– Лорд Уорбертон был так любезен, что приехал навестить меня, – сказала миссис Тачит. – Он, по его словам, не знал, что ты все еще здесь. Я знаю, вы с ним старые друзья, и так как мне сказали, что ты вышла погулять, я привела его в парк, чтобы он сам поискал тебя.
   – О, я просто увидел, что есть подходящий поезд в шесть сорок, которым я поспею вернуться к обеду, – как нельзя более неуместно пояснил спутник миссис Тачит. – Я очень обрадовался, когда узнал, что вы еще не уехали.
   – Я пробуду совсем недолго, – поспешила заверить его Изабелла.
   – Так я и думал, но, надеюсь, хотя бы еще несколько недель… Вы приехали в Англию раньше… раньше, чем предполагали.
   – Да, я приехала очень неожиданно.
   Миссис Тачит отошла от них, будто бы для того, чтобы проверить, как содержится парк, надо сказать изрядно запущенный, а лорд Уорбертон между тем молчал в нерешительности. Изабелле пришло в голову, что он собирался было спросить ее о муже, но смешался… и не спросил. Он по-прежнему был непреклонно серьезен то ли потому, что так, по его мнению, надлежало держаться в том месте, где недавно побывала смерть, то ли в силу более личных причин. Если последнее предположение правильно, очень удачно для лорда Уорбертона, что у него нашлось вышеупомянутое оправдание: он в полной мере мог им воспользоваться. Все эти мысли разом промелькнули в голове у Изабеллы. Лицо его было не то что бы грустно, нет, оно странным образом вообще ничего не выражало.
   – Мои сестры с радостью бы приехали, если бы знали, что вы все еще здесь… если бы смели надеяться, что вы пожелаете с – ними увидеться, – продолжал лорд Уорбертон. – Окажите им любезность, повидайтесь с ними, прежде чем покинете Англию.
   – С большим удовольствием. Я сохранила о них самые приятные воспоминания.
   – А не приехали бы вы на день-два в Локли? Вы не забыли свое старое обещание? – При этих словах его светлость слегка покраснел и сразу стал больше похож на самого себя. – Наверное, я не вправе сейчас напоминать вам о нем; конечно, вам не до визитов. Но я хочу сказать, что это вовсе и не будет визитом. Мои сестры на троицу проведут пять дней в Локли, и если бы вы согласились на это время приехать… вы ведь сами говорите, что долго в Англии не задержитесь, я бы позаботился о том, чтобы у нас в буквальном смысле больше никого не было.
   Неужели даже его невесты с матушкой не будет, подумала Изабелла, но вслух этого не сказала, а ограничилась одной фразой:
   – Я очень вам благодарна, но, боюсь, не совсем еще представляю себе, где я буду на троицу.
   – Но ваше обещание остается за вами… остается ведь? Ну когда-нибудь в другой раз?
   В его словах прозвучал вопрос, на который Изабелла не ответила. Она внимательно поглядела на своего собеседника, и итог ее наблюдений был тот же, что и всегда: ей стало его жаль.
   – Смотрите, не опоздайте на поезд, – сказала она и потом добавила: – Желаю вам всяческого счастья.
   Он снова, на этот раз еще сильнее, покраснел и взглянул на часы.
   – Ах да, шесть сорок, времени в самом деле немного, но у подъезда меня ждет пролетка. От души благодарю вас. – Было не совсем понятно, благодарит ли он ее за напоминание о поезде или же за сердечное пожелание. – До свидания, миссис Озмонд, до свидания.
   Глядя куда-то в сторону, он пожал ей руку, затем повернулся к только что возвратившейся миссис Тачит. С ней его прощание было столь же кратким. И несколько мгновений спустя Он уже большими шагами удалялся по лужайке от обеих дам.
   – Вы твердо уверены, что он женится? – спросила у тетушки Изабелла.
   – Не тверже, чем он сам, но он как будто уверен. Я его поздравила, и он принял мои поздравления.
   – Ну, тогда я ставлю на этом точку, – сказала Изабелла, после чего тетушка ее возвратилась в дом и возобновила прерванные приездом гостя занятия.
