Страница:
Несколько дней спустя старая Марта оступилась на лестнице и упала. В доме была только Ева; услышав шум, она тотчас прибежала и увидела старую служанку, распростертую на лестничной площадке.
Падая, Марта вывихнула ногу в колене. Ева хотела помочь ей подняться, но не сумела: не хватило сил.
Тогда она решила осмотреть рану, как уже сделала однажды, когда больно было Сципиону, однако у Марты никакой раны не было. Оставалось дожидаться доктора; он никогда не отлучался из дому надолго и возвратился через несколько минут после несчастного случая.
Ева отлично узнавала шаги доктора и его манеру открывать и закрывать дверь. Она принялась громко звать на помощь, причем в голосе ее звучало гораздо больше тревоги и волнения, чем когда приключилась беда со Сципионом.
Доктор поспешил подняться наверх и, увидев, что Марта сидит на лестничной площадке, не в силах подняться, решил, что она не вывихнула, а сломала ногу.
Убедившись, однако, что дело обстоит не так плохо и перелома нет, он поднял старую служанку и отнес ее в комнату; Ева следовала за ним, а за Евой бежал Сципион.
Президента же шум падения испугал, и, бросив на произвол судьбы старую служанку, заботившуюся о нем с нежностью и заботливостью кормилицы, он выскочил в окно и устроился поодаль на крыше.
Ева до вечера просидела в комнате Марты и лишь на следующий день, когда старухе стало лучше, вернулась к своим обычным играм.
Мы уже сказали, что Антуан, имевший обыкновение трижды топать ногой на пороге и кричать: «Круг правосудия! Средоточие истины!» — завоевал расположение Евы, которая, однако, неизменно ограничивалась в сношениях с ним дружеским кивком головы; дальше дело не заходило.
Однажды Антуан вошел в лабораторию, когда девочка была там одна в обществе Сципиона; Жак Мере находился за стеной, в своем кабинете. Антуан топнул ногой, произнес сакраментальные слова; затем, поскольку на улице стояла нестерпимая жара и с него градом катился пот, а девочка была одна, позволил себе воскликнуть при ней:
— Черт возьми! Ну и жарища! Теперь бы пропустить стаканчик!
Зная, что девочка слабоумная, он был уверен, что она его не понимает. Взглянув на гостя, Ева увидела, что он раскраснелся и утирает пот со лба рукавом рубахи.
— Подожди! — сказала она ему.
К этому слову она, как мы знаем, прибегала уже давно, когда хотела привлечь чье-то внимание.
Она выбежала из лаборатории.
Изумленный водовоз замер в ожидании.
Мгновение спустя Ева возвратилась, неся в руках стакан холодной воды.
— Ах, барышня! — воскликнул Антуан. — Это очень мило с вашей стороны, но воды-то у меня у самого вдоволь, я ведь ее продаю.
Тут из кабинета, где находился Жак Мере, прозвучала короткая фраза:
— Ева, вина!
Хотя Ева, несмотря на неоднократные предложения Жака, никогда не пробовала вина, она видела, как его пьет доктор.
Она спустилась вниз и, рассудив, что, если человеку жарко, ему нужно поднести самого лучшего вина, и побольше, налила Антуану полный стакан бордо.
Увидев цвет поднесенного ему напитка, водовоз радостно ухмыльнулся. Затем, взяв стакан из рук Евы, он проглотил бордо залпом, даже не посмаковав, как если бы это было скверное вино из Сюрена или Аржантёя.
Ева радостно наблюдала за гостем.
Опорожнив стакан, Антуан подмигнул девочке и прищелкнул языком.
— Хорошо? — спросила Ева.
— Бархат! — лаконично ответствовал Антуан.
Затем он вылил принесенную воду из ведра в бак и удалился.
— Бархат? — спросила Ева у доктора, когда тот вошел в лабораторию. — Бархат?
Не будь доктор свидетелем диалога Евы с Антуаном, ему было бы весьма затруднительно ответить на вопрос своей воспитанницы.
Жак Мере достал из шкафа бархатный кафтан, дал девочке потрогать материю, а затем, нежно погладив себя по животу, повторил несколько раз:
— Бархат!
Тут Ева поняла, что Антуану было так же приятно пить вино, как ей, Еве, прикасаться к бархатной ткани.
Сделав это открытие, она до самого вечера не переставала радоваться ему.
В свой черед Жак Мере радовался ничуть не меньше Евы, ибо, вспоминая о занозе Сципиона, вывихнутой ноге Марты и стакане вина для Антуана, говорил себе:
— Она вырастет не только красивой, но и доброй.
X. ЕВА И ЯБЛОКО
ХП. ВОЛШЕБНЫЙ ЖЕЗЛ
Падая, Марта вывихнула ногу в колене. Ева хотела помочь ей подняться, но не сумела: не хватило сил.
Тогда она решила осмотреть рану, как уже сделала однажды, когда больно было Сципиону, однако у Марты никакой раны не было. Оставалось дожидаться доктора; он никогда не отлучался из дому надолго и возвратился через несколько минут после несчастного случая.
Ева отлично узнавала шаги доктора и его манеру открывать и закрывать дверь. Она принялась громко звать на помощь, причем в голосе ее звучало гораздо больше тревоги и волнения, чем когда приключилась беда со Сципионом.
Доктор поспешил подняться наверх и, увидев, что Марта сидит на лестничной площадке, не в силах подняться, решил, что она не вывихнула, а сломала ногу.
Убедившись, однако, что дело обстоит не так плохо и перелома нет, он поднял старую служанку и отнес ее в комнату; Ева следовала за ним, а за Евой бежал Сципион.
Президента же шум падения испугал, и, бросив на произвол судьбы старую служанку, заботившуюся о нем с нежностью и заботливостью кормилицы, он выскочил в окно и устроился поодаль на крыше.
Ева до вечера просидела в комнате Марты и лишь на следующий день, когда старухе стало лучше, вернулась к своим обычным играм.
Мы уже сказали, что Антуан, имевший обыкновение трижды топать ногой на пороге и кричать: «Круг правосудия! Средоточие истины!» — завоевал расположение Евы, которая, однако, неизменно ограничивалась в сношениях с ним дружеским кивком головы; дальше дело не заходило.
