– Коротко говоря, – сказал Эдвард Розьер, – я продал все свои безделушки! – Изабелла невольно вскрикнула от ужаса – так, будто он сказал ей, что ему выдернули все зубы. – Я продал их с аукциона у Друо, – продолжал он. – Это произошло три дня назад, и мне сообщили по телеграфу результаты. Они превзошли все ожидания.
   – Я рада за вас, но предпочла бы, чтобы вы сохранили свои прелестные вещи.
   – Зато теперь у меня есть наличные – пятьдесят тысяч долларов. Как, на взгляд мистера Озмонда, достаточно я теперь богат?
   – Вы ради этого их и продали? – спросила Изабелла мягко.
   – Ради чего же еще? Только об этом я и думаю. Я отправился в Париж и все подготовил. Присутствовать на аукционе я не мог: не мог бы смотреть на то, как все они уходят от меня, это бы меня убило. Я передал их в надежные руки, и они проданы по самой дорогой цене. Но знайте, эмали свои я сохранил. Итак, деньги у меня в кармане и теперь он не сможет уже сказать, что я беден! – воскликнул молодой человек.
   – Он скажет теперь, что вы неразумны, – ответила Изабелла так будто Гилберт Озмонд не говорил этого и раньше.
   Розьер внимательно посмотрел на нее.
   – По вашему мнению, без моих безделушек я – ничто? По-вашему, они лучшее, что у меня было? Так мне и заявили в Париже. О, на сей счет со мной были достаточно откровенны. Но они ведь не видели ее.
   – Мой друг, как я желаю вам добиться успеха! – сказала очень ласково Изабелла. – Вы его заслужили.
   – Вы сказали это так грустно, словно заранее знаете, что я его не добьюсь. – И он испытующе с нескрываемой тревогой посмотрел ей в глаза. Держался мистер Розьер как человек, который знает, что в течение недели о нем говорил весь Париж, и чувствует себя от этого на целых полголовы выше, но притом не без горечи подозревает, что, несмотря на подобное возвышение, кое-кто упрямо продолжает считать его мелковатым. – Я знаю, что произошло, пока меня не было, – продолжал он. – На что может мистер Озмонд надеяться, после того как она отказала лорду Уорбертону?
   – На то, что она выйдет замуж за другого знатного жениха.
   – За какого другого?
   – За того, кого выберет ей он.
   Розьер медленно поднялся и положил часы в кармашек жилета.
   – Вы над кем-то смеетесь, миссис Озмонд, но на сей раз, мне кажется, не надо мной.
   – Я и не думала смеяться. Я вообще смеюсь очень редко, – сказала Изабелла. – А теперь вам пора идти.
   – Мне нечего бояться! – заявил, не двигаясь с места, Розьер.
   Пусть так; но, видно, для вящей уверенности он заявил об этом весьма громогласно, приподнимаясь с наилюбезнейшим видом на цыпочки и оглядывая Колизей, словно там была толпа зрителей.
   Изабелла заметила, что мистер Розьер внезапно изменился в лице: зрителей оказалось больше, чем он предполагал. Она обернулась и увидела, что обе ее спутницы возвращаются после своего восхождения.
   – Вам, правда, пора уходить, – сказала она торопливо.
   – Ах, сударыня, сжальтесь надо мной! – прошептал Эдвард Розьер тоном, чрезвычайно не вяжущимся со сделанным им сейчас заявлением. Потом с неожиданным жаром, как одолеваемый невзгодами человек, напавший вдруг на счастливую мысль, добавил: – Эта дама не графиня ли Джемини? Я жажду быть ей представленным.
   Изабелла пристально посмотрела на него.
   – Ее брат нисколько не считается с ее мнением.
   – Послушать вас, так он просто изверг!
   Повернув голову, он встретился взглядом с графиней Джемини, которая приближалась к ним, опередив Пэнси, воодушевленная отчасти тем обстоятельством, что невестка ее, как она успела уже разглядеть, беседует с молодым человеком весьма приятной наружности.
   – Я рада, что вы сохранили свои эмали! – сказала Изабелла, покидая его и направляясь прямо к Пэнси, которая при виде Эдварда Розьеpa, опустив глаза, застыла на месте. – Пойдемте, сядем в карету, – сказала она мягко. – а, нам пора возвращаться, – сказала еще более мягко Пэнси и двинулась к выходу, не возроптав, не дрогнув, не оглянувшись.
