[165]Я говорю это не только от своего имени, но и от имени жены. Она ведь достаточно часто говорит от моего имени, почему бы и мне не позволить себе этого? Мы с ней, видите ли, все равно как шандал и щипцы для нагара, так же нерасторжимы. Я не слишком много возьму на себя, если скажу, что, насколько я понял, вы занимаетесь… коммерцией! Ну а занятие это таит в себе, как известно, опасность; и мы поражены тем, что вам удалось ее избежать. Прошу заранее извинить меня, если вам покажется, что комплимент мой весьма дурного вкуса. По счастью, меня не слышит жена. Я хочу сказать – и вы могли быстать одним из тех… о ком мы сейчас говорили. Вся Америка толкала вас на этот путь Но что-то в вас помогло вам устоять, уберегло вас. И тем не менее вы так современны, так современны, самый современный человек из всех, кого мы знаем! Возвращайтесь, мы всегда вам будем рады.
   Я упомянул уже, Озмонд был, что называется, в духе – приведенные высказывания как нельзя лучше это подтверждают. Он никогда еще не позволял себе так выходить из границ сдержанности, и Каспару, слушай он более внимательно, могло бы, пожалуй, прийти в голову, что защита утонченности находится в весьма не подходящих руках. Мы, однако, можем не сомневаться, Озмонд знал, что делает, и если он избрал этот покровительственный тон, дойдя в нем до несвойственной ему бесцеремонности, то, надо полагать, имел свои причины для подобной бравады. Гудвуд же лишь смутно ощущал, что собеседник его позволяет себе какие-то выпады, но не совсем понимал, куда тот метит. Он, вообще, не совсем понимал, о чем толкует Озмонд. Ему хотелось остаться наедине с Изабеллой, и желание это говорило в нем так громко, что заглушало даже удивительно внятный голос ее мужа. Он наблюдал за ней в то время, как она беседовала с другими, и думал, когда же она освободится и можно ли ему попросить ее пройти с ним в какую-нибудь другую комнату. В отличие от Озмонда он был чрезвычайно не в духе, и все вокруг возбуждало в нем глухую ярость. До этой минуты он не питал к Озмонду личной неприязни, он находил его очень сведущим, любезным и более, чем он предполагал, похожим на человека, за которого и должна была выйти замуж Изабелла Арчер. Хозяин дома в открытой борьбе одержал над ним верх, и у Гудвуда слишком развито было чувство справедливости, чтобы из-за этого он позволил себе недооценить Озмонда. Он не пытался заставить себя хорошо к нему относиться. На такой порыв сентиментального благодушия Каспар Гудвуд был решительно неспособен даже в ту пору, когда почти убедил себя примириться со случившимся. В Озмонде он видел весьма выдающуюся личность дилетантского толка, господина, который страдает от избытка досуга и пытается заполнить его, изощряясь в пустой болтовне. Но Каспар ему не слишком-то доверял, он никак не мог понять, какого черта понадобилось Озмонду в чем бы то ни было изощряться перед ним.Он начал подозревать, что Озмонд находит в этом некое тайное удовольствие, и все больше укреплялся в мысли, что у его торжествующего соперника есть в натуре какая-то извращенность. Кто-кто, а он знает, что у Гилберта Озмонда нет причин желать ему зла, что тому нечего с его стороны опасаться. Раз и навсегда Озмонд одержал над ним верх и мог позволить себе быть добрым по отношению к тому, кто потерял все. Минутами, правда, он, Каспар, люто желал ему смерти, жаждал убить его, но ведь Озмонду это не могло быть известно – благодаря долгой привычке Каспар довел теперь до совершенства свое умение казаться недоступным любым сильным чувствам. Он совершенствовался в нем для того, чтобы обмануть себя, но в первую очередь ему удавалось обмануть других. А ему самому это умение не помогло, о чем лучше всего свидетельствовало то глубокое молчаливое раздражение, которое овладело им, когда он услышал, что Озмонд говорит о мнениях своей жены так, будто вправе за них ручаться.
