Ральф, как я уже сказал, угадывал руку Озмонда на каждом шагу. Это Озмонд держал все в рамках, это он все упорядочивал, предопределял, был вдохновителем их образа жизни. Озмонд оказался в своей стихии – наконец-то он получил материал, из которого мог творить. Он и всегда был большим охотником до эффектов, и они были у него очень точно рассчитаны. Он достигал их не какими-нибудь грубыми средствами: искусство его было столь же велико, сколь побуждения – низменны. Окружить свой домашний очаг вызывающим ореолом неприкосновенности, терзать общество, закрыв перед ним двери, внушать людям мысль, что дом его отличается от всех других, являть свету лицо, исполненное холодного сознания собственной оригинальности, – вот к чему сводились искусные ухищрения сего господина, которому Изабелла приписала высоту души и благородство! «Он творит из благородного материала, – говорил себе Ральф, – это несметное богатство по сравнению с прежней его скудостью средств». Ральф был умен, но никогда еще он – в своих собственных глазах – не был так умен, как заметив, in petto, [150]что, выдавая себя за человека, для которого существуют лишь духовные ценности, Озмонд живет исключительно для общества. Но не в качестве его властелина – это он только воображал, а всего лишь в качестве его покорного слуги: степень внимания общества являлась для Озмонда единственным мерилом успеха. Он просто день и ночь не сводил с него глаз, а общество по глупости своей не догадывалось, что его морочат. Все, что делал Озмонд, всегда было pose, [151]продуманной до такой тонкости, что, если не держать ухо востро, ничего не стоило принять ее за естественное движение души. Ральф не встречал еще человека, у которого каждый жест отличался бы такой продуманностью. Его вкусы, занятия, достоинства, коллекции – все было заранее расчислено. Отшельническая жизнь на холме во Флоренции так же была не более чем многолетней преднамеренной позой. Уединенное существование, скучающий вид, любовь к дочери, учтивость, неучтивость – все это составляло разные грани образа, который как некий идеал заносчивости и загадочности постоянно присутствовал в его мыслях. Однако целью Озмонда было не столько угодить обществу, сколько, возбудив любопытство и отказавшись его удовлетворить, таким образом угодить себе. Он вырастал в собственных глазах оттого, что ему так неизменно удавалось всех морочить. Но раз в жизни он угодил себе и более непосредственно – тем, что женился на мисс Арчер, хотя, пожалуй, и в этом случае бедняжка Изабелла, которую ему удалось заинтриговать сверх всякой меры, воплощала для него все то же легковерное общество. Ральф, конечно, не мог не быть последовательным: он исповедывал определенные убеждения, пострадал за них и почел бы недостойным себя от них отречься, мое же дело, бегло пересказав их по пунктам, отдать на ваш суд. Несомненно одно – Ральф очень умело подгонял к своей теории все факты, в том числе и тот, что в течение месяца, проведенного им тогда в Риме, муж женщины, которую он любил, отнюдь не смотрел на него как на своего врага.
   В глазах Гилберта Озмонда Ральф утратил это свое значение, не значился он у него и в друзьях, скорее всего, в глазах Озмонда он теперь ровным счетом ничего не значил. Он был кузен Изабеллы, который к тому же пренеприятно болен, – соответственно Озмонд и обходился с ним. Он задавал ему приличествующие вопросы, справлялся о его здоровье, о миссис Тачит, о том, где в зимнее время наиболее благоприятный климат и удобно ли Ральфу в гостинице. В тех редких случаях, когда они встречались, Озмонд не обращался к нему ни с единым лишним словом, хоть и держался с отменной вежливостью, как, впрочем, и пристало заведомо удачливому человеку держаться с заведомым неудачником Несмотря на все это, Ральф отчетливо понял под конец: Изабелле очень и очень несладко приходится из-за того, что она продолжает принимать мистера Тачита, Озмонд не ревновал, – у него не было этого оправдания, да и кто стал бы ревновать к Ральфу. Но он заставлял Изабеллу расплачиваться за ее былую доброту, которая и теперь далеко еще не иссякла; Ральф не подозревал вначале, что ей приходится