу передышку, в которой тот крайне нуждался. Продолжи австрийцы наступление тем же вечером, льежцам не хватило бы времени на эвакуацию.
Меж тем Дантон сполна выказывает всю ту чудесную мощь, которой одарила его природа и которая проявлялась особенно ярко в минуты опасности. Он просит денег у богатых; раздает полученное бедным; реквизирует всех лошадей, все экипажи, все телеги; посылает за хлебом в Ланден и Лёвен; предупреждает жителей Брюсселя об эвакуации льежцев; приказывает устлать телеги соломой и сеном, чтобы женщинам и детям было легче перенести дорожные тяготы; отводит больным экипажи поудобнее; объединяет боеспособных льежцев в кавалерийский отряд из четырехсот человек (столько верховых лошадей отыскалось в городе) и отряд пехоты; отдает своего коня бургомистру, а сам пешком, с ружьем на плече, становится в арьергард.
В ночь на 4 марта мрачная процессия трогается в путь; уподобившись своим предкам, которые, будучи изгнаны варварами с насиженных мест и не зная, куда забросит их судьба, брели наобум в поисках новой родины, льежцы идут вперед, борясь с ледяным ветром, обжигающим лица, и страшным, поистине зимним морозом.
От Льежа до Ландена 8 льё.
Плач детей, стоны женщин, жалобы больных и раненых, спасавшихся бегством вместе с мирным населением, надрывали сердца всем французам, и в особенности Дантону, проникшемуся к льежцам искренним сочувствием.
Впрочем, у него были и собственные причины для отчаяния: он ни на мгновение не забывал о горестном расставании с женой, о мрачном доме в Торговом проезде, где умирала страдалица, которую ему уже не суждено было увидеть живой.
Тем не менее у Дантона не возникло и мысли покинуть несчастное стадо, чьим пастырем сделала его всемогущая судьба. Долг приковывал его к отступающим льежцам прочнее самой прочной цепи.
Около восьми вечера первые повозки достигли Ландена. Тогда Дантон передвинулся из арьергарда в авангард колонны; он приказал открыть все двери, разжечь костры перед всеми домами и перегородить пустыми повозками Маастрихтскую улицу.
На шоссе он выставил конных часовых. Самые большие неприятности сулило сентронское направление: ведь ночью французские войска оставили Сен-Трон.
Около полудня часовые забили тревогу: издали послышался стук копыт. Дантон разместил в крайних домах городка два десятка стрелков, вооруженных аркебузами; еще шесть десятков человек расположились за баррикадой из повозок; всем им Дантон приказал целиться в людей и щадить лошадей, которые еще пригодятся для дальнейшей эвакуации.
Неприятельский отряд оказался уланским эскадроном, посланным в разведку.
Снег валил не переставая, так что в пятидесяти шагах уже ничего не было видно, и австрийские всадники беспечно приблизились к баррикаде. Когда им осталось до нее шагов тридцать, раздался страшный залп, и шесть десятков человек замертво упали на землю; кони же, оставшись без всадников, в испуге бросились врассыпную.
Уцелевшие уланы отступили на четверть льё, а затем, собравшись с силами, пустили лошадей в галоп и снова атаковали баррикады; однако град пуль лишил их еще трех десятков человек.
На сей раз уланы отступили и уже не возвратились.
Французы же занялись кто охотой за разбежавшимися лошадьми противника, а кто осмотром убитых: их шубы и меховые шапки пригодились льежским женщинам и детям.
Все дома на Сен-Тронской улице открыли свои двери льежским беженцам; во всех печах запылал огонь. В хлебе и пиве недостатка не было: Дантон расплатился бонами генерального казначейства.
В два часа беглецы смогли продолжить путь. От Ландена до Лёвена всего шесть льё. Кони уланов, шубы и шапки солдат сослужили страдающим от холода льежцам хорошую службу.
Исход стычки с уланами был тем более удачен, что среди наших бойцов не оказалось ни убитых, ни раненых.
До Лёвена беглецы добрались к девяти вечера. Весь город был ярко освещен, чтобы облегчить устройство биваков; женщин и детей поселили в домах, мужчины остались на улице.
Дантон отверг предлагаемые ему кров и постель, бросился на кучу соломы и заснул.
Проснулся он после полуночи в настроении мрачном и отчаянном. Он увидел во сне жену и был уверен, что в эту ночь с 6 на 7 марта ее не стало и что она явилась ему, дабы проститься.
Назавтра он собрался покинуть льежских беженцев: теперь они могли уже не бояться неприятеля. Французы восстановили линию обороны позади Сен-Трона; корпус Миранды в полном составе разбил биваки между Ланденом и Лёвеном.