Однажды Антуан вошел в лабораторию, когда девочка была там одна в обществе Сципиона; Жак Мере находился за стеной, в своем кабинете. Антуан топнул ногой, произнес сакраментальные слова; затем, поскольку на улице стояла нестерпимая жара и с него градом катился пот, а девочка была одна, позволил себе воскликнуть при ней:
— Черт возьми! Ну и жарища! Теперь бы пропустить стаканчик!
Зная, что девочка слабоумная, он был уверен, что она его не понимает. Взглянув на гостя, Ева увидела, что он раскраснелся и утирает пот со лба рукавом рубахи.
— Подожди! — сказала она ему.
К этому слову она, как мы знаем, прибегала уже давно, когда хотела привлечь чье-то внимание.
Она выбежала из лаборатории.
Изумленный водовоз замер в ожидании.
Мгновение спустя Ева возвратилась, неся в руках стакан холодной воды.
— Ах, барышня! — воскликнул Антуан. — Это очень мило с вашей стороны, но воды-то у меня у самого вдоволь, я ведь ее продаю.
Тут из кабинета, где находился Жак Мере, прозвучала короткая фраза:
— Ева, вина!
Хотя Ева, несмотря на неоднократные предложения Жака, никогда не пробовала вина, она видела, как его пьет доктор.
Она спустилась вниз и, рассудив, что, если человеку жарко, ему нужно поднести самого лучшего вина, и побольше, налила Антуану полный стакан бордо.
Увидев цвет поднесенного ему напитка, водовоз радостно ухмыльнулся. Затем, взяв стакан из рук Евы, он проглотил бордо залпом, даже не посмаковав, как если бы это было скверное вино из Сюрена или Аржантёя.
Ева радостно наблюдала за гостем.
Опорожнив стакан, Антуан подмигнул девочке и прищелкнул языком.
— Хорошо? — спросила Ева.
— Бархат! — лаконично ответствовал Антуан.
Затем он вылил принесенную воду из ведра в бак и удалился.
— Бархат? — спросила Ева у доктора, когда тот вошел в лабораторию. — Бархат?
Не будь доктор свидетелем диалога Евы с Антуаном, ему было бы весьма затруднительно ответить на вопрос своей воспитанницы.
Жак Мере достал из шкафа бархатный кафтан, дал девочке потрогать материю, а затем, нежно погладив себя по животу, повторил несколько раз:
— Бархат!
Тут Ева поняла, что Антуану было так же приятно пить вино, как ей, Еве, прикасаться к бархатной ткани.
Сделав это открытие, она до самого вечера не переставала радоваться ему.
В свой черед Жак Мере радовался ничуть не меньше Евы, ибо, вспоминая о занозе Сципиона, вывихнутой ноге Марты и стакане вина для Антуана, говорил себе:
— Она вырастет не только красивой, но и доброй.
X. ЕВА И ЯБЛОКО
Мало-помалу, причем гораздо быстрее, чем учится говорить маленький ребенок, Ева научилась выражать словами почти все свои мысли; правда, как все дикари, она неохотно употребляла глаголы в нужных временах, ограничиваясь по возможности только неопределенной формой, однако в общем с разговорами дело обстояло неплохо, не то что с чтением…
Интересовавшаяся всеми без исключения явлениями природы, спрашивавшая у доктора и немедленно запоминавшая названия всех окружавших ее предметов, Ева оставалась совершенно равнодушной к наукам.
Она от души презирала книги и все в них написанное.
Исключение она делала лишь для книг с картинками, да и то если Жак Мере отказывался объяснить ей содержание гравюры, которую она рассматривала, — а он время от времени поступал так, надеясь пробудить ее любопытство, — она, не ропща и не настаивая, переходила к следующему изображению. Доктор был в большом затруднении: он не знал, как бороться со столь вопиющим равнодушием.
Он много думал об этом, и наконец его осенила мысль, оказавшаяся, как выяснилось впоследствии, весьма удачной. Однажды, захватив с собою склянку с фосфором, он взял Еву за руку, спустился с нею в подвал и прикрыл дверь так плотно, чтобы свет вовсе не проникал в помещение, после чего кистью нарисовал на стене первую букву алфавита, которая тотчас засверкала перед глазами девочки.
Ева вскрикнула от испуга, однако, когда она увидела, что буква постепенно гаснет, страх ее тотчас прошел. Доктор начертил вслед за буквой а букву Ь, затем с, d и е.
На пятой букве он остановился.
— Еще! — потребовала Ева.
— Обязательно, — отвечал Жак, — но только после того, как ты повторишь и запомнишь наизусть эти.
И он снова начертил на стене букву а.
— Что это за буква? — спросил он.
Ева напрягла свою память и, следя за тем, как гаснет буква, произнесла:
— Это а.
Доктор улыбнулся. Способ возбудить любопытство Евы и приохотить ее к такому отвлеченному и трудному для детей занятию, как чтение, был найден.
Месяц спустя Ева уже умела читать.
С музыкой дело обстояло иначе.
Ева обожала ее; порой отдохновения — а точнее, наслаждения — было для нее то время, когда доктор садился за орган и, подобно метру Вольфраму, опустив руки на клавиши, подняв голову и устремляясь душою к небесам, играл какую-нибудь восхитительную фантазию одного из старых мастеров: Порпоры, Гайдна или Перголезе. Если же ему хотелось, чтобы прекрасное лицо Евы озарила нежнейшая из улыбок, а в уголках затуманившихся глаз заблестели слезинки, он обращался к Pria che spunti l'аurorа — самой первой из услышанных девочкой мелодий.
Ева частенько подходила к органу и опускала руки на клавиши, однако пальцы ее еще недостаточно окрепли, а доктор здесь, как и во всем, не хотел останавливаться на полпути и действовать по старинке. Поэтому он ждал, чтобы она научилась разбирать буквы, и лишь после этого собирался объяснить ей, что такое ноты; быть может, он рассчитывал также на ее пылкую любовь к музыке и намеревался превратить обучение нотной грамоте в награду за изучение грамоты обычной.
Итак, Ева с беспредельным вниманием слушала игру доктора и следила за движениями его рук, но никогда, даже в его отсутствие, не пыталась извлечь из инструмента хотя бы один звук.
Между тем в душе ее происходили процессы, о которых доктор даже не подозревал и которым он в один прекрасный день поразился, узрев в них как бы перст Божий, подарок, сделанный природой ее ревностному поклоннику.
