— Простите, лейтенант, — спросил доктор, очнувшись от размышлений, плодом которых явилось это сравнение дворян с королем, — но вы, кажется, упоминали какие-то три письма, приложенные к делу господина де Шазле?
   — Совершенно верно, вот они, — отвечал молодой офицер.
   — Не сочтете ли вы нескромностью, если я попрошу у вас позволения познакомиться с их содержанием?
   — Нисколько; мне приказано предоставить вам бумаги, а если пожелаете, вы даже можете снять с них копии.
   — Вы сказали, что написаны эти письма рукою мадемуазель де Шазле, бывшей канониссы монастыря августинок в Бурже?
   — Да, если угодно, я буду передавать их вам в порядке написания.
   Жак Мере утвердительно кивнул. Первое письмо было от 16 августа; вот что в нем говорилось:
   «Любимый и глубокочтимый брат!
   Я возвратилась в Бурж с бесценным сокровищем, которое Вы мне вверили. Впрочем, по сей день я могу оценить это сокровище лишь с физической
   стороны, что же до стороны моральной, то здесь я умолкаю: я увезла от Вас существо прекрасное, но бездеятельное и безвольное, не откликающееся на имя Элен и подающее слабые признаки жизни лишь при слове «Ева».
   Когда она слышит это имя, глаза ее на мгновение вспыхивают, она устремляет взор на человека, произнесшего это имя, но, убедившись, что перед нею не тот, кого она ищет, тотчас вновь закрывает глаза и впадает в забытье.
   Поэтому я прошу у Вас позволения звать ее Евой, ибо это единственное имя, на которое она откликается.
   В письме, которое я получила от Вас нынче утром, Вы сообщаете, что решились покинуть Францию, дабы вступить в иностранную службу, и спрашиваете мнение бедной монахини об этом великом решении.
   Мнение мое таково: человек, носящий имя Шазле, человек, чьи предки принимали участие в двух крестовых походах, человек, в чьем гербе — серебряный крест в окружении золотых лилий на лазоревом поле, — такой человек не должен одобрять, пусть даже своим молчаливым присутствием, те беззакония, что творятся в нашем отечестве.
   Итак, ступайте, а когда сочтете возможным вызвать нас к себе, напишите нам: все Ваши приказания будут исполнены в точности.
   Послушная Вам и любящая Вас
   сестра Розалия, в миру Мари де Шазле».
   Уже одно это письмо открыло Жаку сведения чрезвычайной важности. Он знал теперь, как глубоко потрясла Еву разлука с ним. Любовь жестока в своем эгоизме. Страдания Евы проливали бальзам на измученную душу Жака.
   Молодой офицер передал ему второе письмо.
   Оно гласило:
   «Любимый и глубокочтимый брат!
   С превеликим счастьем узнала я, что Вы благополучно прибыли в Верден, где, по крайней мере, Вам ничто не угрожает. Я горжусь той почетной встречей, какую устроил Вам Его Величество король Прусский, и от всей души одобряю Ваше намерение вступить волонтером в корпус принца де Линя; он дворянин старинного рода, настоящий принц Священной империи; судя по Вашему описанию, это, должно быть, внук Клода Ламораля II и сын Шарля Жозефа, одного из отважнейших и остроумнейших людей в мире. Человеку из рода Шазле не зазорно служить под началом человека из рода Ламоралей.
   Элен чувствует себя немного лучше, хотя по-прежнему не желает отзываться на это имя, кажется вовсе ей неизвестное. Вообще с того дня, как я привезла ее из замка Шазле, с уст ее не слетело ни единого слова. Пищу она начала принимать лишь с недавних пор; теперь она съедает в день несколько ложек овощного супа — вместе с одним-двумя стаканами сладкого питья это поддерживает ее силы. Вчера я посадила ее у окна, выходящего не во двор, а в сад. Увидев зелень и текущий по саду ручеек, она слабо вскрикнула, приподнялась и вновь рухнула в кресло, твердя безутешным тоном: «Нет! Нет! Нет!» Не знаю, что она хотела этим сказать, но как бы там ни было, все оке она заговорила.