Однако несчастные льежцы уверовали в Дантона — этого кровавого трибуна, которого прежде так сильно боялись, — как в свой палладий. Женщины пали перед ним на колени и молитвенно сложили руки своим детям: пусть и они просят Дантона не покидать их.
Дантон подумал о своих детях, о своей жене, тяжело вздохнул… и остался с льежцами.
XLV. АГОНИЯ
Тем временем Жак Мере, верный обещанию, которое он дал другу, боролся со смертью, призывая на помощь все свои познания.
Расставшись с Дантоном в кабинете одного из секретарей Конвента, он выждал часа два, прежде чем отправиться в Торговый проезд. За это время грозный олимпиец простился с женой; о таком ли, однако, прощании она мечтала?
Когда Жак вошел к г-же Дантон, она улыбалась, но было заметно, что силы ее на исходе.
В ту пору врачи не имели истинного представления о крови, ибо химики стали исследовать ее состав лишь в XIX веке, поэтому болезнь, поразившая г-жу Дантон, была известна не столько под своим подлинным названием «анемия», сколько под именем «аневризмы», с которой ее нередко путали.
Постоянное перенапряжение нервной системы может привести к анемии — иначе говоря, к малокровию; особенно же роковое действие оказывают, как правило, огорчения и длительный упадок духа: кровяные шарики начинают с устрашающей быстротой таять, кровь разжижается, и внезапное кровотечение губит больного.
Понятно, что на г-жу Дантон, женщину спокойную, мягкую и набожную, события, в которых принимал участие — причем в качестве главного действующего лица — ее супруг, произвели самое угнетающее впечатление.
Жак Мере уже не раз осматривал больную самым внимательным образом, однако, хотя доктор и был в курсе всех последних научных открытий, а благодаря своему трудолюбию и таланту в чем-то даже опережал современную ему науку, он все же не мог увидеть в состоянии г-жи Дантон больше, чем увидел бы любой многоопытный и умелый врач.
Больная покоилась на кушетке; лицо ее было бледно, губы бескровны, щеки впалы. Жак Мере бросил взгляд на руки и грудь г-жи Дантон — они были так же бледны, как и лицо. Той же бледностью отличались язык и слизистая оболочка.
Доктор взял ее за руку: пульс бился так слабо и прерывисто, что прощупывался с трудом; кожа местами была совсем холодная.
Госпожа Дантон печально взглянула на Жака Мере, з
— Что вы ощущаете? — спросил ее Жак.
— Мне тяжело жить, — отвечала она, — от малейшего усилия у меня начинается одышка.
— И сердцебиение?
— Да, голова кружится, я задыхаюсь, в глазах темнеет, в ушах звенит.
— Когда было последнее кровотечение?
— Сегодня утром; я потеряла почти целый стакан крови.
— Кровь шла горлом или носом?
— Носом.
— Ее сохранили?
— Да, свекровь, кажется, ее спрятала.
Жак Мере позвал г-жу Дантон-старшую; она принесла глубокую тарелку, полную крови.
Почти вовсе лишенная фибрина, кровь эта едва ли не целиком состояла из серозной жидкости.
Жак взял перо и бумагу.
Он прописал больной хинный отвар и железистый опиат на меду.
Госпоже Дантон следовало выпивать три раза в день по бокалу бордоского вина с хинным отваром и каждый час съедать чайную ложку медовой кашицы, а всякий раз, как ей захочется пить, — глотать тот же горький отвар.
Затем Жак простился с г-жой Дантон.
Она провожала его глазами, и, когда, уже с порога, он обернулся, взгляды их встретились.
— Вы хотите меня о чем-то попросить? — сказал Жак, вспомнив признания Дантона по поводу религиозных убеждений его жены.
— Да, — ответила больная. Жак снова подошел к ее постели.
Госпожа Дантон взяла его за руку и взглянула ему в глаза.
— Я женщина, — сказала она, — и не могу изменить верованиям наших отцов; я бы не хотела умереть, не причастившись и не соборовавшись. Дайте мне обещание, что, когда настанет пора, вы предупредите меня, чтобы я успела послать за священником.
— Пока торопиться некуда, сударыня, — отвечал Жак.
— Не бойтесь меня испугать; если я не успею исполнить свой долг перед Господом, я не смогу умереть спокойно. К тому же найти священника нынче не так-то легко.
— Вы имеете в виду священника неприсягнувшего?
— Да, — отвечала г-жа Дантон, потупившись.
— Берегитесь, все они фанатики: они не постигают Господней мудрости и не ведают жалости.
— Но разве я не была всю свою жизнь хорошей матерью и верной женой?