   Хотя Изабелла и поставила точку, но все еще об этом думала – думала, прогуливаясь под огромными дубами, чьи длинные тени ложились на необозримый зеленый дерн. Через несколько минут она очутилась перед садовой скамьей, которая с первого взгляда показалась ей чем-то знакомой. И не только потому, что она видела скамью раньше или даже на ней сидела: нет, здесь что-то важное произошло, что-то с этим местом связано. И тут она вспомнила, что на этой самой скамейке сидела шесть лет назад, когда слуга принес письмо, которым Каспар Гудвуд извещал, что последовал за ней в Европу, а как только, прочитав письмо, подняла глаза, увидела перед собой лорда Уорбертона, объявившего, что он хотел бы на ней жениться. Поистине это было историческое достопримечательное место! Изабелла стояла, глядя на скамью так, словно та могла ей что-то сказать. Она ни за что не села бы на нее сейчас – она прямо ее побаивалась. Она просто стояла не двигаясь и, пока стояла, все былое вдруг ожило, нахлынув волною чувств, как это подчас и случается с восприимчивыми душами. В результате она внезапно ощутила бесконечную усталость, – такую усталость, что, отбросив все колебания, опустилась на скамью. Как я уже сказал, Изабелла была неспокойна, не знала, куда девать себя, и даже если вышеупомянутая характеристика покажется вам несправедливой, вы по крайней мере должны будете согласиться, что в эту минуту она как бы олицетворяла собой жертву праздности. Сама ее поза свидетельствовала об отсутствии всякой цели: безвольно опущенные руки были скрыты складками черного платья, глаза безучастно глядели куда-то в пространство. Ей незачем было возвращаться в дом: дамы, ведя затворническую жизнь, рано обедали, а чай пили когда придется. Вряд ли Изабелла смогла бы вам сказать, долго ли просидела в таком состоянии, но только уже заметно стемнело, когда вдруг почувствовала, что она не одна. Быстро выпрямившись, она огляделась и увидела, во что обратилось ее одиночество: его разделил с ней Каспар Гудвуд; он неслышно подошел по мягкому дерну и теперь, стоя чуть поодаль, пристально смотрел на нее. Ей сразу пришло в голову, что вот так же застиг ее когда-то врасплох и лорд Уорбертон.
   Она мгновенно поднялась, и тут Гудвуд, увидев, что его увидели, бросился к ней. Не успела она встать, как жестом, похожим с виду на насилие, но по ощущению не похожим ни на что, он, сжав ей запястье, заставил снова опуститься на скамью. Изабелла закрыла глаза; он не сделал ей больно, она подчинилась всего лишь легкому прикосновению, но в лице его было что-то, чего она предпочитала не видеть. Так он смотрел на нее несколько дней назад на кладбище, но сейчас это было еще хуже. Сначала Гудвуд ничего не говорил; она только ощущала, что он рядом, совсем близко, и настойчиво к ней устремлен. Ей даже показалось, что за всю свою жизнь она никого не чувствовала так близко от себя. Все это длилось, однако, какое-то мгновение, потом, высвободив запястье, она взглянула на гостя.
   – Вы меня напугали, – сказала она.
   – Я не хотел, – ответил Гудвуд, – но даже если чуть-чуть напугал, неважно. Я уже давно приехал поездом из Лондона, но не мог прийти сразу. Какой-то мужчина на станции меня опередил. Он сел в пролетку и приказал везти его сюда. Не знаю, кто он, но мне не захотелось с ним ехать. Я хотел видеть вас одну. Поэтому ждал и ходил вокруг, я тут все исходил и как раз направлялся к дому, когда увидел вас. Мне встретился лесничий, или кто он там, но все обошлось благополучно, я познакомился с ним, когда приехал с вашим кузеном. Джентльмен этот уехал? Вы в самом деле одна? Мне надо поговорить с вами. – Гудвуд говорил торопливо, он был все так же возбужден, как тогда, когда они расстались в Риме. Изабелла рассчитывала, что в нем это мало-помалу стихнет, и сейчас вся сжалась, убедившись, что, напротив, он распустил паруса. У нее появилось новое ощущение, какого он прежде никогда не вызывал, – ощущение опасности. И правда, в его решимости было что-то грозное. Изабелла смотрела прямо перед собой, а он сидел, упираясь ладонями в колени, наклонившись вперед, и не сводил глаз с ее лица. Вокруг них как бы сгустились сумерки. – Мне надо с вами поговорить, – повторил он. – Надо сказать очень важную вещь. Я не хочу тревожить вас… как в тот раз в Риме. Тогда я только понапрасну вас огорчил, но ничего не мог с собой поделать… хотя знал, что неправ. Но сейчас я прав, пожалуйста, поймите это, – продолжал он, и его твердый низкий голос минутами смягчался и переходил в мольбу. – Я приехал с определенной целью. Сейчас все по-другому. Тогда мой разговор с вами не имел смысла, но сегодня я могу вам помочь.