   Это единственное, что Каспар способен был расслышать из всего сказанного в этот вечер хозяином дома. Он понимал, что Озмонд еще больше, чем всегда, упирает на царящее в палаццо Рокканера супружеское согласие, особенно подчеркивает, что они живут с женой душа в душу и каждому из них так же привычно говорить «мы», как «я». Все это было явно неспроста и оттого так злило и озадачивало нашего бедного бостонца, которому оставалось лишь утешать себя тем, что отношения миссис Озмонд с ее мужем ни в коей мере его не касаются. У него не было никаких доказательств, что муж представляет их в ложном свете. Если бы он судил об Изабелле только по виду, то вынужден был бы признать, что она вполне довольна жизнью. Он ни разу не заметил в ней ни малейшего признака недовольства. От мисс Стэкпол он, правда, слышал, что она утратила свои иллюзии, но мисс Стэкпол, поскольку она писала для газет, любила сенсационные новости, И любила узнавать их первой. Кроме того, с момента приезда в Рим она держалась крайне осторожно, почти не светила ему своим фонарем. Мы, право же, можем смело утверждать, это было бы против ее правил. Теперь, когда она видела, как все обстоит у Изабеллы на самом деле, она обрела должную сдержанность. Если чем-то здесь и можно было помочь, то уж во всяком случае не тем, что она воспламенит бывших поклонников Изабеллы сообщением о ее неблагополучии. Мисс Стэкпол по-прежнему принимала живейшее участие в душевном состоянии Каспара Гудвуда, но проявлялось оно теперь лишь в том, что она снабжала его избранными статейками, как юмористическими, так и другого толка, из американских газет и журналов, каковые получала в количестве трех-четырех с каждой почтой и прочитывала обыкновенно от первого до последнего слова, вооружившись предварительно парой ножниц. Вырезанные статьи она вкладывала в конверт с написанным на нем именем мистера Гудвуда и сама относила к нему в гостиницу. Он никогда не спрашивал ее об Изабелле – разве не для того проехал он пять тысяч миль, чтобы увидеть все своими глазами? Таким образом, у него не было никаких оснований считать миссис Озмонд несчастной, но как раз отсутствие оснований усиливало его раздражение и чувство острого отчаяния, с которым он, вопреки собственной теории, будто ему уже все равно, вынужден был признать теперь, что, поскольку речь идет об Изабелле, ему больше не на что надеяться. Даже в таком скромном удовлетворении, какое дает знание правды, ему и в этом было отказано; очевидно, не полагались даже на его почтительное отношение к ней, если бы все же оказалось, что она несчастлива.Он безнадежен, бессилен, бесполезен. Она с особой остротой заставила его ощутить собственную бесполезность, обязав с помощью хитроумного плана покинуть Рим. Он рад был по возможности помочь ее кузену, и все-таки скрежетал зубами при мысли, что из всех услуг, о каких она могла бы просить его, она соблаговолила выбрать именно эту. О нет, ему не грозила опасность, что она выберет ту, которая удержала бы его в Риме.
   Нынче вечером он главным образом думал о том, что завтра ему предстоит с ней расстаться и что, приехав в Рим, он так ничего и не выиграл – разве только узнал: он, как всегда, ненужен. О ней же самой он ничего не узнал. Она была невозмутима, непостижима, непроницаема. Он почувствовал, как былая горечь, которую такого труда ему стоило проглотить, снова подступает к горлу, и понял, есть разочарования, которые длятся всю жизнь. Озмонд продолжал говорить, и до Гудвуда смутно донеслось, что тот снова толкует о своем полном единодушии с женой Ему вдруг показалось, что человек этот наделен какой-то демонической проницательностью: иначе как злой волей невозможно было объяснить, почему он избрал столь необычную тему для разговора. А впрочем, какое имеет значение, демоническая он личность или нет, и любит она его или ненавидит? Даже если она смертельно ненавидит своего мужа, сам он от этого ничего не выиграет.