Дело было в августе; разразилась страшная гроза, какие подчас случаются в Берри; гром гремел так сильно, молнии сверкали так ярко, что казалось: вот-вот раздастся труба, возвещающая начало Страшного суда.
Это была не первая гроза, разразившаяся над Аржантоном, с тех пор как Ева перешла от растительного прозябания к человеческому существованию.
Вначале — это было еще до того, как доктор стал лечить ее электричеством, — девочку во время грозы сотрясала нервная дрожь, которая как раз и подала Жаку Мере мысль попытаться исцелить больную с помощью того самого электричества, что наводит на нее такой страх.
Мы уже рассказывали о том, как целых два или даже три года доктор подвергал Еву процедурам, в основе которых лежало использование электричества, причем, чем дольше длилось лечение, тем менее восприимчива становилась девочка к метеорологическому явлению, именуемому грозой. Она больше не боялась ни вспышек молнии, ни раскатов грома, но любоваться грозою еще не научилась.
Поэтому Жак Мере очень удивился, когда при виде страшнейшей из гроз, какие ему когда бы то ни было приходилось наблюдать, девочка не только не выказала ни малейшего страха, но, напротив, ощутила странное удовлетворение.
Двери и окна в доме доктора были, по обыкновению, закрыты во избежание сквозняков; однако Ева подошла к окну и отворила его в тот самый миг, когда ослепительная молния вспыхнула прямо над домом, а следом раздался жуткий, оглушительный раскат грома. Опасаясь, что молния попадет прямо в дом, доктор бросился к Еве и прижал ее к груди.
Однако девочка почти инстинктивно вырвалась из его объятий и вернулась к окну с криком:
— Нет, нет, оставь меня, я хочу посмотреть на молнии, я хочу послушать гром, мне это нравится.
Раскинув руки, она вдыхала заряженный электричеством воздух с наслаждением, которое выдавали и ее поза, и выражение ее лица, сиявшего, словно на него упала искра небесного огня, пылавшего на небе.
Казалось, гроза удваивает силы этого хрупкого создания.
Внезапно девочка направилась к органу и, открыв его — ведь доктор позволял ей делать все, что ей заблагорассудится, — сыграла не совсем чисто, но все-таки довольно верно знаменитую арию Чимарозы, которую она так любила.
Доктор слушал игру Евы с изумлением и восторгом; он не знал — наука установила это много позже, — что некоторые люди, и прежде всего безумцы, от природы на удивление музыкальны.
Первым открыл существование людей, которые, ни у кого не учась, становятся превосходными музыкантами, рисовальщиками, живописцами, австриец Галль.
Такими прирожденными живописцами были Джотто и Корреджо; можно назвать и другие имена, принадлежащие другим эпохам.
Человек, глубочайшим и дотошнейшим образом исследовавший проблемы сумасшествия и в особенности слабоумия, г-н Морель из Руана, рассказывал мне, что знал настоящих, законченных идиотов, которые могли с первого раза повторить труднейшую мелодию, причем, сколько бы раз они ее ни исполняли, игра их не становилась ни глубже, ни душевнее, ни осмысленнее; талант их был следствием врожденного инстинкта, плодом особой предрасположенности к занятиям искусствами, без сомнения локализованной в какой-то части мозга, хотя и трудно сказать, в какой именно; доказательством сугубо инстинктивного происхождения подобных талантов служит тот факт, что, как мы уже сказали, их обладатели не способны к совершенствованию, не могут изобрести или улучшить что бы то ни было и остаются всегда на одном и том же уровне.
Это чистого рода инстинкт, который рождается и умирает вместе с ними. Среди людей есть те же самые различия, что и у животных: это следствие
абсолютной логики природы, не допускающей разрывов ни в цепи физических тел, ни в иерархии умов.
Пчела и бобр, несомненно, принадлежат к числу живых существ с наиболее сильно развитым инстинктом, однако они куда менее умны и куда менее способны к совершенствованию, чем собака, которую можно многому научить.
Что же до людей, то у некоторых из них определенные инстинктивные склонности развиваются особенно сильно вследствие болезни. Знаменитый счетчик Монде страдал эпилепсией; он держал в памяти всю таблицу логарифмов, но не мог решить простейшую арифметическую задачу.
Господин Морель, на чье мнение я еще не раз буду ссылаться, чью книгу я внимательнейшим образом проштудировал и чьим рассказам жадно внимал в ту пору, когда решил познакомить читателя с той простой и одновременно очень сложной историей, которая и составляет содержание этой книги, — г-н Морель на мой вопрос о том, возможно ли, чтобы гроза расширила круг способностей девушки, стоящей на пороге зрелости, отвечал, что ему случалось пользовать одного слабоумного юношу, игравшего с листа творения великих композиторов лучше своего учителя — и это при том, что он не был способен постигнуть даже азы музыкальной грамоты и вовсе не умел совершенствовать свое мастерство.
— Впрочем, — добавил г-н Морель, — самый удивительный из всех известных мне идиотов, больной, которого я непременно показывал всем посещавшим нас врачам, был некто Перрен, родившийся в деревне близ Нанси, где слабоумные дети появляются на свет постоянно. Перрен был идиот в самом буквальном смысле слова, глухонемой, издававший лишь нечленораздельные звуки. Его приставили ходить за коровами. Однажды мимо проходил деревенский глашатай с барабаном — вдруг Перрен бросился к музыканту, вырвал у него барабан, схватил палочки и сыграл на удивление громко и правильно целый марш.
Господин Морель выпросил Перрена у коммуны, поместил его в свой госпиталь и сделал главным барабанщиком отделения душевнобольных. Когда больные выходили на прогулку, Перрен всегда шел впереди.
Жак Мере не знал обо всех этих наблюдениях, сделанных много позже тех событий, главным героем которых он был; поэтому его до глубины души поразило чудо, которое свершилось на его глазах и в которое он бы, пожалуй, не поверил, прочти он о нем в книге или услышь от собрата-врача. Он решился, не теряя ни минуты, приобщить Еву к музыке, как приобщил ее к чтению.
Однако те ухищрения, к которым прибегал доктор, когда учил Еву читать, в этом случае оказались излишни; девочка сама взяла учебник сольфеджио, раскрыла на первой странице и попросила нежнейшим голоском:
— Показать мне, дорогой Жак!