   То ли потому, что ей было страшно, то ли такой голос во мраке поневоле кажется ниспосланным свыше, она не могла сказать, но слушала она Каспара, как никогда и никого; слова его глубоко западали ей в душу. Все ее существо словно замерло, и ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы все же ответить.
   – Как вы можете мне помочь? – секунду спустя тихо спросила она, точно придала большое значение его словам и желала, чтобы ее посвятили в подробности.
   – Убедив вас довериться мне. Теперь я знаю – сегодня я знаю. Помните, о чем я спрашивал вас в Риме? Тогда я был в полном неведении. Но сегодня я знаю из надежного источника; сегодня мне все ясно. Вы хорошо сделали, что заставили меня уехать с вашим кузеном. Он был хороший человек, благородный человек, таких людей на свете мало, и он рассказал, как у вас обстоит дело, все мне объяснил – он догадался о моих чувствах. Тачит был ваш близкий родственник, и он поручил мне… до тех пор, пока вы в Англии… вас опекать, – сказал Гудвуд так, будто довод этот и вправду был очень серьезен. – Знаете, что он сказал мне, когда я видел его в последний раз… уже на смертном одре? Он сказал: «Сделайте для нее все, что можете, все, что она вам разрешит».
   Изабелла мгновенно поднялась со скамьи.
   – Какое право вы имели говорить обо мне?
   – Но почему же… почему не имели, если мы говорили так? – спросил он настойчиво, не давая ей опомниться. – Он ведь умирал… когда человек умирает, все по-другому. – Сделав было движение, чтобы уйти, она остановилась; она слушала его еще напряженнее: он в самом деле изменился с прошлого раза. Тогда его одолевала страсть, бесцельная и бесплодная, а сейчас – она чувствовала это всем своим существом – у него родился какой-то замысел. – Но и это неважно! – вскричал он с еще большим напором, хотя и не коснувшись на сей раз даже края ее платья. – Если бы Тачит не проронил ни слова, я все равно узнал бы. Мне достаточно было посмотреть на вас, когда хоронили вашего кузена, чтобы понять, что с вами происходит. Вам меня уже не обмануть. Бога ради, будьте же вы прямодушны с тем, кто так прямодушен с вами. Ведь нет на свете женщины несчастнее вас, а ваш муж злобное исчадье ада. Она набросилась на него так, словно он ее ударил.
   – Да вы сошли с ума! – вскричала она.
   – Я никогда еще не был более разумен; мне все до конца понятно, не думайте, что вам нужно защищать его. Я больше не скажу о нем ни одного худого слова. Я буду говорить только о вас, – добавил Гудвуд быстро. – Зачем вам скрывать, как вы исстрадались. Вы не знаете, что вам делать… где искать защиты. Сейчас уже ни к чему притворяться, разве вы не оставили это позади, в Риме? Тачит все знал, и я тоже знал, чего вам стоило приехать сюда. Это может стоить вам жизни, ведь так? Ну ответьте же… – Он подавил вспышку гнева. – Ну скажите хоть слово правды! Когда я знаю весь этот ужас, могу ли я не рваться спасти вас? Чтобы вы думали обо мне, если бы я стоял и спокойно смотрел, как вы возвращаетесь туда, где вас призовут к ответу? Страшно помыслить, как ей придется за это расплачиваться, вот что сказал мне Тачит. Это мне можно вам сказать… можно? Он был таким близким вашим родственником! – снова с угрюмой настойчивостью пустил он в ход свой непонятный довод. – Да я скорей дал бы пристрелить себя, чем позволил бы кому-нибудь говорить при мне такие вещи, но он другое дело, я считал, что он вправе. Это было уже после того, как Тачит возвратился домой… когда понял, что умирает, и когда я тоже это понял. Мне все ясно: вам страшно возвращаться назад. Вы совсем одна, вы не знаете, где искать защиты; вам негде ее искать, вы прекрасно это знаете. Вот почему я хочу, чтобы вы подумали обо мне.
   – Подумала о вас? – спросила Изабелла, стоя перед ним в густых сумерках. Замысел, который смутно приоткрылся ей за несколько секунд до того, стал сейчас угрожающе понятен. Слегка откинув назад голову, она изумленно его рассматривала, как какую-нибудь комету на небе.