   – Кстати, вы ведь едете вместе с Ральфом Тачитом? – спросил Озмонд. – Так что будете, очевидно, двигаться медленно.
   – Не знаю, это как пожелает он.
   – Вы очень любезны. Мы чрезвычайно вам признательны; нет уж, позвольте мне вам это сказать. Моя жена, наверное, выразила вам нашу благодарность. Всю эту зиму Ральф Тачит очень заботил нас, нам не раз казалось, он уже не сможет уехать из Рима. Ему никоим образом не следовало приезжать сюда. Путешествовать при таком расстроенном здоровье не только неблагоразумно, но, я сказал бы, неделикатно. Я ни за что на свете не хотел бы стольким быть обязанным Тачиту, скольким он обязан… обязан моей жене и мне. Кому-то ведь неизбежно приходится брать его под опеку, а не все так великодушны, как вы.
   – Я ничем не занят, – сказал Каспар сухо.
   Озмонд искоса посмотрел на него.
   – Вам надо жениться, и вы сразу окажетесь заняты выше головы! Правда, тогда уже вы будете менее доступны милосердию.
   – Вы находите, в роли женатого человека вы так уж заняты? – машинально спросил Каспар Гудвуд.
   – Видите ли, быть женатым уже само по себе занятие. Вы не всегда при этом деятельны, но ведь бездеятельность требует еще большего внимания. Ну а потом, у нас с женой столько общих интересов. Мы вместе читаем, углубляем наши знания, музицируем, гуляем, ездим кататься… и наконец, мы просто разговариваем, словно только вчера познакомились. Для меня и по сей день разговаривать с женой – наслаждение. Если вам в один прекрасный день все наскучит, послушайтесь моего совета, женитесь. Конечно, в этом случае вам может наскучить ваша жена, но зато с самим собой никогда не будет скучно. У вас всегда найдется, что сказать себе… найдется, о чем поразмыслить.
   – Мне не скучно, – ответил Каспар Гудвуд. – У меня есть о чем поразмыслить, есть, что сказать себе.
   – Полагаю, больше, чем сказать другим! – рассмеялся Озмонд. Куда же вы потом? Я имею в виду, когда сдадите с рук на руки Ральфа Тачита тем, кому и надлежит о нем печься. Насколько мне известно, матушка его собирается наконец вернуться и взять на себя заботу о нем. Эта милейшая дама прямо-таки бесподобна! Так пренебрегать своими обязанностями!.. Вероятно, вы проведете это лето в Англии?
   – Не знаю. У меня нет определенных планов.
   – Счастливец! Пусть это чуть-чуть тоскливо, зато вы вольны располагать собой.
   – О да, волен.
   – И вольны вернуться в Рим, надеюсь? – сказал Озмонд, поглядывая на появившуюся в дверях новую стайку гостей. – Помните, когда бы вы ни приехали, мы на вас рассчитываем.
   Гудвуд собирался уйти пораньше, но вечер был уже на исходе, а ему, не считая участия в общем разговоре, так и не удалось перемолвиться с Изабеллой хотя бы словом. Она с какой-то сознательной жестокостью уклонялась от этого. Неутоленная обида заставляла Каспара Гудвуда видеть предумышленность там, где как будто о ней не было и речи. Да, о ней, безусловно, не было и речи. Всякий раз, встречаясь с ним глазами, Изабелла ясно, приветливо улыбалась и точно приглашала помочь ей занимать гостей. Но с упрямым нетерпением он противостоял этим просьбам, бродил по гостиной и ждал, вступая время от времени в разговор с теми немногими, с кем был знаком, и впервые его собеседники приходили к выводу, что он сам себе противоречит. С ним это случалось нечасто – чаще он противоречил другим. В палаццо Рокканера почти всегда можно было услышать хорошую музыку. Под ее прикрытием Каспару кое-как удавалось держать себя в узде. Но, когда наконец гости начали расходиться, он подошел к Изабелле и, понизив голос, справился, нельзя ли ему поговорить с ней в какой-нибудь другой комнате: там уже нигде нет ни души, он это сейчас сам проверил. Она улыбнулась ему так, словно охотно оказала бы эту любезность, но не имеет на то ни малейшей возможности.