Жак тотчас начал урок, и неделю спустя Ева уже не только знала ноты, но и умела отличать басовый ключ от скрипичного, а диез от бемоля.
Месяц спустя она уже играла с листа все мелодии, переложенные для органа, какие только были в доме.
Как мы видели, Жак Мере не упускал ни одного из способов пробудить дремлющий ум Евы, этой Спящей красавицы, которая так долго ждала принца, способного разрушить чары злой феи, околдовавшей ее еще в колыбели.
Ради Евы он углублялся в науки оккультные и обычные, ради нее пытался разгадать тайны природы. Он следовал заветам Альберта Великого, Гермеса, Раймонда Луллия, Корнелия Агриппы, Библии. Однажды он прочел в Священном Писании слова, прекрасно передающие действие одного существа на другое, всемогущество воли, магнетическую силу взгляда, неодолимое влияние сильного на слабого.
Мы имеем в виду то место, где Иегова посылает Моисея к фараону и говорит ему: «Ты будешь ему вместо Бога».
Жак Мере, посланный наукой на помощь слабоумной девочке, чей пленный разум никак не мог освободиться из заточения, исполнил завет, данный Господом Моисею: он стал для Евы богом.
Он сообщал ей свои приказания через посредников, которыми служили Президент и Сципион, старая Марта, Антуан и Базиль, ткани, воскрешавшие ее зрение, цветы, услаждавшие ее обоняние, лужайки, на которых она резвилась, родниковая вода, которой она утоляла жажду; вся природа превращалась, таким образом, по прихоти доктора, в огромную электрическую машину, которую он, если позволено так выразиться, заряжал непреклонным флюидом своей воли.
Постепенно Ева становилась женщиной и физически и нравственно, но сама она этого еще не знала.
Прозябая в хижине браконьера и его матери, она не понимала, что такое нагота.
С тех пор как она попала в дом Жака Мере, с тех пор как получила имя Евы и сделалась царицей своего Эдема, она с невинностью той, чьим именем ее нарекли, расхаживала по дому и саду в простой сорочке, то красной (мы уже знаем, как пленял ее этот цвет), то синей, то какого-нибудь другого яркого цвета.
Впрочем, праматерь Ева, что ни говори, не носила даже сорочки.
Будучи уверен, что ничей святотатственный взгляд не проникнет сквозь густую листву его сада, доктор облачал девочку в легчайшие из одежд, дабы ничем не сковывать ее движений.
Вдобавок Ева была очень послушна; она ни разу не попыталась выйти за пределы владений, дарованных ей доктором, и безропотно проводила там свои дни.
К этой Еве не имел доступа даже Змей.
Наступила осень 1791 года; Еве исполнилось четырнадцать лет.
С тех пор как она попала в дом Жака Мере, прошло шесть лет.
В самой середине сада, на пригорке, у подножия которого струился родник, росла, как мы уже упоминали, великолепная яблоня, которую в апреле усыпали цветы, а в сентябре — плоды. Подобно своей тезке, Ева любила фрукты, в особенности яблоки.
Жак Мере произвел с деревом ту же операцию, что и с зеркалом; он, так сказать, намагнитил листву своей волей. В анналах месмерической науки деревья вообще играют очень важную роль: известно, какой славой — и притом заслуженной — пользовался в конце прошлого века молодой вяз в Бюзанси, под сенью которого г-н де Пюисегюр наблюдал чудеса сомнамбулизма.
Жак Мере опирался во всех своих опытах на положения оккультной физики. Он был убежден, что деревья суть инструменты, призванные впитывать и передавать по назначению флюиды, источаемые человеком. Вот отчего он избрал для осуществления своих целей дерево; тот же факт, что дерево это оказалось яблоней, казался ему второстепенным.
В урочный час, иначе говоря, около восьми утра, Ева вышла из дому и, влекомая то ли магнетическим флюидом, то ли просто желанием полакомиться, направилась к яблоне, среди зеленых ветвей которой сверкали золотисто-алые плоды. Ева была почти нага. Никогда еще столь прелестные формы не являлись постороннему взору с такой непринужденностью! Казалось, то ожила одна из трех изваянных Жерменом Пилоном граций, одетая столь целомудренно и одновременно столь кокетливо, что зритель, видящий почти все, тотчас загорается желанием увидеть гораздо больше.
Впрочем, от глаз Жака Мере это сияние естества, это сокровище телесной красоты было укрыто целомудреннейшим, священнейшим из покровов.
Имя этому покрову — наука.
Так живописцы и скульпторы в своих мастерских перед лицом прекрасной обнаженной модели забывают, что они мужчины.
Ибо они художники.
Жак Мере видел в этом прекрасном создании не женщину, но пациентку.
Он был врач.
Когда девочка, привстав на цыпочки, чтобы дотянуться до пленивших ее плодов, сорвала яблоко и съела его, доктор, прятавшийся за кустами, вышел из своего укрытия.
В первое мгновение Ева вскрикнула от удивления и испуга, но тотчас, узнав доктора, бросилась к нему; однако, поскольку Жак намеренно устремил пристальный и дерзкий взгляд на ее нагое тело, она, словно ослепленная слишком ярким солнечным лучом, потупилась и, заметив, что грудь ее обнажена, прикрыла ее своими прелестными ручками. Казалось, то ожила древняя статуя Целомудрия.
Доктор подошел к Еве и взял ее за руку.
Девушка подняла глаза, снова опустила их, и мраморное чело статуи подернулось розоватым облачком.
Она покраснела: она стала женщиной.
Жаку Мере удалось то, о чем не мог мечтать Пигмалион; Галатея не умела краснеть: она была всего лишь богиней!
Интересовавшаяся всеми без исключения явлениями природы, спрашивавшая у доктора и немедленно запоминавшая названия всех окружавших ее предметов, Ева оставалась совершенно равнодушной к наукам.
Она от души презирала книги и все в них написанное.
Исключение она делала лишь для книг с картинками, да и то если Жак Мере отказывался объяснить ей содержание гравюры, которую она рассматривала, — а он время от времени поступал так, надеясь пробудить ее любопытство, — она, не ропща и не настаивая, переходила к следующему изображению. Доктор был в большом затруднении: он не знал, как бороться со столь вопиющим равнодушием.