так дорого платить, но едва эта мысль у него явилась, он тут же убрался с глаз. И таким образом лишил Изабеллу весьма интересного занятия: она не переставала недоумевать, какая сила удерживает Ральфа в живых. В конце концов она решила, что это – его пристрастие к беседе, ибо в беседах Ральф блистал, как никогда. Он отказался от своего обыкновения ходить и не был уже ходячим насмешником. Весь день он сидел в кресле – чаще всего в первом попавшемся на его пути – и так зависел от окружающих, что если бы каждое его слово не свидетельствовало о глубокой проницательности, ничего не стоило бы принять его за слепого. Читателю, знающему уже больше о нем, чем когда-либо будет знать Изабелла, можно вручить ключ к пониманию и этой тайны. Ральфа удерживало в живых одно: он еще не досыта нагляделся на ту, что так много значила для него в этом мире, он не был удовлетворен. Столько еще было впереди, как же он мог себя этого лишить? Ему хотелось знать, она ли возьмет верх над своим мужем или он над ней. Шел только первый акт драмы, и Ральф решил досидеть на этом представлении до конца. Решение его было так твердо, что помогло ему продержаться почти полтора года, до самого его возвращения с лордом Уорбертоном в Рим. Именно благодаря этому решению вид у Ральфа был такой, будто он намерен жить вечно, поэтому миссис Тачит, которая больше чем когда-либо терялась в догадках по поводу своего ущербного – да и ей в ущерб – сына, не побоялась отправиться за океан. Если Ральфа удерживала в живых неизвестность, то и Изабелла испытывала весьма похожее чувство, – ей не терпелось знать, в каком он состоянии, когда на следующий день после того, как лорд Уорбертон сообщил о приезде ее кузена в Рим, поднималась в апартаменты Ральфа.
   Она пробыла у него не меньше часа; за первым визитом последовали и другие. Гилберт Озмонд в свою очередь исправно его навещал, а когда за Ральфом присылали карету, он и сам отправлялся в палаццо Роккане-ра. Так прошло две недели; по истечении этого срока Ральф объявил лорду Уорбертону, что в общем-то он раздумал ехать в Сицилию. Они вместе обедали, лорд Уорбертон, проведя весь день в Кампании, незадолго до того возвратился. Друзья только что поднялись из-за стола, и лорд Уорбертон, стоя перед камином, закуривал сигару, которую тут же вынул изо рта.
   – Раздумали ехать в Сицилию? Куда же вы тогда поедете?
   – Скорее всего, никуда, – отозвался с дивана, ни мало не смущаясь, Ральф.
   – Вы хотите вернуться в Англию?
   – Ни за какие блага. Я хочу остаться в Риме.
   – Климат Рима вреден для вас. Здесь слишком холодно.
   – Придется ему сделаться полезным. Я сделаю его полезным. Видите, как хорошо я себя здесь чувствую.
   Лорд Уорбертон несколько секунд молча курил, глядя на Ральфа так, будто старался это увидеть.
   – Чувствуете вы себя, безусловно, лучше, чем во время нашего путешествия. До сих пор не понимаю, как вы его выдержали. И все-таки я не уверен в состоянии вашего здоровья. На вашем месте я все же попытал бы счастья в Сицилии.
   – Рад бы, да не могу, – сказал бедный Ральф. – Со всеми попытками покончено. Я не могу двинуться дальше. Просто подумать не могу о путешествии. Представьте себе меня между Сциллой и Харибдой. [152]Я не желаю умереть на сицилийских равнинах, чтобы и меня, как Прозерпину, – ведь именно там с ней это и приключилось – Плутон утащил в царство теней. [153]
   – Тогда какая нелегкая принесла вас сюда? – спросил его светлость.
   – Просто мне показалось это вдруг заманчивым, а теперь я вижу, что из моей затеи ничего не выйдет. Впрочем, там я или тут, дела не меняет. Я испробовал все средства, заглотал все климаты. И раз уж я оказался здесь, здесь я и останусь. Ведь у меня в Сицилии нет кузин, ни одной-одинешенькой, уже не говоря о замужних.
   – Ваша кузина, конечно, серьезный довод. А что говорит врач?
   – Я его не спрашивал, это все вздор. Если я здесь умру, миссис Тачит меня похоронит. Но я не умру здесь.
   – Надеюсь, что нет, – сказал лорд Уорбертон, продолжая задумчиво курить. – Что ж, – добавил он вскоре, – признаться, я рад, что вы не настаиваете на Сицилии. Я с ужасом думал об этом путешествии.