   Поскольку молчание ее и расслабленность кажутся мне плодами упрямства и непослушания, вчера вечером, после того как Жанна уложила ее в постель, я прильнула к проделанному в стене отверстию и стала наблюдать за поведением Вашей дочери: позавчера в это же время из ее комнаты донесся некий непонятный шум, и мне хотелось выяснить, в чем тут дело.
   Элен поднялась, опираясь о мебель, добрела до распятия, висящего между двумя окнами, и опустилась перед ним на колени; не знаю, вслух она молилась или про себя — мне ничего не было слышно, — но в такой позе она провела немало времени.
   По-видимому, тот человек, в чьем доме она, на свое несчастье, прожила так много лет, был не вовсе лишен христианских чувств, иначе бедная девочка не стала бы искать опоры в Боге.
   Вот и все, что я могу Вам поведать. Надеюсь, что это письмо, которое я шлю в Верден, с тем чтобы его переслали по новому адресу, если оно Вас там не застанет, рано или поздно попадет в Ваши руки.
   Преданная Вам сестра Розалия, в миру Мари де Шазле».
   Жак Мере нетерпеливо протянул руку за третьим письмом. Вот что в нем говорилось:
   «Любимый и глубокочтимый брат!
   Судя по тому, что Вы пишете мне о победе прусских войск подле Большого луга и отступлении французской армии, не нам придется ехать к Вам в Германию, но, напротив, Вам через несколько дней суждено оказаться в Париже.
   К несчастью, Вы уже не сможете предотвратить те богомерзкие злодеяния, что там свершились, но сумеете, по крайней мере, отомстить за них.
   Наш бедный король с семейством томится, как Вы знаете, в тюрьме Тампль. Кругом идут разговоры о том, чтобы предать Божьего помазанника суду, однако Господь этого не допустит: он поможет Вам мгновенно перенестись в столицу, дабы предупредить это ужаснейшее, отвратительнейшее из преступлений.
   Нет ничего удивительного в том, что тот человек, которого Вы опознали при вспышке пистолетного выстрела, воюет на стороне республиканцев. Вы ведь знаете, что он был избран членом Конвента, а недавно я прочла в газете, что он отправлен в Восточную армию к Дюмурье с каким-то поручением.
   Элен попыталась отправить письмо по почте; простодушная девочка попросила об этой услуге Жанну: ей и в голову не пришло, что служанка может передать письмо мне.
   Жанна же — девушка честная и вместо почты сразу пошла ко мне. Письмо это не что иное, как горячечный бред. Посылаю его Вам, дабы Вы сами могли судить о том, какой безумной страстью охвачена Ваша дочь и как велика необходимость удалить ее из Франции в том случае, если не сбудутся мои молитвы и Вы через несколько дней не окажетесь в Париже.
   Разумеется, Жанне я велела уверить Элен, что письмо ее отнесено на почту; так же мы будем поступать и со всеми следующими ее сочинениями».
   Тут Жак Мере вскрикнул: между двух страниц письма мадемуазель де Шазле он заметил листок, исписанный почерком Евы.
   Отбросив в сторону письмо монахини, он впился глазами в строки, начертанные Евой:
   «Мой друг, мой повелитель, мой царь — я сказала бы „мой Бог“, если бы не почтение к Богу: ведь его я молю, чтобы он возвратил меня к тебе.
   Я хотела умереть, когда поняла, что нас разлучили — разлучили навсегда. Отец убоялся моей решимости, а может быть, наскучил моими жалобами. В ответ на все его речи я либо произносила твое обожаемое имя, либо говорила три слова: «Я люблю его!»