   Изабелла же позволила себе эту последнюю вольность и увидела, как мгновенно состоялось знакомство графини Джемини и мистера Розьера. Сняв шляпу, молодой человек улыбался и кланялся; он явно только что отрекомендовался, и легкий изгиб выразительной спины графини был, на взгляд Изабеллы, весьма милостив. Все это, однако, тут же скрылось из виду, поскольку Изабелла и Пэнси снова заняли свои места в карете. Пэнси, сидевшая напротив мачехи, сначала не поднимала глаз, потом все же подняла их и посмотрела прямо в глаза Изабелле. В них блеснули жалобные лучи – искорки робкой страсти, растрогавшие Изабеллу до глубины души. И в то же время ее захлестнула волна зависти, когда она сравнила трепетное томление девочки по идеалу, имеющему вполне реальные очертания, с собственным иссушающим отчаянием.
   – Бедняжка Пэнси! – сказала она с большой нежностью.
   – Ничего! – поспешила успокоить ее виноватым тоном Пэнси.
   Воцарилось молчание, графиня, судя по всему, не спешила к ним присоединиться.
   – Вы все показали вашей тетушке? Ей понравилось? – спросила наконец Изабелла.
   – Да, я показала ей все. По-моему, она осталась очень довольна.
   – Надеюсь, вы не устали?
   – Нет, я не устала. Спасибо.
   Графиня все не шла, и Изабелла поручила лакею пойти в Колизей и напомнить графине, что ее ждут. Лакей вскоре возвратился и доложил, что синьора Contessa [168]просит передать, чтобы ее не ждали. Она приедет в наемной карете.
   Неделю спустя после того, как мистеру Розьеру удалось столь быстро завоевать расположение графини, Изабелла, войдя несколько позднее обычного к себе в спальню, чтобы переодеться к обеду, застала там Пэнси. Та, видимо, дожидалась ее и сразу же поднялась со скамеечки.
   – Простите, что я позволила себе такую вольность, – сказала она тоненьким голоском. – Но на ближайшее время… это в последний раз.
   Голос ее звучал необычно; в широко открытых глазах читались тревога и страх.
   – Уж не уезжаете ли вы куда-нибудь?
   – Я уезжаю в монастырь…
   – В монастырь?
   Пэнси придвигалась к ней все ближе, пока не оказалась рядом, и тогда, обняв Изабеллу, уткнулась ей головой в плечо. Так она и стояла несколько мгновений совсем неподвижно, но Изабелла чувствовала, что она вся дрожит. Эта дрожь, сотрясавшая всю ее хрупкую фигурку, выразила то, что Пэнси не смела сказать словами. Изабелла проявила, однако, настойчивость.
   – Почему вы уезжаете в монастырь?
   – Потому что папа считает, так будет лучше. Он говорит, девушке хорошо время от времени ненадолго удаляться от света. Он говорит, без конца вращаться в обществе плохо для девушки. И теперь как раз подходящий случай уединиться… чуть-чуть подумать. – Пэнси говорила короткими бесстрастными фразами, словно не очень полагалась на себя. Потом добавила, что было уже верхом самообладания: – По-моему, папа прав. Нынешней зимой я слишком много бывала в обществе.
   Известие это так поразило Изабеллу, будто в нем сокрыт был более глубокий смысл, о котором сама Пэнси не догадывалась.
   – Когда же это было решено? – спросила она. – Я ничего об этом не слышала.
   – Папа сказал мне полчаса назад; он считает, чем меньше это будет заранее обсуждаться, тем лучше. Мадам Катрин приедет за мной без четверти семь. Я беру с собой всего два платья, ведь я пробуду в монастыре всего несколько недель; уверена, мне будет очень там хорошо. Я снова увижу всех дам, которые были так добры ко мне, и всех малышек, тамошних воспитанниц. Я очень люблю малышек, – заявила великодушно Пэнси с высоты своего миниатюрного роста. – И очень люблю матушку Катрин. Я поживу там тихо-тихо и буду много думать.
   Глубоко потрясенная Изабелла слушала ее, затаив дыхание, чуть ли не с благоговением.
   – Думайте иногда и обо мне.