   – Но о вас во всех случаях и разговору не было бы. Я не собирался тащить вас с собой в своем кортеже.
   – Разумеется, я не отпустил бы вас одного.
   – Мой дорогой Уорбертон, я никогда не предполагал, что вы последуете за мной и дальше! – воскликнул Ральф.
   – Я поехал бы только затем, чтобы посмотреть, как вы там устроитесь, – сказал лорд Уорбертон.
   – Вы истинный христианин. И поистине добрый человек.
   – Потом я возвратился бы сюда.
   – А потом отправились бы в Англию?
   – Нет, нет, я бы задержался здесь.
   – Что ж, – сказал Ральф, – коль скоро у нас С вами одно на уме, тогда причем тут Сицилия?
   Собеседник Ральфа сидел некоторое время молча и смотрел на огонь. Наконец он поднял глаза.
   – Послушайте, – воскликнул он вдруг негодующе, – вы, что же, с самого начала не собирались в Сицилию?
   – Ну, vous m'en demandez trop! [154]Позвольте, сперва спрошу у вас я: а вы проделали со мной это путешествие вполне… вполне платонически?
   – Не понимаю, что вы имеете в виду. Мне захотелось прокатиться заграницу.
   – Подозреваю, мы оба пустились в путь не без задней мысли.
   – Ко мне это не относится, я не скрывал своего желания на некоторое время здесь задержаться.
   – Да, помнится, вы говорили, что хотите повидать министра иностранных дел.
   – Я с ним уже три раза виделся. Чрезвычайно занятный человек.
   – Мне кажется, вы забыли, зачем вы приехали, – сказал Ральф.
   – Очень возможно, – ответил вполне серьезно его собеседник.
   Оба джентльмена принадлежали к той расе, которую, как известно, нельзя упрекнуть в отсутствии сдержанности, и за всю дорогу от Лондона до Рима они старательно умалчивали о том, что больше всего занимало их мысли. Существовала некая тема, которая не была когда-то запретной, но потом утратила свое законное право на их внимание, и даже после того, как они оказались в Риме, где многое их к этой теме возвращало, они продолжали все так же хранить свое застенчиво-беззастенчивое молчание.
   – Советую вам во всех случаях получить разрешение врача, – сказал наконец после затянувшейся паузы лорд Уорбертон.
   – Разрешение врача все испортит. При малейшей возможности я обхожусь без него.
   – А что думает об этом миссис Озмонд? – спросил Ральфа его друг.
   – Я еще не говорил ей. Вероятно, она скажет, что в Риме слишком холодно и даже предложит поехать со мной в Катанию. Она на это способна.
   –. На вашем месте я был бы доволен.
   – Ее муж будет недоволен.
   – Могу себе представить, но вы ведь не обязаны заботиться о его удовольствиях. Это его дело.
   – Но я не хочу внести между ними еще больший разлад, – сказал Ральф.
   – Вы думаете, он и без того велик?
   – Во всяком случае почва для него подготовлена. Если Изабелла поедет со мной, последует взрыв. Озмонд не слишком-то жалует кузена своей жены.
   – Он, конечно, встанет на дыбы. Но не произойдет ли взрыв и в том случае, если вы застрянете здесь?
   – Вот это я и хочу узнать. В прошлый раз, когда я был в Риме, он встал на дыбы, и тогда я счел своим долгом удалиться. Теперь я считаю своим долгом остаться и оборонять ее.
   – Мой дорогой Тачит, уж ваши-то оборонительные способности!.. – начал было с улыбкой лорд Уорбертон, но, увидев что-то в лице Ральфа, осекся и вместо этого произнес: – Ну, вопрос о том, в чем состоит ваш долг в сих владениях, представляется мне весьма и весьма сомнительным.
   Ральф помолчал.
   – Не спорю, мои оборонительные способности ничтожны, – ответил он наконец, – но поскольку мои наступательные еще более ничтожны, быть может, Озмонд все же решил, что на меня не стоит тратить пороху. Как бы то ни было, – добавил он, – мне любопытно знать, что будет дальше.
   – Стало быть, вы жертвуете здоровьем, чтобы удовлетворить свое любопытство?