   – Вы не знаете, где вам искать защиты. Вы найдете ее у меня.Я хочу убедить вас довериться мне, – повторил Гудвуд. Глаза у него сияли. Помолчав, он продолжал: – Зачем вам возвращаться – зачем отдавать себя проформы ради на растерзание.
   – Чтобы спастись от вас! – ответила она. Но это лишь в малой мере выразило ее ощущение. Главное заключалось в том, что ее никогда не любили. Она думала, что любили, но любовь, оказывается, совсем другое – любовь – это раскаленный ветер пустыни, который налетел и поглотил все прежнее, точно какие-нибудь доносящиеся из сада слабые дуновения. Он подхватил ее и приподнял с земли, и самый вкус его – что-то крепкого, жгучего, неизведанного – заставил ее разжать стиснутые зубы.
   Сначала ей показалось, что ее слова привели его еще в большее неистовство. Но мгновение спустя Гудвуд стал совсем спокоен; так ему хотелось доказать ей, что разум у него не помрачен и все до конца продумано.
   – Я хочу этому помешать и, по-моему, могу, если вы хоть раз в жизни меня выслушаете. Было бы чудовищно с вашей стороны снова обречь себя на эту муку, снова дышать отравленным воздухом. Не я – вы безумны! Доверьтесь мне так, будто вы на моем попечении. Зачем нам отказываться от счастья, когда вот оно нам протянуто, когда все так просто? Я ваш навеки, на веки веков. Я весь перед вами и тверд, как скала. О чем вам заботиться? У вас нет детей, это могло бы, пожалуй, служить препятствием. А сейчас вам и думать не о чем. Вы должны спасать свою жизнь – то, что от нее осталось; нельзя же загубить ее всю до конца оттого, что какая-то часть уже загублена. Я не оскорблю вас предположением, что вас может заботить, как на это посмотрят, что об этом скажут люди – весь извечный, непроходимый идиотизм. Нам-то что за дело до этого, мы ведь с вами другой породы; нам важна суть, а не видимость. Самый трудный шаг уже сделан, вы уехали; следующий не составит труда, он всего лишь естественное следствие. Клянусь вам чем хотите, – женщина, которую умышленно заставляют страдать, во всем оправданна, что бы она ни сделала… даже если бы пошла на панель, если только ей это поможет! Я знаю, как вы страдаете, поэтому я здесь. Мы вольны поступать, как нам вздумается. На всем белом свете нет никого, кому мы обязаны отдавать отчет. Кто может нас удержать, у кого есть хоть малейшее право вмешиваться в такие вещи? Они касаются только нас двоих… а сказать это – значит уже все решить! Неужели же мы рождены, чтобы известись от тоски, чтобы всего бояться? Я не помню, чтобы выраньше чего-нибудь боялись! Вы только доверьтесь мне, и вам не придется об этом жалеть! Перед нами весь мир… а мир очень велик! Кое-что мне об этом известно.
   Изабелла застонала, как стонут от раздирающей боли; настойчивость Гудвуда давила ей на грудь, словно непосильная тяжесть.
   – Мир очень мал, – произнесла она первое, что пришло в голову: ей нужно было показать ему, что она сопротивляется. Она произнесла первое, что пришло ей в голову просто, чтобы что-то сказать. Но думала она другое; по правде говоря, мир никогда еще не казался ей таким огромным; простершись перед ней во все четыре стороны, он обратился в могучий океан, и она плыла по этой бездонной стихии. Она нуждалась в помощи – и помощь обрушилась на нее стремительным потоком. Не знаю, верила ли она всему, что он говорил, но в ту минуту она твердо верила, что оказаться в его объятиях почти так же хорошо, как умереть. От этой уверенности ее охватил восторг, и она погружалась в него все глубже и глубже. Но, погружаясь, стала как бы судорожно бить ногами, чтобы на что-то опереться, обрести твердую почву.
   – Будьте моею, как я ваш, – услышала она возглас Каспара. Он перестал вдруг ее убеждать, и голос его, хриплый, ужасный, доносился до нее сквозь какой-то смутный гул.
   Все это, однако, было, если употребить выражение метафизиков, не более чем субъективной реальностью. Смутный гул, шум воды и все прочее существовало лишь в ее закружившейся голове. И через секунду она отдала себе в этом отчет.
   – Окажите мне великую милость, – сказала она, задыхаясь. – Молк вас, уйдите!