   – Боюсь, это не удастся. Перед уходом все хотят попрощаться с хозяйкой, и я должна быть на виду.
   – Тогда я подожду, пока они не разойдутся. Секунду поколебавшись, она воскликнула:
   – Вот и чудесно!
   И он ждал, хотя ждать пришлось еще немало времени. Под конец осталось всего несколько человек, но они словно приросли к ковру. Оживавшая, по ее собственным словам, лишь к полуночи графиня Джемини будто и не подозревала, что вечер окончен. Она по-прежнему была центром расположившегося у камина тесного кружка джентльменов, которые то и дело разражались дружным смехом. Озмонд исчез, он никогда не прощался с гостями; и поскольку как раз в эту пору графиня обычно расширяла круг их тем, Изабелла поспешила отправить Пэнси спать. Сама Изабелла сидела в стороне, она тоже, как видно, предпочла бы, чтобы ее невестка угомонилась и дала этим досужим болтунам разойтись наконец по домам.
   – А нельзя ли мне сказать вам несколько слов сейчас? – спросил Каспар Гудвуд.
   Изабелла улыбнулась и сразу же поднялась с места.
   – Конечно; если хотите, можем куда-нибудь отсюда уйти.
   Они вышли из гостиной, оставив там графиню с ее тесным кружком, но и в соседней комнате оба некоторое время молчали. Изабелла сесть не пожелала; стоя посреди комнаты, она медленно обмахивалась веером, и каждое ее движение исполнено было для него прежнего очарования. Казалось, она ждет, чтобы он заговорил. Теперь, когда они остались вдвоем, страсть, которую ему так и не удалось затушить, вспыхнула с новой силой; у него мутилось в голове, все плыло перед глазами. Ярко освещенная пустынная комната вдруг словно померкла, заволоклась туманом, и сквозь эту колышущуюся завесу он видел только мерцающие глаза Изабеллы, ее полураскрытые губы. Будь зрение Каспара в эту минуту более отчетливым, он разглядел бы, как принужденно, насильственно улыбается Изабелла, как она напугана тем, что прочитала на его лице.
   – Вы хотите, вероятно, попрощаться со мной, – сказала она.
   – Да… но мне очень это не по душе. Я не хочу уезжать из Рима, – сказал он с какой-то жалобной прямотой.
   – Ну еще бы. Вы поступаете на редкость благородно, не умею выразить, как меня трогает ваша доброта.
   Несколько секунд он молчал.
   – И это все, что вы мне можете сказать на прощание?
   – Вы должны еще когда-нибудь приехать, – ответила она оживленным тоном.
   – Когда-нибудь? Когда-нибудь в далеком будущем, вы это имеете в виду?
   – О нет, я вовсе этого не имею в виду.
   – Тогда что вы имеете в виду? Не понимаю! Но раз я обещал поехать, я поеду, – добавил Гудвуд.
   – Возвращайтесь, когда вам вздумается, – обронила Изабелла с напускной легкостью.
   – Что мне в конце концов ваш кузен! – воскликнул вдруг Каспар.
   – Вы это и хотели мне сказать?
   – Нет, нет, я ничего не хотел сказать вам. Я хотел спросить вас… – он помолчал, – что же вы все-таки сделали-то со своей жизнью? – продолжал он тихо и торопливо. Потом снова помолчал, словно дожидаясь ответа, но она ничего не ответила, и он продолжал: – Мне не понять, мне не разгадать вас! Чему я должен верить… что вы хотите, чтобы я думал? – Она по-прежнему молчала; просто стояла и смотрела на него, уже не пытаясь казаться непринужденной. – Я слыхал, вы несчастливы; если это так, я хотел бы знать. Это дало бы мне хоть что-то. Но сами вы говорите, что счастливы, и вы так спокойны, ровны, неприступны. Вы стали просто неузнаваемой! Все прячете. Мне никак не подойти к вам близко.