   – Приезжайте поскорее навестить меня! – вскричала Пэнси, и этот крик души был так непохож на все ее героические фразы.
   Изабелла ничего больше не могла сказать; она ничего не понимала, только чувствовала, как плохо еще знает своего мужа. Вместо ответа она лишь долгим и нежным поцелуем попрощалась с его дочерью.
   Полчаса спустя она услышала от своей горничной, что приезжала в карете мадам Катрин и увезла с собой синьорину. Когда перед самым обедом Изабелла вышла в гостиную, она застала там графиню Джемини, которая, неподражаемо тряхнув головой, воскликнула по поводу случившегося: «Et voilа, ma chиre, une pose!». [169]Но если это был всего лишь жест, то Изабелла терялась в догадках относительно того, что именно хотел ее муж им выразить. Она только смутно понимала, что Озмонд еще больше привержен традициям, чем она до сих пор думала. У нее настолько вошло в привычку быть с ним крайне осторожной, что, когда он вошел в комнату, она, как это ни странно, несколько секунд колебалась, не решаясь упомянуть неожиданный отъезд его дочери, и заговорила о случившемся лишь после того, как они сели за стол. Но Изабелла уже давно запретила себе задавать Озмонду вопросы. Она могла позволить себе только какое-нибудь высказывание. И на сей раз она высказала то, что само слетело с языка.
   – Я буду очень скучать по Пэнси.
   Чуть наклонив голову, он несколько секунд созерцал стоявшую в центре стола корзину цветов.
   – Разумеется, – сказал он наконец, – я об этом подумал. Видите ли, вы сможете ее навещать, но только не слишком часто. Полагаю, вам хочется узнать, почему я отправил ее к благочестивым сестрам, но вряд ли вы сможете уразуметь мои мотивы. Впрочем, неважно, не утруждайте себя понапрасну. Я оттого и не говорил вам ничего. Не верил, что найду у вас сочувствие. Но я-то всегда так думал, не мыслю без этого воспитания дочери. Дочь должна быть свежа и прекрасна, должна быть чиста и благовоспитанна. А при нынешних нравах ничего не стоит измяться и запылиться. Пэнси слегка запылилась, слегка растрепалась, она слишком много бывала на людях. Этот оттирающий друг друга суетливый сброд, что зовет себя обществом… короче говоря, надо время от времени извлекать ее из этой сутолоки. Монастыри очень укромны, очень удобны, очень благотворны. Мне отрадно знать, что она там, в старинном саду, под сводами галереи, среди этих уравновешенных добродетельных женщин. Многие из них благородного происхождения; некоторые принадлежат к самой родовитой знати. Она сможет там читать, рисовать, играть на фортепьяно. Я распорядился, чтобы ее ни в чем не стесняли. Никаких запретов, всего лишь некое сознание отъединенности. У нее будет время, чтобы подумать; я хочу, чтобы она кое о чем подумала. – Озмонд рассуждал неторопливо, обстоятельно, все так же склонив голову набок, словно любуясь корзиной цветов. Тон его, однако, говорил не столько о желании что-либо объяснить, сколько о желании все это описать, даже, если угодно, живописать, чтобы самому посмотреть, какая получится картина. Некоторое время он рассматривал нарисованную им картину и остался, как видно, весьма ею доволен. Затем он продолжал: – Одним словом, католики поистине мудры. Монастыри – великое установление, без них нам никак не обойтись: они отвечают самым насущным нуждам семьи, общества. Они и школа благовоспитанности, и школа душевной гармонии. Я ни в коей мере не хочу, чтобы моя дочь отрешилась от мира, – добавил он. – Отнюдь не хочу, чтобы она обратила свои мысли к миру иному. Для нее вполне хорош и этот. Она может думать о нем сколько ее душе угодно. Но думать так, как надлежит.