Он много думал об этом, и наконец его осенила мысль, оказавшаяся, как выяснилось впоследствии, весьма удачной. Однажды, захватив с собою склянку с фосфором, он взял Еву за руку, спустился с нею в подвал и прикрыл дверь так плотно, чтобы свет вовсе не проникал в помещение, после чего кистью нарисовал на стене первую букву алфавита, которая тотчас засверкала перед глазами девочки.
Ева вскрикнула от испуга, однако, когда она увидела, что буква постепенно гаснет, страх ее тотчас прошел. Доктор начертил вслед за буквой а букву Ь, затем с, d и е.
На пятой букве он остановился.
— Еще! — потребовала Ева.
— Обязательно, — отвечал Жак, — но только после того, как ты повторишь и запомнишь наизусть эти.
И он снова начертил на стене букву а.
— Что это за буква? — спросил он.
Ева напрягла свою память и, следя за тем, как гаснет буква, произнесла:
— Это а.
Доктор улыбнулся. Способ возбудить любопытство Евы и приохотить ее к такому отвлеченному и трудному для детей занятию, как чтение, был найден.
Месяц спустя Ева уже умела читать.
С музыкой дело обстояло иначе.
Ева обожала ее; порой отдохновения — а точнее, наслаждения — было для нее то время, когда доктор садился за орган и, подобно метру Вольфраму, опустив руки на клавиши, подняв голову и устремляясь душою к небесам, играл какую-нибудь восхитительную фантазию одного из старых мастеров: Порпоры, Гайдна или Перголезе. Если же ему хотелось, чтобы прекрасное лицо Евы озарила нежнейшая из улыбок, а в уголках затуманившихся глаз заблестели слезинки, он обращался к Pria che spunti l'аurorа — самой первой из услышанных девочкой мелодий.
Ева частенько подходила к органу и опускала руки на клавиши, однако пальцы ее еще недостаточно окрепли, а доктор здесь, как и во всем, не хотел останавливаться на полпути и действовать по старинке. Поэтому он ждал, чтобы она научилась разбирать буквы, и лишь после этого собирался объяснить ей, что такое ноты; быть может, он рассчитывал также на ее пылкую любовь к музыке и намеревался превратить обучение нотной грамоте в награду за изучение грамоты обычной.
Итак, Ева с беспредельным вниманием слушала игру доктора и следила за движениями его рук, но никогда, даже в его отсутствие, не пыталась извлечь из инструмента хотя бы один звук.
Между тем в душе ее происходили процессы, о которых доктор даже не подозревал и которым он в один прекрасный день поразился, узрев в них как бы перст Божий, подарок, сделанный природой ее ревностному поклоннику.
Дело было в августе; разразилась страшная гроза, какие подчас случаются в Берри; гром гремел так сильно, молнии сверкали так ярко, что казалось: вот-вот раздастся труба, возвещающая начало Страшного суда.
Это была не первая гроза, разразившаяся над Аржантоном, с тех пор как Ева перешла от растительного прозябания к человеческому существованию.
Вначале — это было еще до того, как доктор стал лечить ее электричеством, — девочку во время грозы сотрясала нервная дрожь, которая как раз и подала Жаку Мере мысль попытаться исцелить больную с помощью того самого электричества, что наводит на нее такой страх.
Мы уже рассказывали о том, как целых два или даже три года доктор подвергал Еву процедурам, в основе которых лежало использование электричества, причем, чем дольше длилось лечение, тем менее восприимчива становилась девочка к метеорологическому явлению, именуемому грозой. Она больше не боялась ни вспышек молнии, ни раскатов грома, но любоваться грозою еще не научилась.
Поэтому Жак Мере очень удивился, когда при виде страшнейшей из гроз, какие ему когда бы то ни было приходилось наблюдать, девочка не только не выказала ни малейшего страха, но, напротив, ощутила странное удовлетворение.
Двери и окна в доме доктора были, по обыкновению, закрыты во избежание сквозняков; однако Ева подошла к окну и отворила его в тот самый миг, когда ослепительная молния вспыхнула прямо над домом, а следом раздался жуткий, оглушительный раскат грома. Опасаясь, что молния попадет прямо в дом, доктор бросился к Еве и прижал ее к груди.
Однако девочка почти инстинктивно вырвалась из его объятий и вернулась к окну с криком:
— Нет, нет, оставь меня, я хочу посмотреть на молнии, я хочу послушать гром, мне это нравится.
Раскинув руки, она вдыхала заряженный электричеством воздух с наслаждением, которое выдавали и ее поза, и выражение ее лица, сиявшего, словно на него упала искра небесного огня, пылавшего на небе.
Казалось, гроза удваивает силы этого хрупкого создания.
Внезапно девочка направилась к органу и, открыв его — ведь доктор позволял ей делать все, что ей заблагорассудится, — сыграла не совсем чисто, но все-таки довольно верно знаменитую арию Чимарозы, которую она так любила.
Доктор слушал игру Евы с изумлением и восторгом; он не знал — наука установила это много позже, — что некоторые люди, и прежде всего безумцы, от природы на удивление музыкальны.
Первым открыл существование людей, которые, ни у кого не учась, становятся превосходными музыкантами, рисовальщиками, живописцами, австриец Галль.
Такими прирожденными живописцами были Джотто и Корреджо; можно назвать и другие имена, принадлежащие другим эпохам.
Человек, глубочайшим и дотошнейшим образом исследовавший проблемы сумасшествия и в особенности слабоумия, г-н Морель из Руана, рассказывал мне, что знал настоящих, законченных идиотов, которые могли с первого раза повторить труднейшую мелодию, причем, сколько бы раз они ее ни исполняли, игра их не становилась ни глубже, ни душевнее, ни осмысленнее; талант их был следствием врожденного инстинкта, плодом особой предрасположенности к занятиям искусствами, без сомнения локализованной в какой-то части мозга, хотя и трудно сказать, в какой именно; доказательством сугубо инстинктивного происхождения подобных талантов служит тот факт, что, как мы уже сказали, их обладатели не способны к совершенствованию, не могут изобрести или улучшить что бы то ни было и остаются всегда на одном и том же уровне.
Это чистого рода инстинкт, который рождается и умирает вместе с ними. Среди людей есть те же самые различия, что и у животных: это следствие
абсолютной логики природы, не допускающей разрывов ни в цепи физических тел, ни в иерархии умов.