   – Не говорите этого, не убивайте меня! – вскричал он.
   Она заломила руки, из глаз хлынули слезы.
   – Если вы любите меня, если хоть сколько-нибудь жалеете, отпустите меня.
   Глаза его в темноте бешено сверкнули, и в следующее мгновение она ощутила его руки, крепко ее охватившие, его губы на своих губах. Поцелуй Каспара был точно ослепительная молния, чья вспышка не гасла, а становилась ярче и ярче. И удивительно, что, пока он целовал ее, она чувствовала, как все, что в нем было жесткого, мужского, меньше всего ее в нем привлекавшего, как все, что было сокрушительно настойчивого в его лице, фигуре, существе, теперь оправдано в своей упрямой целостности и словно создано для этого завладевшего ею поцелуя. Ей доводилось слышать, что в сознании человека, потерпевшего кораблекрушение и захлестнутого водой, прежде чем он окончательно погрузится на дно, проносится длинная вереница образов. Но вот снова наступила темнота, и Изабелле была возвращена свобода. Ни разу не оглянувшись, она стрелой помчалась к дому. Окна были освещены, они светились вдали за лужайкой. В невероятно короткий срок, ибо расстояние было немалое, она в полной тьме, ничего не видя, добралась до дверей. Тут только она остановилась. Огляделась по сторонам, прислушалась и взялась рукой за щеколду. Прежде она не знала, где искать защиты, – но теперь узнала. Перед ней был очень прямой путь.
   Два дня спустя Каспар Гудвуд постучал в дверь дома на Уимпл-стрит, где Генриетта Стэкпол снимала меблированную квартиру. Не успел он выпустить из рук дверной молоток, как дверь распахнулась и на пороге появилась сама мисс Стэкпол. На ней была шляпка и жакет; как видно, она куда-то собралась.
   – Добрый день, – сказал он. – Я к вам в надежде застать миссис Озмонд.
   Генриетта заставила его несколько секунд томиться в ожидании, но лицо мисс Стэкпол, даже когда она молчала, было очень выразительно.
   – Помилуйте, а почему вы решили, что она здесь?
   – Я наведался нынче утром в Гарденкорт, и слуга сказал, что она в Лондоне. Он сказал, что, по-видимому, она уехала к вам.
   Снова мисс Стэкпол – скорей всего, из самых добрых побуждений – заставила его, затаив дыхание, ждать.
   – Она приехала вчера, провела у меня ночь. А сегодня утром уехала в Рим.
   Каспар Гудвуд не смотрел на нее; глаза его устремлены были на ступеньку лестницы.
   – Уехала?… – переспросил он, запинаясь, и, не кончив фразы, так и не подняв глаз, неловко отвернулся. Но сдвинуться с места не мог.
   Генриетта переступила порог, закрыла за собой дверь и протянув руку, схватила его за плечо.
   – Знаете, мистер Гудвуд, – сказала она. – А вы подождите.
   Тут он поднял голову и посмотрел на нее, но лишь для того, чтобы по ее лицу с отвращением догадаться – она всего-навсего хочет этим сказать что он молод. Она стояла светя ему этим жалким утешением, тут же состарившим его по крайней мере на тридцать лет. Тем не менее она так решительно увела Гудвуда с собой, словно только что вручила ему ключ к долготерпению.

Дополнения. Статьи Генри Джеймса

Предисловие к роману «Женский портрет» в нью-йоркском издании 1907–1909 гг. [179]

   «Женский портрет», как и «Родерик Хадсон», был начат во Флоренции, где в 1879 г. я провел три весенних месяца. Как «Родерик» и «Американец», [180]роман этот должен был появиться в американском ежемесячнике «Атлантик мансли», и там его начали печатать в 1880 г. Однако в отличие от своих предшественников он получил доступ и в английский журнал «Мекмиленз мегезин», в котором шел выпусками из номера в номер; это оказалось для меня чуть ли не последней возможностью – поскольку соглашение о печатании литературных произведений между Америкой и Англией не вошло еще в силу – публиковаться одновременно в обеих странах. «Женский портрет» – длинный роман, и писал я его долго; помню, я все еще работал над ним и год спустя, когда на несколько недель приехал в Венецию. Я поселился в верхнем этаже дома на Рива Скьявони неподалеку от церкви Сан Дзаккария; оттуда передо мной открывался вид на оживленную набережную, на несравненную лагуну, и неумолкающий гул венецианской болтовни поднимался к моим окнам, к которым меня ежеминутно, как мне сейчас кажется, влекло в моих бесплодных сочинительских потугах, словно я ожидал увидеть, как на голубой глади канала, словно гондола, скользнет верная мысль, или отточенная фраза, или новый поворот сюжета, новый верный мазок для моего полотна. Но, помнится, в ответ на мои непрестанные призывы я получал лишь суровую отповедь, сводившуюся к тому, что романтические и исторические места, которыми так богата земля Италии, вряд ли придут на помощь художнику в его усилиях сосредоточиться, если только сами не являются предметом его изображения. Они слишком полны собственной жизнью, собственной значительностью, чтобы содействовать исправлению корявой фразы; они отвлекают внимание от его пустячных вопросов к своим куда более серьезным, и очень скоро он начинает понимать – просить их помочь ему справиться с затруднениями, все равно что призывать армию прославленных ветеранов, когда нужно задержать плута-разносчика, который смошенничал на сдаче.