   Он призвал мою тетку, канониссу из Буржа, и вверил меня ее надзору. Меня считают сумасшедшей. Возможно, до этого и вправду недалеко: мысли мои совсем путаются. Если бы я не видела тебя постоянно в своем воображении и не знала наверняка, что ты жив, я, пожалуй, решила бы, что давно умерла и блуждаю в царстве теней, — таким серым, тусклым, плоским кажется мне все вокруг. Так, должно быть, чувствует себя человек, чье сердце умерло, человек, которого опустили в могилу.
   Отъезд из замка Шазле причинил мне новое горе. Там, любимый, меня отделяли от тебя всего три-четыре льё, и всякий раз когда отворялась дверь, я надеялась, что это пришел ты.
   Когда я села в карету, или, вернее, когда меня в нее усадили, я лишилась чувств; с тех пор я так до конца и не пришла в себя.
   На второй день после приезда в Бурж меня усадили возле окна, выходящего не во двор, а в сад. Сначала я вскрикнула от радости; мне показалось, что меня заливают волны света, что я вижу наш Эдем. Там, за окном, была лужайка, совсем как наша, бассейн, как наш, только не было ни грота, ни беседки под липой, ни древа познания, а главное, не было Жака Мере.
   О мой возлюбленный, я живу только одной мыслью, одной надеждой, я обращаю к Господу только одну мольбу: я хочу увидеть тебя!
   Если я тебя не увижу, то умру. Но, будь покоен, прежде я сделаю все ради того, чтобы мы встретились.
   Я — часть тебя, я жила тобой, без тебя меня нет.
   Ева».
   — О сударь, — вскричал Жак Мере, — вы сказали, не так ли, что я могу переписать некоторые из этих бумаг?
   — Мы сделаем иначе, — перебил доктора молодой офицер, разгадавший его чувства, — оставьте нам заверенную копию тех страниц, что вам необходимы, а оригинал возьмите себе.
   Жак Мере бросился на шею молодому офицеру, хотел поблагодарить его, но задохнулся от слез.
   Двадцать раз покрыв письмо Евы поцелуями, он наконец дрожащей рукой принялся его переписывать.
   Переписав письмо, он прижал его к сердцу.
   — Сударь, — сказал он офицеру, — я никогда не забуду того, что вы для меня сделали.
   Офицер, казалось, хотел что-то сказать, но не решался. Жак заметил его колебания и понял их.
   — Сударь, — сказал он, — мне незачем говорить вам, что я люблю дочь господина де Шазле, а она любит меня. Это письмо, которое попало в мои руки вследствие столь горестных обстоятельств, было адресовано мне, свидетельство чему — названное в нем имя, мое имя. Я возвращаюсь во Францию и пойду на все, лишь бы разыскать несчастную девушку, которая без меня погибнет. Быть может, вам известно еще что-либо, помимо того, что вы мне сообщили?
   — Сударь, — отвечал юный офицер, — раскрыв вам этот секрет, я подвергаю себя опасности, но уверен, что вы меня не выдадите. Дело в том, что расстрелом осужденных командовал я; за несколько мгновений до смерти господин де Шазле попросил меня исполнить его последнюю волю и переслать письмо его сестре. Я обещал отнести вверенное мне письмо на почту и сдержал слово.
   — А узнав, что вы согласны взять письмо, он ничего не добавил? — спросил Жак Мере.
   — Он прошептал: «Быть может, оно успеет прийти в срок».
   Жак Мере в последний раз поцеловал письмо Евы, спрятал его на сердце, обнял молодого офицера и приказал кучеру заложить почтовых лошадей; он побывал в штабе генерала Кюстина, простился с ним, а затем сел в карету и отдал кучеру приказ столь же немногословный, что и три дня назад. Но если тогда он воскликнул: «Вперед, в Германию!», то теперь цель его была иная: «Вперед, во Францию!»
   И карета понеслась с прежней скоростью.

XXXII. БЕСПЛОДНЫЕ ПОИСКИ

   На обратном пути Жак Мере пересек Францию так же стремительно, как и на пути в Майнц, с той лишь разницей, что из Кайзерслаутерна он направился не в Шампань через Сент-Мену, а в Лотарингию через Нанси.