Пчела и бобр, несомненно, принадлежат к числу живых существ с наиболее сильно развитым инстинктом, однако они куда менее умны и куда менее способны к совершенствованию, чем собака, которую можно многому научить.
Что же до людей, то у некоторых из них определенные инстинктивные склонности развиваются особенно сильно вследствие болезни. Знаменитый счетчик Монде страдал эпилепсией; он держал в памяти всю таблицу логарифмов, но не мог решить простейшую арифметическую задачу.
Господин Морель, на чье мнение я еще не раз буду ссылаться, чью книгу я внимательнейшим образом проштудировал и чьим рассказам жадно внимал в ту пору, когда решил познакомить читателя с той простой и одновременно очень сложной историей, которая и составляет содержание этой книги, — г-н Морель на мой вопрос о том, возможно ли, чтобы гроза расширила круг способностей девушки, стоящей на пороге зрелости, отвечал, что ему случалось пользовать одного слабоумного юношу, игравшего с листа творения великих композиторов лучше своего учителя — и это при том, что он не был способен постигнуть даже азы музыкальной грамоты и вовсе не умел совершенствовать свое мастерство.
— Впрочем, — добавил г-н Морель, — самый удивительный из всех известных мне идиотов, больной, которого я непременно показывал всем посещавшим нас врачам, был некто Перрен, родившийся в деревне близ Нанси, где слабоумные дети появляются на свет постоянно. Перрен был идиот в самом буквальном смысле слова, глухонемой, издававший лишь нечленораздельные звуки. Его приставили ходить за коровами. Однажды мимо проходил деревенский глашатай с барабаном — вдруг Перрен бросился к музыканту, вырвал у него барабан, схватил палочки и сыграл на удивление громко и правильно целый марш.
Господин Морель выпросил Перрена у коммуны, поместил его в свой госпиталь и сделал главным барабанщиком отделения душевнобольных. Когда больные выходили на прогулку, Перрен всегда шел впереди.
Жак Мере не знал обо всех этих наблюдениях, сделанных много позже тех событий, главным героем которых он был; поэтому его до глубины души поразило чудо, которое свершилось на его глазах и в которое он бы, пожалуй, не поверил, прочти он о нем в книге или услышь от собрата-врача. Он решился, не теряя ни минуты, приобщить Еву к музыке, как приобщил ее к чтению.
Однако те ухищрения, к которым прибегал доктор, когда учил Еву читать, в этом случае оказались излишни; девочка сама взяла учебник сольфеджио, раскрыла на первой странице и попросила нежнейшим голоском:
— Показать мне, дорогой Жак!
Жак тотчас начал урок, и неделю спустя Ева уже не только знала ноты, но и умела отличать басовый ключ от скрипичного, а диез от бемоля.
Месяц спустя она уже играла с листа все мелодии, переложенные для органа, какие только были в доме.
Как мы видели, Жак Мере не упускал ни одного из способов пробудить дремлющий ум Евы, этой Спящей красавицы, которая так долго ждала принца, способного разрушить чары злой феи, околдовавшей ее еще в колыбели.
Ради Евы он углублялся в науки оккультные и обычные, ради нее пытался разгадать тайны природы. Он следовал заветам Альберта Великого, Гермеса, Раймонда Луллия, Корнелия Агриппы, Библии. Однажды он прочел в Священном Писании слова, прекрасно передающие действие одного существа на другое, всемогущество воли, магнетическую силу взгляда, неодолимое влияние сильного на слабого.
Мы имеем в виду то место, где Иегова посылает Моисея к фараону и говорит ему: «Ты будешь ему вместо Бога».
Жак Мере, посланный наукой на помощь слабоумной девочке, чей пленный разум никак не мог освободиться из заточения, исполнил завет, данный Господом Моисею: он стал для Евы богом.
Он сообщал ей свои приказания через посредников, которыми служили Президент и Сципион, старая Марта, Антуан и Базиль, ткани, воскрешавшие ее зрение, цветы, услаждавшие ее обоняние, лужайки, на которых она резвилась, родниковая вода, которой она утоляла жажду; вся природа превращалась, таким образом, по прихоти доктора, в огромную электрическую машину, которую он, если позволено так выразиться, заряжал непреклонным флюидом своей воли.
Постепенно Ева становилась женщиной и физически и нравственно, но сама она этого еще не знала.
Прозябая в хижине браконьера и его матери, она не понимала, что такое нагота.
С тех пор как она попала в дом Жака Мере, с тех пор как получила имя Евы и сделалась царицей своего Эдема, она с невинностью той, чьим именем ее нарекли, расхаживала по дому и саду в простой сорочке, то красной (мы уже знаем, как пленял ее этот цвет), то синей, то какого-нибудь другого яркого цвета.
Впрочем, праматерь Ева, что ни говори, не носила даже сорочки.
Будучи уверен, что ничей святотатственный взгляд не проникнет сквозь густую листву его сада, доктор облачал девочку в легчайшие из одежд, дабы ничем не сковывать ее движений.
Вдобавок Ева была очень послушна; она ни разу не попыталась выйти за пределы владений, дарованных ей доктором, и безропотно проводила там свои дни.
К этой Еве не имел доступа даже Змей.
Наступила осень 1791 года; Еве исполнилось четырнадцать лет.
С тех пор как она попала в дом Жака Мере, прошло шесть лет.
В самой середине сада, на пригорке, у подножия которого струился родник, росла, как мы уже упоминали, великолепная яблоня, которую в апреле усыпали цветы, а в сентябре — плоды. Подобно своей тезке, Ева любила фрукты, в особенности яблоки.
Жак Мере произвел с деревом ту же операцию, что и с зеркалом; он, так сказать, намагнитил листву своей волей. В анналах месмерической науки деревья вообще играют очень важную роль: известно, какой славой — и притом заслуженной — пользовался в конце прошлого века молодой вяз в Бюзанси, под сенью которого г-н де Пюисегюр наблюдал чудеса сомнамбулизма.
Жак Мере опирался во всех своих опытах на положения оккультной физики. Он был убежден, что деревья суть инструменты, призванные впитывать и передавать по назначению флюиды, источаемые человеком. Вот отчего он избрал для осуществления своих целей дерево; тот же факт, что дерево это оказалось яблоней, казался ему второстепенным.