   Перечитывая иные страницы этой книги, я словно вновь вижу зыбящуюся дугу широкой Ривы, яркие цветные пятна домов с балконами, ритмичные изгибы горбатых мостиков, подчеркнутые уходящими вдаль волнами звонко шагающей по этим мостикам безостановочной толпы. Поступь венецианцев, их говор – где бы ни раздавался, он всегда гулок, точно крик на водной глади, – снова звучат под моим окном, возрождая те давние ощущения: восторженность чувств и бьющийся в тщетных усилиях ум. Возможно ли, чтобы места, обычно так много говорящие воображению в самом главном, отказали ему сейчас в такой малости? Помню, я не раз задавал себе этот вопрос и в других исполненных красотой и величием местах. А дело, мне кажется, в том, что, откликаясь на наши призывы, они дают нам слишком много, неизмеримо больше, чем мы способны использовать для своей ближайшей цели, и в конце концов вдруг убеждаешься, что работаешь не так, как того заслуживает окружающая тебя красота, – хуже, чем в каком-нибудь скромном, сером уголке, который можно наделить светом собственного видения. Места, подобные Венеции, горды и не принимают подаяний: Венеция ни у кого не заимствуется, она лишь щедро одаряет сама. Для художника это великое благо, но, чтобы воспользоваться им, он должен либо не иметь никаких обязательств, либо иметь их перед ней одной. И все же, несмотря на эти неутешительные для автора воспоминания, и его книга, и «литературные усилия» в целом, несомненно, только выиграли. Напрасные, казалось бы, попытки сосредоточить внимание впоследствии, как ни странно, сплошь и рядом оказываются на редкость плодотворными. Все зависит от того, чем наше внимание прельстилось, чем оно рассеялось. Есть соблазны властные, дерзкие, а есть обволакивающие, вкрадчивые. Меж тем в любом, даже самом увлеченном, художнике всегда, увы, более чем достаточно глупой доверчивости, да и неутоленных страстей, и ему не устоять перед подобными искушениями.
   Теперь, когда, предаваясь воспоминаниям, я пытаюсь воссоздать зерно моего замысла, мне ясно, что в основе его лежала отнюдь не хитросплетенная «интрига» (одно слово чего стоит!) и не внезапно промелькнувшая в воображении цепь сложных отношений или одна из тех ситуаций, какие у искусного беллетриста сами собой приходят в движение, то мерное, то стремительное – будто дробь быстрых шагов , анечто совсем иное: представление о неком характере, характере и облике привлекательной девушки, одной-единственной, вокруг которой предстояло выстроить все обычные элементы «сюжета» и, разумеется, фона. Но, позволю себе повторить, не менее интересным, чем сама девушка во всей ее прелести, кажется мне воскрешенный памятью автора процесс созревания в его сознании этого, так сказать, подобия побудительных причин. Вот они – очарования искусства повествователя: скрытые силы развития, неизбежность разрастания жизни в семени, удивительная решимость, с какой еще слабый росток вынашиваемого замысла тянется что есть мочи вверх, чтобы, пробившись к воздуху и свету, пышно в них расцвесть, и, с другой стороны, не менее привлекательная возможность воссоздать – заняв удобную позицию на уже завоеванной земле – внутреннюю историю всего этого дела, проследить ее шаг за шагом, ступень за ступенью. Я всегда с благодарностью вспоминаю замечание Ивана Тургенева,