   – Вы подошли очень близко, – сказала Изабелла мягким и вместе с тем предостерегающим тоном.
   – И все же мне никак не дотянуться до вас! Я хочу знать правду. Довольны вы своей жизнью?
   – Вы многого хотите.
   – Да, я всегда хотел многого. Ну конечно же, вы мне не скажете. От вас я никогда ничего не узнаю, впрочем, это и не должно меня касаться. – Он явно старался держать себя в руках, облечь в разумную форму владевшее им безумие. Но сознание, что это его последняя возможность, что он любит ее, что он ее потерял, что, говори он или не говори, в ее глазах он все равно останется глупцом, подействовало на него, как удар хлыста, его низкий голос задрожал еще сильнее. – Вы совершенно непроницаемы, это и наводит меня на мысль, что вам надо что-то скрывать. Я сказал, мне нет дела до вашего кузена, но это не значит, что он мне не нравится. Это значит другое: пусть даже нравится, но еду я с ним не ради него. Я бы и со слабоумным поехал, если бы меня попросили об этом вы. Если бы вы попросили, я завтра же отправился бы в Сибирь. Почему вам хочется услать меня отсюда? У вас должны быть на это причины, будь вы так довольны жизнью, как стараетесь показать, вам было бы безразлично. Я предпочел бы знать о вас правду… даже самую убийственную, чем приехать вот так, понапрасну. Я не для того приехал сюда. Думал, мне будет все равно. Приехал, потому что хотел убедиться, что могу больше о вас не думать. Но ни о чем другом я думать не мог, и вы правы, желая, чтобы я уехал. Но, если я должен уехать, нет никакой беды в том, что я на минуту дам себе волю. Если вам в самом деле больно… если вам причиняет боль он– от моихслов вам больнее не станет. Когда я говорю, что люблю вас, то для этого ведь я и приехал. Я и сам не думал, что для этого, но, оказывается, – для этого. Я не сказал бы, если бы не был уверен, что больше никогда вас не увижу. Это в последний раз… так дайте же мне сорвать хотя бы один цветок. Я не вправе этого говорить, знаю, и вы не вправе меня слушать. Но вы и не слушаете; вы никогда не слушаете, вы всегда думаете о чем-то другом. Теперь, конечно, я должен уехать, но хотя бы не без причины. Не может же служить причиной, настоящей причиной, то, о чем вы попросили меня. Я не способен составить мнение о вашем муже, – продолжал он как-то беспорядочно перескакивая с одного на другое, – я его не понимаю, он говорит, вы обожаете друг друга. Зачем ему понадобилось мне это говорить? Какое мне до этого дело? Вот я повторил это сейчас вам, и у вас такой странный вид. Но у вас все время странный вид. Да, вам приходится что-то скрывать. Это не мое дело… не спорю. Но я вас люблю, – сказал Каспар Гудвуд.
   Вид у нее действительно был странный. Она перевела взгляд на дверь, в которую они вошли, и как бы в знак предостережения подняла веер.
   – Вы так хорошо вели себя; не портите же всего, – промолвила она мягко.
   – Меня никто не слышит. Нет, подумать только, как легко вы хотели от меня отделаться! Я люблю вас, как еще не любил никогда.
   – Я это знаю. Знала с той минуты, когда вы согласились ехать.
   – Вы ничем тут не можете помочь… нет, нет, ничем. Вы помогли бы, если бы только могли, но, к несчастью, не можете. Я имею в виду – к моему несчастью. Я ничего у вас не прошу, то есть ничего недозволенного. Я прошу вас только об одной милости: скажите мне… скажите!..