   Изабелла с большим вниманием отнеслась к его наброску; она нашла его необыкновенно интересным. Он словно бы показал ей, как далеко способен зайти ее муж в желании добиться своего – вплоть до того, что готов проверять столь хитрые теоретические построения на своей хрупкой дочери. Изабелла не понимала, какую цель преследует Озмонд, вернее, понимала не до конца, но все же больше, чем он предполагал или желал бы, ибо нисколько не сомневалась, что вся эта тонкая мистификация затеяна ради нее, ради того, чтобы подействовать на ее воображение. Ему хотелось совершить что-нибудь внезапное и своевольное, что-нибудь непредвиденное и изощренное, подчеркнуть разницу между ее чувствами и его собственными, показать, что коль скоро он считает свою дочь произведением искусства, то ему, разумеется, надо очень тщательно заботиться о завершающих штрихах. Он добился того, чего хотел. Изабелла ощутила, как у нее холодеет сердце. Пэнси монастырь знаком был с детства, в свое время она нашла в нем счастливый приют, она любила благочестивых сестер, и они платили ей тем же, поэтому в постигшей ее участи не было ничего особо тяжелого, но, несмотря на это, Пэнси испугалась; впечатление, которое желал таким образом произвести на нее отец, несомненно будет достаточно сильным. Старые протестантские традиции все еще живы были в сознании Изабеллы, и чем больше она вникала в этот разительный пример изобретательности мужа – как и он, она сидела, устремив глаза на корзину с цветами, – тем быстрее бедная маленькая Пэнси превращалась для нее в героиню трагедии. Озмонд хотел дать своей жене понять, что ни перед чем не остановится, и жена его почувствовала, как трудно ей хотя бы для вида прикоснуться к еде. Некоторое облегчение она испытала, лишь когда услышала высокий ненатуральный голос своей невестки. Графиня тоже, очевидно, обдумала случившееся, но пришла совсем к другому выводу.
   – Как глупо, мой дорогой Озмонд, – заявила она, – изобретать столько благовидных предлогов для изгнания бедняжки Пэнси. Почему бы тебе прямо не сказать, что ты хочешь убрать ее подальше от меня? Разве ты не обнаружил еще, что я самого наилучшего мнения о мистере Розьере? Да, да, именно так; на мой взгляд, он simpaticissimo. [170]Он заставил меня поверить в идеальную любовь. Я никогда раньше в нее не верила! Конечно же, ты решил, что при таком убеждении я самое неподходящее общество для Пэнси.
   Озмонд неспеша отпил вино; вид у него был на редкость добродушный.
   – Моя дорогая Эми, – ответил он, улыбаясь так, словно собирался сказать ей какую-нибудь любезность. – Я ничего не знаю о твоих убеждениях, но, если бы только заподозрил, что они противоречат моим, мне было бы куда проще изгнать тебя.

51

   Графиня не была изгнана, однако почувствовала всю шаткость своих прав на гостеприимство брата. Неделю спустя после того, как случилось вышеизложенное, Изабелла получила телеграмму из Англии, помеченную Гарденкортом и носящую печать всех особенностей стиля миссис Тачит: «Дни Ральфа сочтены, – говорилось там, – хотел бы по возможности тебя видеть. Просит сказать, чтобы приехала, только если не удерживают другие обязанности. Скажу от себя, ты всегда любила толковать своих обязанностях, не могла решить, чем они состоят. Любопытно знать, удалось ли тебе установить. Ральф самом деле умирает, кроме меня, никого нет». Изабелла была подготовлена к этому известию: Генриетта Стэкпол подробно описала ей, как добиралась в Англию вместе со своим признательным подопечным. Ральф прибыл чуть живой, тем не менее ей удалось доставить его в Гарденкорт, где он тут же слег в постель и, по всей видимости, никогда уже с нее не встанет, писала мисс Стэкпол. Она добавила, что на ее попечении вместо одного больного оказалось двое, так как мистер Гудвуд, от которого не было ровным счетом никакого толку, тоже занемог – по-другому, но ничуть не менее серьезно, чем мистер Тачит. Потом она написала, что вынуждена была уступить поле деятельности миссис Тачит – та вернулась на днях из Америки и не замедлила дать ей понять, что не потерпит в Гарденкорте никаких газетных писак. Вскоре после приезда Ральфа в Рим Изабелла сообщила своей тетушке об угрожающем состоянии его здоровья и рекомендовала, не теряя времени, возвратиться в Европу. Миссис Тачит поблагодарила ее телеграммой за совет, и единственное, что Изабелла получила от нее потом, была вторая телеграмма, та самая, которую я сейчас привел.