   – Меня не очень-то интересует мое здоровье, а миссис Озмонд интересует чрезвычайно.
   – Меня тоже. Но иначе, нежели раньше, – быстро добавил лорд Уорбертон, которому впервые к слову пришлось сказать то, о чем они до сих пор умалчивали.
   – Как по-вашему, она счастлива? – осмелев после этого признания, спросил Ральф.
   – Право, не знаю. Я об этом как-то не думал. На днях она сказала мне, что счастлива.
   – Еще бы ей не сказать этого вам! – воскликнул, улыбаясь, Ральф.
   – Ну, не знаю. По-моему, как раз мне она могла бы и пожаловаться.
   – Пожаловаться? Она ни за что не станет жаловаться. Она сделала шаг… который сделала…и она это знает. Вы последний человек, кому она станет жаловаться. Она очень осторожна.
   – И напрасно. Я не собираюсь снова за ней ухаживать.
   – Счастлив это слышать. Насчет того, в чем состоит вашдолг, во всяком случае, сомнений нет.
   – Нет, – сказал лорд Уорбертон. – Ни малейших.
   – Позвольте задать вам еще один вопрос, – продолжал Ральф. – Не с целью ли довести до ее сведения, что не собираетесь за ней ухаживать, вы так любезны с этой малюткой?
   Лорд Уорбертон чуть заметно вздрогнул. Поднявшись с места, он стоял и не отрываясь смотрел на огонь.
   – Вам кажется это смешным?
   – Смешным? Нисколько – если она в самом деле вам нравится.
   – Она необыкновенно мила. Не помню, чтобы девушка ее возраста была мне когда-нибудь так по душе.
   – Она очаровательное создание. И по крайней мере то, за что себя выдает.
   – Конечно, разница в возрасте велика… больше двадцати лет.
   – Мой дорогой Уорбертон, – сказал Ральф, – вы это серьезно?
   – Вполне… насколько я могу быть серьезным.
   – Я очень рад. Господи! – воскликнул Ральф. – Как старина-то Озмонд возликует.
   Собеседник Ральфа нахмурился.
   – Послушайте, не отравляйте мне всего. Я собираюсь сделать предложение дочери не для того, чтобы обрадовать сего господина.
   – А он на зло вам все равно обрадуется.
   – Я не настолько ему по вкусу, – сказал лорд Уорбертон.
   – Не настолько? Вся невыгода вашего положения, мой дорогой Уорбертон, заключается в том, что вы можете и вовсе быть не по вкусу, но это не помешает людям жаждать с вами породниться. Вот мне в подобном случае можно было бы пребывать в блаженной уверенности, что любят меня самого.
   Но лорд Уорбертон, очевидно, не расположен был в настоящую минуту отдавать должное общеизвестным истинам, он занят был какими-то своими мыслями.
   – Как вы думаете, она обрадуется?
   – Сама девушка? Еще бы, она будет в восторге.
   – Нет, нет, я говорю о миссис Озмонд.
   Ральф пристально посмотрел на него.
   – Она-то какое к этому имеет отношение, мой друг?
   – Самое прямое. Она очень привязана к Пэнси.
   – Ваша правда… ваша правда. – Ральф с трудом поднялся. – Интересно… как далеко заведет ее привязанность к Пэнси. – Несколько секунд он стоял с помрачневшим лицом, засунув руки в карманы. – Надеюсь, вы, как говорится, вполне… вполне уверены… а черт! – оборвал он себя. – Не знаю, как и сказать это.
   – Ну, кто-кто, а вы всегда знаете, как сказать все на свете.
   – Да вот, язык не поворачивается. В общем, надеюсь, вы уверены, что из всех достоинств Пэнси то, что она… она… падчерица миссис Озмонд, не самое главное?
   – Боже правый, Тачит! – гневно вскричал лорд Уорбертон. – Хорошего же вы обо мне мнения!