   – Сказать вам – что?
   – Могу ли я вас жалеть?
   – Вам этого хотелось бы? – спросила Изабелла, снова пытаясь улыбнуться.
   – Жалеть вас? Еще бы! У меня по крайней мере было бы хоть какое-то занятие. Я посвятил бы этому жизнь.
   Веером она закрыла лицо, но глаза ее секунду не отрывались от его глаз.
   – Жизнь посвящать не надо, но иногда посвящайте этому несколько минут.
   И она без промедления возвратилась к графине Джемини.

49

   Мадам Мерль не появилась в палаццо Рокканера на том вечернем приеме, когда случились события, частично мною изложенные, и Изабелла, хотя обратила внимание на ее отсутствие, не была этим обстоятельством удивлена. Между ними произошло нечто такое, что отнюдь не усилило жажды общения, но понять это мы сможем, лишь оглянувшись назад. Как я уже упомянул, мадам Мерль возвратилась из Неаполя вскоре после отъезда лорда Уорбертона и во время первого же своего визита (который, надо отдать ей справедливость, она не замедлила нанести) первым делом спросила Изабеллу, куда девался сей знатный лорд, точно само собой разумелось, что дорогая ее приятельница должна быть за него в ответе.
   – Прошу вас, не будем о нем говорить, – сказала Изабелла. – Мы и без того слишком много о нем за последнее время наслышались.
   Мадам Мерль как бы в знак протеста склонила голову набок и улыбнулась левым уголком рта.
   – Кто наслышался, а кто нет; не забывайте, я была не здесь, а в Неаполе. Я рассчитывала, что, вернувшись, застану его и смогу поздравить Пэнси.
   – Пэнси вы поздравить можете – правда, не с тем, что она выходит замуж за лорда Уорбертона.
   – Легко вам говорить! Разве вы не знаете, как я мечтала об этом браке, – возразила мадам Мерль, хотя и весьма горячо, но по-прежнему дружелюбным тоном.
   Изабелла была очень взволнована, но твердо решила оставаться дружелюбной тоже.
   – Зачем же вы тогда уехали в Неаполь? Вам надо было задержаться здесь и следить за ходом событий.
   – Я слишком доверилась вам. Как вы считаете, теперь уже слишком поздно?
   – Спросите лучше Пэнси, – ответила Изабелла.
   – Я спрошу у нее, что ей сказали вы.
   Слова эти, пожалуй, вполне могут служить оправданием проснувшегося у Изабеллы инстинкта самозащиты, ибо она сразу же почувствовала, что гостья склонна ее осуждать. Мадам Мерль, как мы знаем, вела себя крайне осмотрительно, никогда ничего не осуждала, подчеркнуто ни во что не вмешивалась. Но, по-видимому, она просто до поры до времени приберегала силы, так как теперь в ее глазах появился опасный блеск, да и вообще весь вид достаточно свидетельствовал о раздражении, – даже восхитительная непринужденность мадам Мерль бессильна была тут что-либо изменить. Ее постигло разочарование, для Изабеллы совершенно неожиданное: она никак не предполагала, что приятельница ее принимает так близко к сердцу замужество Пэнси, и то, в каких формах это обнаружилось, усилило тревогу миссис Озмонд. Яснее, чем когда-либо раньше, слышала Изабелла в окружавшей ее пустой мгле неизвестно откуда доносившийся бесстрастный издевательский голос, который твердил, что эта блестящая, сильная, решительная, умудренная жизнью женщина, это олицетворение трезвого, себялюбивого действенного начала, сыграла немалую роль в ее судьбе. Мадам Мерль стояла ближе к ней, чем Изабелла когда-либо предполагала; и близость эта вовсе не была, как это длительное время казалось, счастливой случайностью. Собственно говоря, ощущение случайности исчезло у нее в тот день, когда, потрясенная, она увидела, как эта замечательная женщина и ее собственный муж держатся наедине друг с