   Он мчался в Бурж.
   Прибыв туда и остановившись в гостинице при почтовой станции, он осведомился у почтмейстера, знает ли тот проживающую в Бурже мадемуазель де Шазле, бывшую канониссу.
   — Гражданин, — отвечал почтмейстер (дело происходило в конце октября, а 10 октября был принят декрет, согласно которому прежние обращения «сударь» и «сударыня» заменялись словами «гражданин» и «гражданка»), — гражданин, мы прекрасно знаем особу, которая вас интересует, но ее теперь нет в городе.
   — С каких пор? — воскликнул Жак Мере.
   — Вам угодно знать точную дату?
   — Как можно более точную. Я проехал больше четырехсот льё, чтобы ее повидать.
   — В таком случае я справлюсь со своим журналом. Почтмейстер ушел в соседнюю комнату, заглянул в журнал и крикнул Жаку:
   — Она уехала двадцать четвертого октября, в четыре часа пополудни.
   — Одна?
   — Нет, с племянницей, которая, говорят, очень тяжело больна, и с горничной.
   — Вы уверены, что они были втроем?
   — Вполне; кстати, я заметил канониссе, что они могут обойтись двумя лошадьми, а за третью заплатить «для виду»13, но она возразила: «Запрягите хоть три, хоть четыре — только поскорее: мы очень спешим». Тогда я запряг им трех лошадей, и они уехали.
   — А куда?
   — Черт возьми! Чего не знаю, того не знаю.
   — Но ведь вы обязаны это знать?
   — Отчего же это?
   — Я полагал, что вы имеете право давать лошадей лишь тому, кто предъявит вам паспорт.
   — Ну, паспорт-то у них был, но вот куда они ехали? Хоть убей, не помню!
   — Для вас это может иметь очень неприятные последствия, друг мой, — сказал Жак Мере весьма грозным тоном.
   — Между прочим, если вам непременно необходимо это знать, вы можете справиться у префекта, выдавшего паспорт.
   — Вы правы, — сказал Жак Мере.
   Не желая терять ни минуты, он приказал кучеру:
   — В префектуру!
   Кучер пустил лошадей галопом, и карета на полной скорости влетела во двор префектуры.
   Жак Мере проворно соскочил на землю; затем, рассудив, что произвести впечатление на префекта сложнее, чем на почтмейстера, достал из портфеля письмо Гара, предписывавшее ему удостоверить личность расстрелянного сеньора де Шазле, и с этим письмом в руке вошел в кабинет префекта.
   — Гражданин префект, — сказал он. — Министерство юстиции поручило мне удостоверить личность бывшего сеньора де Шазле, расстрелянного двадцатого октября в Майнце. Я побывал в Майнце и убедился в том, что маркиза де Шазле в самом деле расстреляли, однако моя миссия этим не исчерпывается; я обязан разыскать членов его семьи: сестру и дочь, проживавших в Бурже.
   — Ныне, сударь, они здесь уже не проживают; они отбыли из города двадцать четвертого числа сего месяца.
   — И куда же они направились?
   — Не могу вам сказать наверное; паспорт им был выписан в Германию.
   — Без указания города?
   — Без указания города. Я выписал его на основании медицинского заключения, из которого следовало, что барышне необходимо лечение на немецких водах.
   — А какой врач ее пользовал?
   — Превосходный врач и настоящий патриот, господин Дюпен.
   — Будьте добры, скажите мне его адрес.
   — Он живет совсем рядом, на улице Архиепископства. Жак Мере простился с префектом и поскакал к Дюпену. Тот не сообщил нашему герою ничего нового, однако под действием его настойчивых расспросов наконец вспомнил, что рекомендовал больной то ли баденские, то ли висбаденские воды.
   Тут только Жак сообразил сделать то, с чего, возможно, следовало начать: проверить, не осталось ли в доме мадемуазель де Шазле слуг, которые могли бы сообщить какие-либо сведения об уехавшей хозяйке.