40

   Изабелла после своего замужества почти не виделась с мадам Мерль, так как эта дама подолгу отсутствовала из Рима. Раз она пробыла шесть месяцев в Англии, другой – чуть ли не всю зиму в Париже. Она без конца наносила визиты своим далеким друзьям, заставляя тем самым предположить, что впредь будет не столь верна Риму, как это было прежде. Поскольку ее прежняя верность сводилась главным образом к тому, что она нанимала квартирку в одном из самых солнечных уголков на Пинчо – квартирку, которая, как правило, пустовала, – это едва ли не наводило на мысль о постоянном отсутствии, и Изабелла склонна была одно время очень по сему поводу сокрушаться. При близком знакомстве ее первое впечатление от мадам Мерль отчасти утратило свою силу, но в сущности не изменилось: оно все так же содержало в себе немало восторженного изумления. Мадам Мерль всегда была во всеоружии, невозможно было не восхищаться особой, столь полно экипированной для светских битв. Знамя свое она несла с большой осторожностью, зато оружием ей служила отточенная сталь, и пользовалась она им с таким умением, что Изабелле все чаще виделся в ней испытанный воин. Мадам Мерль никогда не поддавалась унынию, никогда не преисполнялась отвращением, казалось, она не нуждается ни в утешении, ни в отдыхе. У нее были свои представления о жизни, когда-то она охотно посвящала в них Изабеллу, знавшую, между прочим, и то, что за величайшим внешним самообладанием у ее наделенной столькими совершенствами приятельницы скрывается способность сильно чувствовать. Но мадам Мерль все подчинила воле: была своего рода доблесть в том, как стойко она держалась, точно ей удалось разгадать секрет, точно искусство жить – не более чем ловкий трюк, которым она овладела. Сама Изабелла, по мере того как шли годы, познала и разочарование и отвращение; бывали дни, когда ей казалось, что в мире все черным-черно, и она с достаточной беспощадностью спрашивала себя: а собственно говоря, чего ради она продолжает жить? Раньше ею двигало воодушевление, она жила, то и дело загораясь мыслью о внезапно открывающихся возможностях, надеждой на предстоящее. Ей так привычно было в ее юные годы переходить от одного порыва восторга к другому, что между ними почти не оставалось скучных пробелов Но мадам Мерль подавила воодушевление, она уже не загоралась ничем – жила только благоразумием, только рассудком. Бывали минуты, когда Изабелла многое отдала бы за несколько уроков подобного искусства; окажись тогда ее блистательная приятельница поблизости, она непременно бы к ней воззвала. Изабелла лучше, чем когда-либо раньше, понимала, как выгодно быть такой, как важно обрести неуязвимую поверхность, подобную серебряным латам.
   Но я уже сказал, что лишь нынешней зимой, после того как недавно мы снова возобновили знакомство с нашей героиней, вышеупомянутая дама опять задержалась в Риме на долгий срок. Изабелла виделась с ней сейчас чаще, чем во все предыдущие годы замужества, однако стремления и нужды нашей героини претерпели к этому времени глубокие изменения. Она уже не стала бы теперь обращаться за наставлениями к мадам Мерль; у нее пропала всякая охота перенять ловкий трюк у этой дамы. Если ей суждены невзгоды, она должна справляться с ними сама, и, если жизнь трудна, Изабелла не облегчит ее себе, расписавшись перед кем-то в своем поражении. Мадам Мерль, несомненно, была очень полезна самой себе, была украшением любого общества, но могла ли она – желала ли она быть полезной другим в минуты их душевных затруднений? Не лучший ли способ почерпнуть кое-что у блистательной приятельницы – право же, Изабелла и раньше так думала – попытаться ей подражать, сделаться столь же блестящей и неуязвимой, как она. Мадам Мерль не признавала никаких затруднений, и, глядя на нее, Изабелла едва ли не в сотый раз решила отмахнуться от своих. И еще ей казалось, после того как их, в сущности, прерванное общение возобновилось, что прежняя ее союзница изменилась или, вернее говоря, отстранилась, доведя до крайности свои совершенно необоснованные опасения – допустить неосторожность. Ральф Тачит был, как известно, того мнения, что мадам Мерль склонна преувеличивать, излишне усердствовать или, попросту говоря, хватать через край. Изабелла никогда с этим обвинением не соглашалась, даже не понимала толком, о чем идет речь; на ее взгляд, поведение мадам Мерль всегда было отмечено печатью хорошего вкуса, всегда было «выдержанным». Но на сей раз Изабелле впервые пришло наконец в голову, что в своем нежелании вмешиваться в семейную жизнь Озмондов мадам Мерль, и правда, слегка «хватает через край». Это уже отнюдь не было в наилучшем вкусе, а явно грешило неумеренностью. Она слишком все время помнила, что Изабелла замужем, что теперь у нее другие интересы и что она, мадам Мерль, хотя и знает Гилберта Озмонда и крошку Пэнси очень хорошо, чуть ли не дольше, чем все остальные, тем не менее не принадлежит к их тесному кругу. Она постоянно была настороже: не заговаривала никогда об их делах до тех пор, пока ее об этом не просили или, точнее, пока ее к этому не вынуждали, что и происходило в тех случаях, когда желали слышать ее мнение… Она жила в вечном страхе – а вдруг покажется, будто она сует нос в чужие дела. Мадам Мерль, насколько мы могли в этом убедиться, отличалась прямотой, и однажды она прямо высказала свои страхи Изабелле.