другом. Правда, оно не сменилось еще сколько-нибудь отчетливым подозрением, и тем не менее этого было достаточно, чтобы приятельница предстала перед Изабеллой в другом свете, чтобы во всех предшествующих действиях этой дамы ей почудилась куда большая преднамеренность, чем она считала прежде возможным. Ну конечно же, конечно, они были преднамеренными, сказала себе Изабелла, словно пробудившись от долгого пагубного сна. Что же вдруг внушило ей мысль, что намерения мадам Мерль были недобрыми? Да не что иное, как окрепшее за последнее время недоверие, к которому присоединилось сейчас и весьма плодотворное недоумение по поводу столь вызывающей попытки гостьи защищать интересы бедной Пэнси. Что-то в брошенном ей вызове с самого начала привело Изабеллу в негодование – скорее всего, необъяснимая горячность, совершенно несвойственная, насколько она помнила, ее приятельнице, чье поведение всегда являлось образцом сдержанности и деликатности. Мадам Мерль не желала ни во что вмешиваться, спору нет, но лишь пока в этом не было необходимости. Читателю, возможно, покажется, что Изабелла слишком уж спешила на основании одного только подозрения усомниться в искренности, доказанной несколькими годами. Она в самом деле двигалась быстро, но у нее были на то причины, ибо сознание ее постепенно проникалось некой странной истиной: интересы Озмонда и мадам Мерль совпадают. Этого было достаточно.
   – Думаю, то, что вы услышите от Пэнси, вряд ли разозлит вас еще больше, – сказала она в ответ на последнюю реплику гостьи.
   – Я вовсе не злюсь. Просто очень хочу как-то поправить дело. Вы считаете, лорд Уорбертон уехал от нас навсегда?
   – Откуда мне знать? Я вас не понимаю; с этим вопросом покончено, не надо к нему возвращаться. Озмонд столько толковал со мной по этому поводу, что ничего нового я уже не могу ни сказать, ни услышать. Убеждена, – добавила Изабелла, – Озмонд будет счастлив обсудить это с вами.
   – Мне его мнение известно; он у меня вчера был.
   – Сразу же, как вы приехали? Тогда вам, вероятно, все известно и незачем обращаться за сведениями ко мне.
   – Мне не сведения нужны, скорее мне нужно сочувствие. Редко что вдохновляло меня так в последнее время, как мысль об этом браке.
   – Вас она вдохновляла, но не вдохновляла заинтересованных лиц.
   – Под этим вы, конечно, подразумеваете, что я к их числу не принадлежу. Что ж, в прямом смысле, конечно, не принадлежу, но многолетняя дружба имеет свои права, и невольно чувствуешь себя задетой за живое. Не забывайте, как давно я знаю Пэнси. И конечно, вы в то же время подразумеваете, что сами вы к числу заинтересованных лиц принадлежите.
   – Нет, я совсем этого не подразумеваю. Мне все это очень наскучило. Мадам Мерль помедлила.
   – Еще бы, вы свое дело сделали.
   – Не произносите неосторожных слов, – сказала Изабелла серьезно.
   – О, я весьма осторожна и, наверное, более всего тогда, когда это меньше всего заметно. Ваш муж очень строго вас судит.
   Несколько мгновений Изабелла ничего не отвечала; ее душила горечь. И не оскорбительность самого желания мадам Мерль довести до сведения Изабеллы, что Озмонд взял ее в поверенные своих разногласий с женой, всего сильнее потрясла Изабеллу – она не сразу восприняла это как оскорбление. Мадам Мерль не склонна была оскорблять людей, а если иногда и оскорбляла, то лишь в тех случаях, когда это было вполне уместно. Сейчас это было неуместно, по крайней мере еще не стало уместным. Как капля сулемы на открытую рану, подействовало на нее известие о том, что Озмонд порочит ее не только про себя, но и вслух.