   Изабелла постояла несколько секунд, глядя на эту депешу, затем, сунув ее в карман, направилась прямым путем к двери кабинета своего мужа. Тут она снова секунду помедлила и наконец, открыв дверь, вошла. Озмонд расположился за столом у окна; перед ним, прислоненный к стопке книг, стоял фолиант, раскрытый на странице с мелкими цветными гравюрами. Изабелла сразу же увидела, что Озмонд срисовывает изображенную там античную монету. Рядом на столе была коробка с акварельными красками и кисточки; он уже перенес на безупречно чистый лист бумаги изысканный, искусно подцвеченный диск. Хотя Озмонд сидел спиной к двери, он, не обернувшись, узнал свою жену.
   – Простите, что я помешала вам, – сказала она.
   – Прежде чем войти к вам в комнату, я всегда стучу, – ответил он, продолжая срисовывать.
   – Я забыла, голова занята была другим. Мой кузен при смерти.
   – Полноте, я не верю, – сказал, разглядывая в лупу свой рисунок Озмонд. – Он был при смерти и тогда, когда я на вас женился. Он всех нас переживет.
   Изабелла не разрешила себе потратить ни единой секунды, ни единой мысли на то, чтобы оценить по достоинству столь нарочитый цинизм; всецело поглощенная своим намерением, она без паузы продолжала.
   – Тетушка вызывает меня телеграммой, я должна ехать в Гарденкорт.
   – Почему вы должны ехать в Гарденкорт? – осведомился тоном бесстрастной любознательности Озмонд.
   – Чтобы увидеться с Ральфом перед его смертью.
   Озмонд ничего на это не возразил; внимание его по-прежнему было главным образом сосредоточено на том, чем он занимался, поскольку при подобного рода занятии малейшая небрежность губительна.
   – Не вижу в этом никакой необходимости, – сказал он наконец. – Ваш кузен приезжал сюда повидаться с вами. Мне это было не по вкусу, я считал его пребывание в Риме непозволительным. Но терпел, так как полагал, что вы видетесь с ним в последний раз. А теперь вы заявляете мне, что это было не в последний раз. Нет, вы положительно неблагодарны.
   – За что я должна быть благодарна?
   Гилберт Озмонд отложил свои миниатюрные рисовальные принадлежности, сдул с листа пылинку, не спеша поднялся и в первый раз взглянул на жену.
   – За то, что я не препятствовал вам, пока он был здесь.
   – Я благодарна, еще бы. Прекрасно помню, как недвусмысленно вы давали мне понять, что вам это не по вкусу. Я так рада была, что он уехал.
   – Ну и оставьте его в покое. Незачем мчаться вслед за ним.
   Изабелла отвела глаза, невольно обратив их на маленький рисунок Озмонда.
   – Я должна ехать в Англию, – сказала она, вполне сознавая, что тон ее человеку с утонченной натурой, притом раздражительному, может показаться глупо упрямым.
   – Если вы поедете, мне это будет не по вкусу, – обронил Озмонд.
   – Что с того. Если я не поеду, вам и это будет не по вкусу. Вам не по вкусу все, что я делаю и чего не делаю. Вы предпочитаете думать, будто я лгу.
   Озмонд слегка побледнел; он холодно улыбнулся.
   – Так вот почему вам понадобилось ехать – не для того, чтобы увидеться с кузеном, а чтобы отомстить мне.
   – Я не умею мстить.
   – Зато я умею, – сказал Озмонд. – Не давайте мне повода.
   – Вы готовы ухватиться за любой. Ждете не дождетесь, чтобы я совершила какое-нибудь безрассудство.
   – В таком случае я был бы более чем удовлетворен, если бы вы не подчинились моему желанию.
   – Если бы я не подчинилась? – сказала Изабелла таким ровным тоном, что его можно было счесть кротким.
   – Надеюсь, вам вполне ясно: если вы сейчас уедете из Рима, это будет с вашей стороны не что иное, как в высшей степени обдуманное и рассчитанное стремление внести разлад.
   – Как можете вы назвать его обдуманным. Телеграмму от тетушки я получила три минуты назад.
   – Вы быстро думаете; это большое ваше достоинство. По-моему, нет смысла продолжать наш спор; вам мое желание известно.
   Он стоял перед ней, словно ожидая, что она тут же уйдет.
   Но она не двинулась с места, просто не могла, как это ни странно, двинуться; ей все еще хотелось оправдаться в его глазах – он обладал поразительной способностью так поворачивать разговор, что потребность эта становилась неодолимой. Ему неизменно удавалось, вопреки доводам рассудка, затронуть какие-то струны ее воображения.