— Дело не в вас, а в вашем супруге.
Госпожа Дантон на мгновение задумалась, а потом сказала:
— Я попробую позвать неприсягнувшего священника; если он окажется чересчур строг, вы приведете ко мне того, кого сочтете нужным.
Жак кивнул.
— Вас сильно тревожит мысль об этой исповеди? — спросил Жак.
— По правде говоря, да.
— Обещаю вам, что, когда час настанет, я предупрежу вашу свекровь, и она приведет к вам священника.
Госпожа Дантон улыбнулась и со вздохом облегчения уронила голову на подушку.
День-два прописанные Жаком лекарства приносили некоторое облегчение. Однако на третий день болезнь снова взяла свое. У г-жи Дантон вновь стало темнеть в глазах, нервы ее были напряжены до предела.
Осмотрев больную, Жак прописал ей еще более сильные укрепляющие средства, а уходя, сказал г-же Дантон-старшей:
— Завтра ступайте за священником.
На следующий день Жак решил дать больной возможность исполнить религиозный долг и навестить ее не с утра, а после заседания Конвента; однако около двух часов пополудни Камилл Демулен прибежал к нему с дурной вестью.
Он заклинал Жака бросить все дела и поспешить к г-же Дантон, ибо ей совсем худо.
Доктора это удивило; зная, как обычно протекает болезнь, которой страдала г-жа Дантон, он ожидал печального исхода не раньше, чем дней через пять-шесть.
Он принялся расспрашивать Камилла, но тот и сам не знал никаких подробностей; г-жа Дантон-старшая прибежала к нему и сообщила, что невестка при смерти.
Жак нанял экипаж и отправился в Торговый проезд; дети и мать Дантона плакали, умирающая молилась, и из ее закрытых глаз струились слезы.
Доктор спросил у г-жи Дантон-старшей, что здесь стряслось.
Бедная женщина, горестно качая головой, прошептала:
— Священник! Это все священник.
— Он не отпустил ей грехов?
— Он ее проклял!
— Зачем же вы сказали ему, как ее зовут? В имени нет греха, и священнику незачем его знать.
— О, я ничего ему не говорила, я помнила ваши советы; но, войдя в дом, он тотчас заметил портрет моего сына, писанный Давидом. Он его узнал, глаза у него налились кровью, он весь раздулся от ярости, указал рукой на портрет и спросил: «Зачем вы держите в доме портрет этого злодея?» Мы ничего не ответили. Тогда он погрозил портрету кулаком и воскликнул: «До тех пор пока это богомерзкое изображение останется в вашем доме, Господу здесь места не будет!» Тогда Жорж, мой старший внук, подошел к священнику и спросил: «Зачем вы грозите кулаком моему папе?» — «Ах, так это твой отец?» — закричал священник. «Да, это мой отец», — подтвердил мальчик. «Отойди от меня, гаденыш!» — завопил священник. «Сударь!» — вскричала моя невестка, протягивая руку к сыну. «А! Вы мать этого мальчишки, вы жена этого негодяя! Вы прожили жизнь бок о бок с этим дьяволом, с этим антихристом и надеетесь, что Господь вам простит? Никогда! Никогда! Никогда! Вы умрете нераскаянной грешницей. Я проклинаю вас, и да падет мое проклятие на него, на вас и на детей ваших вплоть до третьего и четвертого колена!» Выкрикнув все это, он ушел. Дети рыдали, невестка моя лишилась чувств. Я бросилась к Камиллу и послала его за вами. Теперь вы знаете все.
— Какая подлость! — воскликнул Жак. — Впрочем, я это предвидел. Надеясь хоть немного успокоить г-жу Дантон-младшую, не проронившую ни слова и остававшуюся недвижимой, он сказал ей:
— Я приведу к вам священника, который не станет вас проклинать.
Он вышел на улицу, сел в ожидавший его фиакр, помчался в Конвент и привез оттуда к умирающей епископа из Блуа, досточтимого Грегуара.
Тот вошел в комнату г-жи Дантон с улыбкой на устах и благословением в сердце.
— Я задам вам, сударыня, один-единственный вопрос, — сказал он.
Бедная женщина открыла глаза, полные слез, и увидев на своем госте облачение епископа, прошептала:
— Какой вопрос, ваше высокопреосвященство?
— Любите ли вы своего мужа?
— Я его обожаю.
— Стало быть, — сказал священник, — испытанные вами страдания искупили все ваши прегрешения. Я отпускаю вас с миром.