В урочный час, иначе говоря, около восьми утра, Ева вышла из дому и, влекомая то ли магнетическим флюидом, то ли просто желанием полакомиться, направилась к яблоне, среди зеленых ветвей которой сверкали золотисто-алые плоды. Ева была почти нага. Никогда еще столь прелестные формы не являлись постороннему взору с такой непринужденностью! Казалось, то ожила одна из трех изваянных Жерменом Пилоном граций, одетая столь целомудренно и одновременно столь кокетливо, что зритель, видящий почти все, тотчас загорается желанием увидеть гораздо больше.
Впрочем, от глаз Жака Мере это сияние естества, это сокровище телесной красоты было укрыто целомудреннейшим, священнейшим из покровов.
Имя этому покрову — наука.
Так живописцы и скульпторы в своих мастерских перед лицом прекрасной обнаженной модели забывают, что они мужчины.
Ибо они художники.
Жак Мере видел в этом прекрасном создании не женщину, но пациентку.
Он был врач.
Когда девочка, привстав на цыпочки, чтобы дотянуться до пленивших ее плодов, сорвала яблоко и съела его, доктор, прятавшийся за кустами, вышел из своего укрытия.
В первое мгновение Ева вскрикнула от удивления и испуга, но тотчас, узнав доктора, бросилась к нему; однако, поскольку Жак намеренно устремил пристальный и дерзкий взгляд на ее нагое тело, она, словно ослепленная слишком ярким солнечным лучом, потупилась и, заметив, что грудь ее обнажена, прикрыла ее своими прелестными ручками. Казалось, то ожила древняя статуя Целомудрия.
Доктор подошел к Еве и взял ее за руку.
Девушка подняла глаза, снова опустила их, и мраморное чело статуи подернулось розоватым облачком.
Она покраснела: она стала женщиной.
Жаку Мере удалось то, о чем не мог мечтать Пигмалион; Галатея не умела краснеть: она была всего лишь богиней!
ХП. ВОЛШЕБНЫЙ ЖЕЗЛ
Чтобы сделаться такой, какой хотел ее видеть Жак Мере, иначе говоря, существом, чей ум столь же совершенен, сколь и красота, Еве недоставало лишь одного.
Сердце ее должно было узнать, что такое любовь.
Ведь у женщин сердце умнее мозга.
До тех пор пока не произошли события, о которых мы рассказали в предыдущей главе, обычным состоянием Евы, ведшей жизнь не столько духовную, сколько растительную, было безразличие; она смотрела на всех и вся одинаковыми глазами, она не только никого не понимала, но и никого, кроме Сципиона, не любила. Но после того как благотворные волнения потрясли все ее существо, после того как она едва не лишилась чувств в объятиях Жака Мере, после того как, вкусив яблоко с древа познания добра и зла, она покраснела перед доктором, как праматерь Ева перед Господом, она узнала если не любовь, то безотчетное любовное томление; впрочем, между этими бледными зарницами чувства, знакомыми всем существам, и потоками света, заливающими сердце женщины и превращающими ее в самое любящее и самое любимое существо во всей вселенной, лежит пропасть.
Дабы оживить прекрасный цветок и сообщить ему не только облик, но и аромат женщины, доктор рассчитывал прибегнуть к могуществу взгляда.
Все древние почитали взгляд сильнейшим средством физиологического воздействия одного существа на другое; описывая Юпитера, великого владыку миров, которому достаточно нахмурить бровь, cuncta supercilio moventis3, чтобы весь Олимп бросился исполнять его приказания, Гораций лишь вторит древним преданиям Востока.
Вера в могущество взгляда (могущество, в котором может убедиться всякий человек, когда-либо отдававший приказания животным) была настолько широко распространена среди еврейского народа, что Иисус Христос не раз настаивал на различии между добрым и дурным глазом: «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло; если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно»4.
У доктора глаз был безусловно добрый, ибо доктор принадлежал к числу тех редких людей, чье призвание — творить добро себе подобным.
Он любил. Благодетельный в самом высоком смысле этого слова, он созидал и исцелял, надеясь, подобно Господу, слиться со своими творениями.
Обводя взором все те предметы, которые окружали Еву, он надеялся сообщить ей через них всю свою волю, вступить через их посредство в сношение с ее девичьей душой, остававшейся для него прекрасной незнакомкой. Помыслы его были чисты, как те небеса, которые призывал в свидетели своей невинности Ипполит; он вожделел не тела Евы, но ее души.
Воздух, которым дышала Ева, был полон Жаком; частичка его воли незримо присутствовала во всех предметах, к которым она прикасалась, ибо доктор не обошел своим вниманием ни мебель, стоявшую в ее комнате, ни деревья, росшие в саду, ни цветы, украшавшие этот сад, где самым прекрасным цветком была сама Ева, ни безделушки, разбросанные на ее туалетном столике, ни блюда, утолявшие ее голод. Случалось, она хотела пить, и тогда, подавая ей стакан воды, доктор заряжал эту воду своим дыханием, словно предлагая девушке вместе с питьем свою душу. Доктор животворил весь окружающий мир, как бы принося его в жертву тому трогательному божеству, которому он посвятил свою жизнь и в чьем счастье видел залог своего собственного счастья.
Отлучаясь из дому — а Жак Мере подчас нарочно покидал свою воспитанницу на день-два, чтобы удостовериться в своем могуществе, — отлучаясь, Жак наказывал природе, по его воле становившейся сводней, сообщать Еве те чувства, какие он желал ей внушить. Зеленая трава, на которой девушка отдыхала, ручей, откуда Сципион пил воду и где она впервые увидела свое отражение, остролист, впитывавший электрическую силу кончиками листьев, — все они объяснялись Еве в любви; доктор растворял свои чувства в дуновении ветра и шепоте листвы, в пении птиц и всхлипах родника; все звуки сада в один голос нашептывали Еве то слово, которого еще не узнало ее сердце.
Однажды, подойдя к кусту шиповника, усыпанному розовыми цветами, Ева почувствовала, что цветок, притаившийся в самой глубине куста, неведомо отчего притягивает к себе ее руку, как бы прося, чтобы его сорвали.
Девушка протянула руку, сорвала цветок и машинально поднесла к губам.
Однако не успела она вдохнуть его нежный аромат, как ее стал охватывать сладкий сон, и образ Жака Мере, каким он предстал ей у яблони в тот самый день, когда она впервые покраснела, тенью промелькнул в ее дремлющем сознании.