   Однако кучер заметил Жаку, что так долго не распрягать лошадей противно почтовым правилам, и Жак, согласившись с его доводами, возвратился в гостиницу.
   Выяснив адрес мадемуазель де Шазле и взяв в провожатые мальчишку-рассыльного, Жак отправился на Монастырскую улицу, где в доме № 23 проживала до самого последнего времени бывшая канонисса.
   Дом был наглухо заперт.
   Мальчишка постучал во все двери и все окна — ответа не последовало. Впрочем, на стук вышла соседка, повторившая Жаку то, что он уже знал:
   24 октября около четырех часов пополудни дамы уехали.
   Канонисса закрыла все двери, забрала с собой все ключи, а на вопрос соседки, поинтересовавшейся, скоро ли она вернется, отвечала, что едет к брату в Германию, возможно, навсегда.
   Было очевидно, что в день отъезда мадемуазель де Шазле еще ничего не знала о гибели брата.
   Что же, однако, сталось с письмом, которое он написал ей перед смертью?
   Мимо проходил почтальон.
   Жак Мере окликнул его.
   — Друг мой, — спросил Жак, — не говорила ли вам мадемуазель де Шазле перед отъездом, куда следует пересылать письма, пришедшие на ее имя?
   — Нет, сударь, — отвечал почтальон.
   — Но ведь она получила после отъезда какое-то письмо?
   — Она его не получила — именно потому, что уже уехала.
   — Благодарю, друг мой, ты доказал мне, что я еще глупее тебя, — сказал Жак Мере. — Но как же ты поступил с этим письмом?
   — Ну, оно ведь было оплачено, вот я и подсунул его под ворота; когда хозяйка вернется, она его там найдет.
   Жак Мере горько вздохнул: почтальон заметил его неудовольствие.
   — И зачем люди оплачивают свои письма? — воскликнул он. — Когда письма оплачены, почта за них уже не отвечает.
   И почтальон пошел своей дорогой, весьма довольный своим похвальным словом почте.
   Мальчишка улегся на землю и попытался заглянуть в щель под воротами.
   — Посмотри-ка, — сказал он, — вот оно, письмо. Я хоть сейчас вытяну его оттуда прутом.
   — Друг мой, — возразил Жак Мере после секундного раздумья, — письмо не мое, адресовано оно не мне, я не имею права его читать.
   Впрочем, мальчишке он дал шесть франков за труды.
   Вернувшись в гостиницу, он заказал обед и принялся было за еду, но внезапно пришедшая ему в голову мысль заставила его прервать трапезу.
   Поскольку мальчишка-рассыльный, получив шесть франков, счел своим долгом остаться в распоряжении приезжего господина до вечера и ожидал приказаний под дверью, он подозвал его и спросил:
   — Как тебя зовут?
   — Франси, сударь, к вашим услугам, — отвечал мальчишка.
   — Разыщи-ка мне кучера, который двадцать четвертого числа вез госпожу де Шазле.
   — Я его знаю, — отвечал Франси. — Это Пьеро.
   — Ты уверен?
   — Еще бы! Уж я-то помню: он хлестнул меня кнутом за то, что я подобрал и съел сливу, которая вывалилась у мадемуазель Жанны из корзинки с провизией.
   Жак вспомнил, что мадемуазель де Шазле в самом деле упоминала в одном из писем свою горничную по имени Жанна.
   — Ну что ж, в таком случае приведи ко мне Пьеро, — приказал Жак. Пьеро, очевидно оповещенный мальчишкой о щедрости путешественника, явился молниеносно. На лице его сияла улыбка.
   — Это ты двадцать четвертого октября правил каретой, в которой ехала мадемуазель де Шазле? — спросил Жак.
   — Мадемуазель де Шазле? Погодите-ка, — задумался Пьеро, — это та богомольная старуха с горничной и больной барышней, точно?
   — Точно, — согласился Жак Мере.