   – У вас нет никаких причин желать этого, а у меня есть все основания на то, чтобы ехать. Сказать вам не могу, как вы, на мой взгляд, несправедливы. Вероятно, вы и сами это знаете. Не я стремлюсь внести разлад, а вы – и весьма обдуманно. Со злым умыслом.
   Она никогда еще не высказывала мужу наихудших своих мыслей о нем, и Озмонд был, очевидно, поражен. Но он ничем этого не обнаружил его хладнокровие, скорей всего, говорило о твердой уверенности, что жена рано или поздно не устоит перед его ухищрениями вывести ее из себя.
   – Тогда это тем более важно, – сказал он едва ли не с дружеским участием. – Дело обстоит очень серьезно. – Она мысленно согласилась с ним; она вполне сознавала значение происходящего, понимала, что для них наступила критическая минута. Острота положения сделала ее осторожной, заставила промолчать, и он продолжал. – Вы говорите, у меня нет причин. Напротив того, есть, и самые веские. Мне до последней степени претит то, что вы собираетесь предпринять. Это постыдно, это неделикатно, это неприлично. Да, мне ваш кузен никто и ничто, и я не обязан ради него чем бы то ни было поступаться. Я уже и так пошел на изрядные уступки. Пока он был здесь, я из-за ваших с ним отношений места себе не находил, но не вмешивался, поскольку ждал, что он вот-вот уедет. Я его всегда недолюбливал, а он всегда недолюбливал меня. Вы его за то и любите, что он меня ненавидит, – чуть дрогнувшим голосом быстро проговорил Озмонд. – У меня есть вполне определенные представления о том, что должна и чего не должна делать моя жена. Она не должна, вопреки моим настояниям, мчаться в одиночестве из конца в конец Европы, чтобы сидеть у постели посторонних мужчин. Да кто он вам, этот ваш кузен? Он нам никто и ничто. Вы очень выразительно улыбаетесь, когда я говорю «нам», но уверяю вас, миссис Озмонд, для меня существует только мы, мы.Я смотрю на наш брак серьезно; вы, по-видимому, считаете возможным смотреть на него иначе. Насколько мне известно, мы с вами не разведены, не расстались; для меня мы неразрывно связаны. Вы ближе мне, чем любое другое человеческое существо, равно как и я – вам. Возможно, близость эта не из самых приятных, но как бы то ни было она возникла по нашей собственной с вами воле. Знаю, вы не любите, когда я об этом напоминаю, но я это делаю весьма охотно, потому что… потому что… – И он замолк с таким видом, будто намеревался привести неопровержимый довод. – Потому что, на мой взгляд, мы должны отвечать за свои поступки и за все вытекающие из них последствия; для меня это вопрос чести, а честь я ценю превыше всего!
   Он говорил сдержанно, почти что мягко; из голоса исчезли все язвительные нотки. Вот эта сдержанность и притушила душевное волнение его жены; решимость, с которой она вошла в комнату, запуталась в паутине тончайших хитросплетений. Последние фразы он произнес уже не повелительным, а скорее просительным тоном, и хотя она понимала, что любой знак уважения к ней всего лишь изощренное себялюбие, однако в словах его заключено было нечто высокое и непреложное, словно в крестном знамении или флаге отечества. Во имя того, что дорого и свято, он призывал ее… сохранять декорум. Всеми своими чувствами они были врозь, так врозь, как это бывает только с окончательно разочаровавшимися друг в друге любовниками, тем не менее фактически еще не расстались. Изабелла не изменилась, по-прежнему превыше всего она ставила справедливость и сейчас, покоряясь властному ее голосу, готова была признать временную победу мужа, хотя прекрасно понимала кощунственность озмондовских софизмов. Она вдруг подумала, что в своем желании соблюдать приличия он в конце концов вполне искренен и, если на то пошло, это уже само по себе достоинство. Десять минут назад она вкусила почти позабытую радость совершенного без раздумий поступка – и вот от пагубного прикосновения Озмонда поступок оборачивался для нее медленным самоотречением. Но, если ей предстоит самоотречение, пусть он по крайней мере знает – она не жертва обмана, а просто жертва.