Затем он сел рядом с больной и заговорил с нею о Господе, о его бесконечной доброте; он сумел затронуть самые чувствительные струны женского сердца и, убедившись, что несчастная тревожится не за себя, а за мужа, объяснил ей, что Господь в своей неизреченной мудрости сотворяет людей, призванных приближать грядущее, и, возложив на этих революционных титанов ужасную миссию, судит их с беспредельным милосердием.
Расставшись с Дантоном в кабинете одного из секретарей Конвента, он выждал часа два, прежде чем отправиться в Торговый проезд. За это время грозный олимпиец простился с женой; о таком ли, однако, прощании она мечтала?
Когда Жак вошел к г-же Дантон, она улыбалась, но было заметно, что силы ее на исходе.
В ту пору врачи не имели истинного представления о крови, ибо химики стали исследовать ее состав лишь в XIX веке, поэтому болезнь, поразившая г-жу Дантон, была известна не столько под своим подлинным названием «анемия», сколько под именем «аневризмы», с которой ее нередко путали.
Постоянное перенапряжение нервной системы может привести к анемии — иначе говоря, к малокровию; особенно же роковое действие оказывают, как правило, огорчения и длительный упадок духа: кровяные шарики начинают с устрашающей быстротой таять, кровь разжижается, и внезапное кровотечение губит больного.
Понятно, что на г-жу Дантон, женщину спокойную, мягкую и набожную, события, в которых принимал участие — причем в качестве главного действующего лица — ее супруг, произвели самое угнетающее впечатление.
Жак Мере уже не раз осматривал больную самым внимательным образом, однако, хотя доктор и был в курсе всех последних научных открытий, а благодаря своему трудолюбию и таланту в чем-то даже опережал современную ему науку, он все же не мог увидеть в состоянии г-жи Дантон больше, чем увидел бы любой многоопытный и умелый врач.
Больная покоилась на кушетке; лицо ее было бледно, губы бескровны, щеки впалы. Жак Мере бросил взгляд на руки и грудь г-жи Дантон — они были так же бледны, как и лицо. Той же бледностью отличались язык и слизистая оболочка.
Доктор взял ее за руку: пульс бился так слабо и прерывисто, что прощупывался с трудом; кожа местами была совсем холодная.
Госпожа Дантон печально взглянула на Жака Мере, з
— Что вы ощущаете? — спросил ее Жак.
— Мне тяжело жить, — отвечала она, — от малейшего усилия у меня начинается одышка.
— И сердцебиение?
— Да, голова кружится, я задыхаюсь, в глазах темнеет, в ушах звенит.
— Когда было последнее кровотечение?
— Сегодня утром; я потеряла почти целый стакан крови.
— Кровь шла горлом или носом?
— Носом.
— Ее сохранили?
— Да, свекровь, кажется, ее спрятала.
Жак Мере позвал г-жу Дантон-старшую; она принесла глубокую тарелку, полную крови.
Почти вовсе лишенная фибрина, кровь эта едва ли не целиком состояла из серозной жидкости.
Жак взял перо и бумагу.
Он прописал больной хинный отвар и железистый опиат на меду.
Госпоже Дантон следовало выпивать три раза в день по бокалу бордоского вина с хинным отваром и каждый час съедать чайную ложку медовой кашицы, а всякий раз, как ей захочется пить, — глотать тот же горький отвар.
Затем Жак простился с г-жой Дантон.
Она провожала его глазами, и, когда, уже с порога, он обернулся, взгляды их встретились.
— Вы хотите меня о чем-то попросить? — сказал Жак, вспомнив признания Дантона по поводу религиозных убеждений его жены.
— Да, — ответила больная. Жак снова подошел к ее постели.
Госпожа Дантон взяла его за руку и взглянула ему в глаза.
— Я женщина, — сказала она, — и не могу изменить верованиям наших отцов; я бы не хотела умереть, не причастившись и не соборовавшись. Дайте мне обещание, что, когда настанет пора, вы предупредите меня, чтобы я успела послать за священником.
— Пока торопиться некуда, сударыня, — отвечал Жак.
— Не бойтесь меня испугать; если я не успею исполнить свой долг перед Господом, я не смогу умереть спокойно. К тому же найти священника нынче не так-то легко.
— Вы имеете в виду священника неприсягнувшего?
— Да, — отвечала г-жа Дантон, потупившись.
— Берегитесь, все они фанатики: они не постигают Господней мудрости и не ведают жалости.
— Но разве я не была всю свою жизнь хорошей матерью и верной женой?
— Дело не в вас, а в вашем супруге.
Госпожа Дантон на мгновение задумалась, а потом сказала:
— Я попробую позвать неприсягнувшего священника; если он окажется чересчур строг, вы приведете ко мне того, кого сочтете нужным.