И в цветке шиповника, сорванном Евой, и в его запахе таилась воля Жака Мере.
Мы уже видели, что доктор придавал большое значение символам проявления воли, доставшимся нам в наследство от древних магов. Среди физиков издавна шли толки о волшебном жезле, которому приписывалась способность двигаться самостоятельно в руках избранных ясновидцев, указывая тем самым на присутствие под землей родников, металлов и даже трупов. Жезл двигался далеко не всегда, ибо движение его зависело от нервической природы того, кто его держал. Единственное более или менее удовлетворительное объяснение колебанию жезла дала так называемая оккультная физика, видевшая причины колебаний орешникового прута, которые позволяют отыскивать под землей чистые ключи, несметные сокровища и даже следы страшных преступлений, в воздействии на этот прут невидимых частиц, истекающих из определенных тел.
Жак Мере решил прибегнуть к волшебному жезлу для того, чтобы отыскать в сердце своей воспитанницы скрытый источник целомудренной любви.
Сердце ее должно было узнать, что такое любовь.
Ведь у женщин сердце умнее мозга.
До тех пор пока не произошли события, о которых мы рассказали в предыдущей главе, обычным состоянием Евы, ведшей жизнь не столько духовную, сколько растительную, было безразличие; она смотрела на всех и вся одинаковыми глазами, она не только никого не понимала, но и никого, кроме Сципиона, не любила. Но после того как благотворные волнения потрясли все ее существо, после того как она едва не лишилась чувств в объятиях Жака Мере, после того как, вкусив яблоко с древа познания добра и зла, она покраснела перед доктором, как праматерь Ева перед Господом, она узнала если не любовь, то безотчетное любовное томление; впрочем, между этими бледными зарницами чувства, знакомыми всем существам, и потоками света, заливающими сердце женщины и превращающими ее в самое любящее и самое любимое существо во всей вселенной, лежит пропасть.
Дабы оживить прекрасный цветок и сообщить ему не только облик, но и аромат женщины, доктор рассчитывал прибегнуть к могуществу взгляда.
Все древние почитали взгляд сильнейшим средством физиологического воздействия одного существа на другое; описывая Юпитера, великого владыку миров, которому достаточно нахмурить бровь, cuncta supercilio moventis3, чтобы весь Олимп бросился исполнять его приказания, Гораций лишь вторит древним преданиям Востока.
Вера в могущество взгляда (могущество, в котором может убедиться всякий человек, когда-либо отдававший приказания животным) была настолько широко распространена среди еврейского народа, что Иисус Христос не раз настаивал на различии между добрым и дурным глазом: «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло; если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно»4.
У доктора глаз был безусловно добрый, ибо доктор принадлежал к числу тех редких людей, чье призвание — творить добро себе подобным.
Он любил. Благодетельный в самом высоком смысле этого слова, он созидал и исцелял, надеясь, подобно Господу, слиться со своими творениями.
Обводя взором все те предметы, которые окружали Еву, он надеялся сообщить ей через них всю свою волю, вступить через их посредство в сношение с ее девичьей душой, остававшейся для него прекрасной незнакомкой. Помыслы его были чисты, как те небеса, которые призывал в свидетели своей невинности Ипполит; он вожделел не тела Евы, но ее души.
Воздух, которым дышала Ева, был полон Жаком; частичка его воли незримо присутствовала во всех предметах, к которым она прикасалась, ибо доктор не обошел своим вниманием ни мебель, стоявшую в ее комнате, ни деревья, росшие в саду, ни цветы, украшавшие этот сад, где самым прекрасным цветком была сама Ева, ни безделушки, разбросанные на ее туалетном столике, ни блюда, утолявшие ее голод. Случалось, она хотела пить, и тогда, подавая ей стакан воды, доктор заряжал эту воду своим дыханием, словно предлагая девушке вместе с питьем свою душу. Доктор животворил весь окружающий мир, как бы принося его в жертву тому трогательному божеству, которому он посвятил свою жизнь и в чьем счастье видел залог своего собственного счастья.
Отлучаясь из дому — а Жак Мере подчас нарочно покидал свою воспитанницу на день-два, чтобы удостовериться в своем могуществе, — отлучаясь, Жак наказывал природе, по его воле становившейся сводней, сообщать Еве те чувства, какие он желал ей внушить. Зеленая трава, на которой девушка отдыхала, ручей, откуда Сципион пил воду и где она впервые увидела свое отражение, остролист, впитывавший электрическую силу кончиками листьев, — все они объяснялись Еве в любви; доктор растворял свои чувства в дуновении ветра и шепоте листвы, в пении птиц и всхлипах родника; все звуки сада в один голос нашептывали Еве то слово, которого еще не узнало ее сердце.
Однажды, подойдя к кусту шиповника, усыпанному розовыми цветами, Ева почувствовала, что цветок, притаившийся в самой глубине куста, неведомо отчего притягивает к себе ее руку, как бы прося, чтобы его сорвали.
Девушка протянула руку, сорвала цветок и машинально поднесла к губам.
Однако не успела она вдохнуть его нежный аромат, как ее стал охватывать сладкий сон, и образ Жака Мере, каким он предстал ей у яблони в тот самый день, когда она впервые покраснела, тенью промелькнул в ее дремлющем сознании.
И в цветке шиповника, сорванном Евой, и в его запахе таилась воля Жака Мере.
Мы уже видели, что доктор придавал большое значение символам проявления воли, доставшимся нам в наследство от древних магов. Среди физиков издавна шли толки о волшебном жезле, которому приписывалась способность двигаться самостоятельно в руках избранных ясновидцев, указывая тем самым на присутствие под землей родников, металлов и даже трупов. Жезл двигался далеко не всегда, ибо движение его зависело от нервической природы того, кто его держал. Единственное более или менее удовлетворительное объяснение колебанию жезла дала так называемая оккультная физика, видевшая причины колебаний орешникового прута, которые позволяют отыскивать под землей чистые ключи, несметные сокровища и даже следы страшных преступлений, в воздействии на этот прут невидимых частиц, истекающих из определенных тел.
Жак Мере решил прибегнуть к волшебному жезлу для того, чтобы отыскать в сердце своей воспитанницы скрытый источник целомудренной любви.