   – Я должнабыть настороже, – сказала она. – Я могу очень легко, сама того не подозревая, задеть вас, и вы будете правы, почувствовав себя задетой, сколь бы ни были мои побуждения чисты. Я не должна забывать, что знаю вашего мужа намного дольше, чем вы, и не должна допускать, чтобы это меня подвело. Будь вы неумной женщиной, вы стали бы ревновать ко мне. Но вы умны, я прекрасно это знаю. Но ведь и я умна, поэтому я твердо решила не навлекать на себя недовольство. Ничего не стоит сделать промах; не успеешь оглянуться, а ошибка уже совершена. Конечно, если бы мне хотелось затеять роман с вашим мужем, в моем распоряжении было для этого целых десять лет и никаких преград на пути, так что едва ли я предприму это сейчас, когда далеко уже не так привлекательна. Однако, если мне случится досадить вам тем, что якобы я посягаю на место, которое принадлежит не мне, вряд ли вы пуститесь в подобные рассуждения, нет, вы просто скажите, что я забылась. Так вот, я твердо решила не забываться. Разумеется, добрые друзья не всегда об этом думают: нехорошо подозревать своих друзей в несправедливости, и я ни в чем не подозреваю вас, моя дорогая, но я подозреваю человеческую натуру. И не считайте, что я зря создаю неудобства, да и потом, не всегда же я слежу за каждым своим словом. По-моему, своим разговором с вами я достаточно это сейчас доказала. В общем, я хочу сказать одно; если бы вам вздумалось ревновать ко мне, – а это приняло бы именно такую форму – я сочла бы, что в этом есть доля моей вины. Но никак не вашего мужа.
   У Изабеллы было три года, чтобы обдумать слова миссис Тачит, будто брак Гилберта Озмонда – дело рук мадам Мерль. Мы знаем, как Изабелла восприняла это утверждение. Даже если брак Гилбе" рта Озмонда и дело рук мадам Мерль, уж брак Изабеллы Арчер, во всяком случае, не ее рук дело. А дело… но Изабелла и сама не знала, какие силы тут участвовали: природа, провидение, случай – словом, все извечно непостижимое. Тетушка Изабеллы сетовала ведь не столько на действия мадам Мерль, сколько на ее двуличность, на то, что, будучи виновницей сего удивительного события, она отказалась признать свою вину. Вина ее, по мнению Изабеллы, была не слишком велика. Она не видела большого греха в том, что мадам Мерль положила начало самой глубокой ее сердечной приязни. Так думала Изабелла незадолго до своего замужества, вскоре после легкой стычки с тетушкой, в ту пору, когда способна была еще рассуждать пространно и непредубежденно, на манер философствующего историка, о скудных событиях своей юной жизни. Если мадам Мерль возымела вдруг желание видеть ее замужней дамой, Изабелла могла только сказать, что ей пришла в голову счастливая мысль. Тем более что с ней мадам Мерль нисколько не кривила душой, она вовсе не скрывала, как высоко ставит Гилберта Озмонда. После того как Изабелла вступила в брак, она обнаружила, что муж ее менее на этот счет благорасположен. Перебирая в разговоре, как четки, круг их знакомых, он редко прикасался к этой самой гладкой, самой крупной жемчужине.
   – Разве вам не нравится мадам Мерль? – спросила его как-то Изабелла. – А она очень высокого о вас мнения.