Жак кивнул.
— Вас сильно тревожит мысль об этой исповеди? — спросил Жак.
— По правде говоря, да.
— Обещаю вам, что, когда час настанет, я предупрежу вашу свекровь, и она приведет к вам священника.
Госпожа Дантон улыбнулась и со вздохом облегчения уронила голову на подушку.
День-два прописанные Жаком лекарства приносили некоторое облегчение. Однако на третий день болезнь снова взяла свое. У г-жи Дантон вновь стало темнеть в глазах, нервы ее были напряжены до предела.
Осмотрев больную, Жак прописал ей еще более сильные укрепляющие средства, а уходя, сказал г-же Дантон-старшей:
— Завтра ступайте за священником.
На следующий день Жак решил дать больной возможность исполнить религиозный долг и навестить ее не с утра, а после заседания Конвента; однако около двух часов пополудни Камилл Демулен прибежал к нему с дурной вестью.
Он заклинал Жака бросить все дела и поспешить к г-же Дантон, ибо ей совсем худо.
Доктора это удивило; зная, как обычно протекает болезнь, которой страдала г-жа Дантон, он ожидал печального исхода не раньше, чем дней через пять-шесть.
Он принялся расспрашивать Камилла, но тот и сам не знал никаких подробностей; г-жа Дантон-старшая прибежала к нему и сообщила, что невестка при смерти.
Жак нанял экипаж и отправился в Торговый проезд; дети и мать Дантона плакали, умирающая молилась, и из ее закрытых глаз струились слезы.
Доктор спросил у г-жи Дантон-старшей, что здесь стряслось.
Бедная женщина, горестно качая головой, прошептала:
— Священник! Это все священник.
— Он не отпустил ей грехов?
— Он ее проклял!
— Зачем же вы сказали ему, как ее зовут? В имени нет греха, и священнику незачем его знать.
— О, я ничего ему не говорила, я помнила ваши советы; но, войдя в дом, он тотчас заметил портрет моего сына, писанный Давидом. Он его узнал, глаза у него налились кровью, он весь раздулся от ярости, указал рукой на портрет и спросил: «Зачем вы держите в доме портрет этого злодея?» Мы ничего не ответили. Тогда он погрозил портрету кулаком и воскликнул: «До тех пор пока это богомерзкое изображение останется в вашем доме, Господу здесь места не будет!» Тогда Жорж, мой старший внук, подошел к священнику и спросил: «Зачем вы грозите кулаком моему папе?» — «Ах, так это твой отец?» — закричал священник. «Да, это мой отец», — подтвердил мальчик. «Отойди от меня, гаденыш!» — завопил священник. «Сударь!» — вскричала моя невестка, протягивая руку к сыну. «А! Вы мать этого мальчишки, вы жена этого негодяя! Вы прожили жизнь бок о бок с этим дьяволом, с этим антихристом и надеетесь, что Господь вам простит? Никогда! Никогда! Никогда! Вы умрете нераскаянной грешницей. Я проклинаю вас, и да падет мое проклятие на него, на вас и на детей ваших вплоть до третьего и четвертого колена!» Выкрикнув все это, он ушел. Дети рыдали, невестка моя лишилась чувств. Я бросилась к Камиллу и послала его за вами. Теперь вы знаете все.
— Какая подлость! — воскликнул Жак. — Впрочем, я это предвидел. Надеясь хоть немного успокоить г-жу Дантон-младшую, не проронившую ни слова и остававшуюся недвижимой, он сказал ей:
— Я приведу к вам священника, который не станет вас проклинать.
Он вышел на улицу, сел в ожидавший его фиакр, помчался в Конвент и привез оттуда к умирающей епископа из Блуа, досточтимого Грегуара.
Тот вошел в комнату г-жи Дантон с улыбкой на устах и благословением в сердце.
— Я задам вам, сударыня, один-единственный вопрос, — сказал он.
Бедная женщина открыла глаза, полные слез, и увидев на своем госте облачение епископа, прошептала:
— Какой вопрос, ваше высокопреосвященство?
— Любите ли вы своего мужа?
— Я его обожаю.
— Стало быть, — сказал священник, — испытанные вами страдания искупили все ваши прегрешения. Я отпускаю вас с миром.
Затем он сел рядом с больной и заговорил с нею о Господе, о его бесконечной доброте; он сумел затронуть самые чувствительные струны женского сердца и, убедившись, что несчастная тревожится не за себя, а за мужа, объяснил ей, что Господь в своей неизреченной мудрости сотворяет людей, призванных приближать грядущее, и, возложив на этих революционных титанов ужасную миссию, судит их с беспредельным милосердием.