   — Помнишь, Пьеро, ты еще огрел меня кнутом? — спросил мальчишка.
   — Не помню, — отвечал Пьеро.
   — Зато я помню.
   — Ну, стало быть, она ехала со мной, стало быть, со мной, — кивнул Пьеро, утирая губы рукавом куртки, как делают все жители Берри.
   — Значит, ты говоришь, что они поехали в сторону Дижона?
   — Э, нет, вот уж нет.
   — Тогда в сторону Осера?
   — Тоже нет, — помотал головой Пьеро, — опять не угадали.
   — Что значит «не угадал»?
   — Я бы не хотел вас прогневить, но вам ведь угодно, чтобы я сказал вам правду, так? Вот я и должен вам ее сказать.
   — Я вовсе не гневаюсь, друг мой; напротив, ты окажешь мне огромную услугу, если назовешь дорогу, по которой они поехали. Мне нужно их догнать, понимаешь? Это дело чрезвычайной важности.
   — Ну вот, я и говорю: если хотите их догнать, ни дижонская, ни осерская дорога вам ни к чему.
   — Но в какую же сторону они поехали?
   — В совсем противоположную — в сторону Шатору. Тут Жака осенило.
   — Ах вот что! — сказал он. — Значит, они направились в замок Шазле. Запрягай, друг мой, запрягай не мешкая!
   — Ладно, — согласился Пьеро, — как раз мой черед ехать. И он бросился во двор. Франси убежал вместе с ним. Четверть часа спустя лошади были уже запряжены, а
   Пьеро сидел в седле.
   Жак Мере расплатился с хозяином гостиницы, поискал глазами мальчишку-рассыльного, которому хотел подарить оставшуюся у него мелочь, но не увидел его.
   Лошади сразу побежали рысью — это лишний раз доказывало, что Франси посвятил Пьеро в тайну новоприобретенного экю.
   Карета как раз выезжала из города, когда Жак Мере увидел на дороге своего юного провожатого.
   Мальчишка размахивал какой-то бумагой и всячески
   давал понять, что желает сообщить господину путешественнику нечто важное.
   Пьеро остановил лошадей, и Франси ловко вспрыгнул на подножку.
   — Что еще стряслось? — спросил Жак Мере.
   — А то, — отвечал Франси, — что раз уж вы скачете за госпожой де Шазле, значит, рано или поздно вы ее догоните; вот я и решил, что заодно вы сможете отдать ей письмо, — все лучше, чем если оно будет валяться за воротами.
   — И что же?
   — А вот что, — сказал Франси, бросив письмо в карету, а затем спрыгнул с подножки на землю и крикнул кучеру:
   — Погоняй!
   Поразмыслив, Жак Мере пришел к выводу, что слова мальчишки не лишены логики: письмо, которое принес Франси, наверняка содержит последнюю волю отца Евы; валяясь за воротами, оно в конце концов может размокнуть и сделаться неразборчивым, а значит, будет куда лучше, если он, Жак Мере, сохранит его у себя не читая, а затем отдаст его одной из двух женщин, имеющих право его распечатать, — Еве или мадемуазель де Шазле.
   Приняв это решение, он спрятал письмо в потайное отделение своего бумажника.

XXXIII. ПУСТОЙ ДОМ

   Жак Мере не ошибся. Мадемуазель де Шазле в самом деле отправилась в Аржантон, где — поскольку в карете до замка доехать было невозможно, — наняла на единственном постоялом дворе городка трех верховых лошадей, которых вели под уздцы три погонщика, и двинулась в Шазле.
   Там три женщины провели ночь, а назавтра вернулись в город.
   Тут в карету опять запрягли почтовых лошадей, и мадемуазель де Шазле покинула Аржантон; на сей раз дорога ее лежала в направлении Шатра, Сент-Амёна, Отана, Бургундии и так далее.