   – Я отвечу вам раз и навсегда, – сказал Озмонд. – Когда-то она нравилась мне больше, чем сейчас. Но я устал от нее и стыжусь этого. Она слишком, она почти неправдоподобно добра. Я рад, что она не в Италии, это сулит некоторую передышку, своего рода нравственное detente. [155]Не будем много говорить о ней, это как бы возвращает ее. Она и без того возвратится, дайте срок.
   Мадам Мерль в самом деле возвратилась прежде, чем стало слишком поздно, я имею в виду слишком поздно для того, чтобы снова обрести все преимущества, какие она могла бы в противном случае утратить. Но если она, как я уже сказал, заметно изменилась, то и чувства Изабеллы были далеко не прежние. Ее ощущение происходящего сохранило всю свою остроту, только в нем появилась еще большая неудовлетворенность. Ну а, как известно, человеческой душе не надо искать причин для неудовлетворенности, – в чем, в чем, а в причинах у нее недостатка нет, они растут кругом, как лютики в июне. То обстоятельство, что мадам Мерль приложила руку к женитьбе Гилберта Озмонда, уже не ставилось ей в заслугу, пришло, пожалуй, время и написать, что благодарить ее особо было не за что. И чем дальше, тем поводов для благодарности становилось меньше, и однажды Изабелла сказала себе, что, если бы не мадам Мерль, всего этого, возможно, и не случилось бы. Она, правда, тут же задушила в себе эту мысль, ужаснувшись, как ей это могло прийти в голову: «Нет, что бы меня в дальнейшем ни ожидало, я должна быть справедливой, – повторяла она, – должна сама нести свои тяготы, не сваливать на других». Это ее умонастроение в конце концов подверглось серьезному испытанию, когда мадам Мерль сочла нужным столь хитроумно, как я сейчас вам это изобразил, оправдывать свое нынешнее поведение, ибо в четкости ее разграничений, в ясности ее рассуждений было что-то раздражающее, чуть ли не какой-то оттенок издевки. У самой Изабеллы было очень смутно на душе: одни лишь путаные сожаления да нагромождение страхов. Отвернувшись от своей приятельницы после того, как та произнесла все вышесказанное, Изабелла почувствовала себя совершенно потерянной; знала бы мадам Мерль, о чем она думает! Но вряд ли она и способна была бы это объяснить. Ревновать к ней – ревновать к ней Гилберта? Мысль эта в настоящую минуту представлялась Изабелле невероятной. Она едва ли не готова была пожалеть, что о ревности нет и речи; наверное, ревность подействовала бы в некотором роде живительно. Разве не являлось это чувство в некотором роде признаком счастья? Мадам Мерль, однако, была умна настолько, что смело могла бы утверждать: она знает Изабеллу лучше, чем сама Изабелла. Наша героиня и всегда была преисполнена всевозможных намерений – намерений, как правило, очень возвышенного толка, – но никогда еще не цвели они в тайниках ее души так пышно, как нынче. Спору нет, у них имелось фамильное сходство, и сводились они все, главным образом, к твердому решению, что, если ей суждено быть несчастной, пусть это будет не по ее вине. Ее бедная крылатая душа, вечно жаждавшая оказаться на высоте, пока еще по-настоящему не отчаялась. Оттого Изабелла и стремилась не отступать от справедливости, не вознаграждать себя мелкой местью. Отнести на счет мадам Мерль свое разочарование было бы мелкой местью, неспособной еще к тому же доставить истинное удовлетворение, ибо питала бы в ней лишь горечь, но не ослабила бы ее пут. Ну, могла ли Изабелла делать перед собой вид, будто шла на это не с открытыми глазами? Да ни одна девушка не располагала в такой степени свободой, как она. Правда, влюбленная девушка всегда несвободна, но ведь причина ее ошибки кроется не в ком ином, как в ней самой. Никто не злоумышлял против нее, не расставлял ей ловушки, она смотрела и думала, и выбирала. Если женщина сделала подобную ошибку, у нее есть только одна возможность ее поправить – всецело (о, со всем душевным величием!) примириться с ней. Довольно и одного безумного шага, да еще такого, что совершается на всю жизнь, второй – вряд ли поможет делу. В этом молчаливом зароке было немало благородства, что и давало Изабелле силы держаться, но при всем том мадам Мерль была права, приняв свои меры предосторожности.