   Однако, поскольку мадемуазель де Шазле опережала Жака Мере на шесть дней, поскольку она не получила последнего, предсмертного письма брата и повиновалась его предшествующему посланию, где он, без сомнения, приказывал ей ехать к нему, в Германию, баденские же либо висбаденские воды были только предлогом для того, чтобы покинуть Францию, — по всем этим причинам Жак Мере, измученный беспрерывной скачкой по скверным дорогам и едва живой от усталости, проделав более шестисот льё, не счел необходимым продолжать погоню немедленно и остановил карету перед дверью своего дома, который долгие годы слыл в Аржантоне таинственным домом, а нынче был домом пустым.
   Прошло более двух месяцев с тех пор, как он его покинул.
   На стук колес из ворот выбежала старая Марта.
   Увидев доктора, служанка вскрикнула от изумления: она уже не надеялась вновь увидеть своего хозяина.
   Войдя в дом и заперев за собою дверь, Жак Мере остановился на нижней ступеньке лестницы; на него разом нахлынуло столько воспоминаний, что он не мог двинуться с места.
   Семь лет, прожитые под этой крышей вместе с Евой, предстали воображению доктора как один-единственный день.
   Он помнил все: и то бесформенное, несовершенное создание, которое он опустил на ковер у ног Марты, и ту прекрасную девушку, которую так безжалостно вырвал из его рук человек, сам впоследствии вырванный из жизни с той же безжалостностью, с тем же жестоким равнодушием.
   И хотя ныне дом опустел, тень Евы, невидимая, но внятная любящему сердцу, скользила по тем уголкам, где некогда обреталось ее тело.
   В комнатах все осталось точно таким же, каким было при Еве. Сначала Жак Мере поднялся в детскую: там до сих пор стояла кроватка, в которой Ева провела те три года (с семи до десяти лет), что пришлись на вегетативную пору ее существования, пору борьбы куколки: любви, красоты и ума — с коконом: уродством и небытием.
   Затем Жак вошел в комнату, где протекло отрочество Евы, комнату, где перед волшебным зеркалом она распускала и укладывала свои длинные волосы и выгибала стройное, как тростник, тело, напоминавшее об изящных красавицах Жана Гужона: их руки держат корзины с фруктами, а божественные формы едва угадываются под складками материи.
   Из спальни Евы Жак направился в кабинет, где, открытый, но немой, стоял орган — свидетель того памятного дня, когда, пронзенная электрической искрой, вселившей в нее животворный флюид, Ева сама подошла к инструменту и, к изумлению доктора, нетвердо, но похоже сыграла услышанную накануне мелодию. В кабинете стояли книги, по которым Ева училась читать; стоило доктору подойти поближе к шкафу, как оттуда спрыгнул на окно так и не ставший ручным кот, намереваясь, по своему обыкновению, удрать.
   На стульях там и сям лежали книги, по которым Ева изучала химию, астрономию, ботанику; одна из них была открыта на той самой странице, которую ее владелица не успела дочитать.
   Я не знаю в мире мест более печальных, нежели комната, опустевшая по причине долгого отсутствия или смерти пятнадцатилетней красавицы, которая много лет оживляла эту комнату своим присутствием; юность ее одухотворяла все вокруг; ее дыхание, ее флюиды создавали особую атмосферу, рождавшую в душе тех, кто ее знал, любовь, пусть даже неосознанную.
   Что же должен был чувствовать Жак Мере, чья любовь была более чем осознанной!
   Он вытянул вперед руки, словно пытаясь разорвать пелену, застилавшую мир перед его глазами и скрывавшую от него тень Евы, как облако у Вергилия скрывало богиню, по наитию направился к органу и бездумно — так, во всяком случае, ему казалось — опустил пальцы на клавиши.
   Божественный инструмент дрогнул в ответ; минут десять Жак Мере извлекал из него отдельные созвучия, и мерные жалобы органа доводили его до исступления, пробуждая то же чувство, какое вызывает у несчастного узника, томящегося в тесном подземелье, капля воды, через равные промежутки падающая в водоем.