Каббалист с Ист Бродвея
 
   Каждый раз при входе в кафетерий на Ист Бродвее я видел чело века, которого буду звать тут Джоел Яблонер, – старого еврейского писателя -каббалиста. Он издал книги о Святом Исааке Лурия, Рабби Моше из Кордовы, Баал Шем Тове и Рабби Нахмане из Брацлава. Яблонер перевел на идиш какую-то часть Захара, но писал он и на иврите. По моим подсчетам ему было за семьдесят – длинный и сухой старик с болезненным и морщинистым лицом, впалыми щеками, острым носом и начисто лысой головой. Глаза его навыкате были янтарного цвета, и носил он всегда потрепанный костюм, напяленный на незастегнутую рубашку, обнажавшую грудь с седыми волосами. Яблонер никогда не был женат. В юности он страдал чахоткой, и доктора прописали ему санаторий в Колорадо.
   Рассказывали, что кто-то заставил его съесть свинину, из-за чего он будто бы впал в пожизненную меланхолию. Голос его мне удавалось слышать редко: всякий раз, здороваясь, он едва заметно кивал мне головой и тотчас же отводил глаза. Жил он на несколько долларов в неделю, которые жаловал ему Союз писателей на идиш, и в квартире его на Брум Стрит не было ни ванной, ни телефо
   на, ни отопления. Ел он один только хлеб с фруктами или овощами, и в кафетерии заказывал всегда чашку черного кофе и порцию сухих чернослив. Он мог сидеть часами, уставясь на вертящуюся дверь рядом с кассой или на стену с выцветшим изображением нью-йоркского квартала.
   Председатель писательского союза сказал мне как-то, что хотя все местные друзья и почитатели Джоела Яблонера давно уже умерли, у него все еще оставались родственники и ученики где-то в Израиле. Они звали его к себе, обещали издать его рукописи, которых у него была уйма, приискать ему квартиру и вообще всячески опекать. Рассказывая об этом, председатель никак не мог взять в толк – отчего это Яблонер сидит здесь на Ист Бродвее, одинокий и забытый, тем более, что писательскую пенсию ему можно было бы легко переводить и в Израиль. К тому же здесь, в Нью-Йорке, его уже несколько раз грабили и однажды даже выбили передние зубы. Айзерман, дантист, переводивший на идиш шекспировские сонеты, сказал мне, что предложил однажды Яб-лонеру поставить протез, но тот отказался: "От фальшивых зубов до таких же мозгов – шаг ".
   – Прекрасный старик; но малость чокнут, – сказал Айзерман. -Впрочем, быть может, он пытается искупить свои грехи таким вот странным путем. Говорят, будто за ним водятся какие-то любовные грешки.
   – За кем? – 3а Яблонером?
   – Я был знаком лично с одной из его женщин, Деброй Солтис, учительницей иврита, безумно в него влюбленной. Она была моей пациенткой.
   И Айзерман рассказал мне забавный случай. Джоел Яблонер виделся с Деброй Солтис постоянно в течение двадцати лет. При встречах они бесконечно говорили о еврейской литературе, о сложнейших вопросах грамматики, о Маймониде и Рабби Иегуде Галеви, но так ни разу и не дошло у них до поцелуя. Самая интимная сцена произошла у них, когда однажды они искали вдвоем редкое слово в большом словаре Бен-Яхуда, и головы их невзначай коснулись друг друга. Яблонер замер и сказал игривым голосом:
   – Дебра, давай-ка обменяемся очками.
   – К чему это? – спросила она.
   – Просто так. На минуточку.
   Влюбленные обменялись очками, но ни он не мог ничего разглядеть сквозь ее стекла, ни она – сквозь его. Каждый тотчас же вернул себе свои очки – и на этом самый откровенный эпизод в их взаимной истории завершился.
   Прошло время, и, перестав посещать Ист Бродвей, я совершенн забыл о Яблонере. Не подозревая, что он все еще жив, я вхожу как-то в гостиную одного из тель-аивских отелей и вижу… да, его, – Джо'ела Яблонера. Стоя на небольшом помосте в углу гостиничного холла, он произносил речь, и ему аплодировали. На нем был шерстяной костюм, белая рубашка, шелковая ермолка; лицо, обрамленное седой стриженой бородкой, выглядело свежим, розовым и молодым, а во рту искрились крупные зубы. Я присел на стул и стал слушать.
   Яблонер говорил не на современном иврите, но на священном языке Библии; причем говорил с ашкеназийским акцентом. Каждый раз, когда он жестикулировал, в глаза мне бросались блестящие запонки на рукавах его безупречно чистой рубашки. Говорил он напевным тоном, словно зачитывал талмудическое сказание: "Если Бесконечный заполнил собой все пространство и, по словам Захара, все нацежено Им, – как же тогда Он сотворил вселенную? Рабби Хаим Витал отвечает так: "До Сотворения все атрибуты Всевышнего были представлены не в действии, а в потенции. Может ли кто-нибудь быть царем без всего, над чем царствует, и можно ли представить себе благодать без того, кто ее воспринимает?"
   Яблонер растирал бородку, не отрывая глаз от своих заметок, и время от времени отпивал глоток из стакана чая. Среди слушателей было немало женщин и даже девушек; некоторые из них что-то постоянно записывали. Странно, но я заметил и какую-то монахиню: она, должно быть, хорошо понимала иврит. "Джоел Яблонер воскрес-таки в еврейском государстве", – сказал я себе, наслаждаясь тем редким счастьем, которое испытываешь при виде чужого успеха, ибо в моих глазах триумф Яблонера символизировал неистребимость еврейства. Десятки лет влачил он одинокую жизнь отверженного, а теперь был воплощением самого достоинства. После доклада последовали вопросы. Невероятно, но у этого грустного старика оказалось чувство юмора. Из его ответов мне стало ясно, что лекция была организована комитетом по публикации всех его рукописей…
   В перерыве перед банкетом в его честь Джоел Яблонер вышел на террасу отеля глотнуть свежего воздуха. День выдался душным, и теперь, к вечеру, спасительно подуло с моря. Я решился подойти к нему и сказать:
   – Вы, конечно, вряд ли меня помните, но я вас знаю.
   – Знаю и я вас, прекрасно знаю, и читаю все, что вы пишете, – ответил он. – Даже здесь я стараюсь не пропускать ваши рассказы.
   – Правда? Это большая для меня честь.
   – Присядьте, пожалуйста, – указал он на стул. Бог мой, этот молчун оказался теперь необычайно словоохотлив, задавая мне бесконечные вопросы об Америке, Ист Бродвее, литературе на идиш и многом другом. Во время нашей беседы к нам подступила крупноголовая и широкоскулая женщина с фигурой цыганки, с тюрбаном поверх седых волос, в шелковой накидке и в мужских башмаках с низкими и широкими каблуками. Черные ее глаза горели сердитым блеском, и вблизи можно было рассмотреть ростки бороды на лице. Строгим мужским голосом она сказала мне:
   – Адони, мой муж только что закончил важную и длинную речь, и ему еще предстоит выступать на банкете. Я бы хотела, чтобы он чуть отдохнул…
   – Конечно, извините меня. Яблонер нахмурился:
   – Абигайль, этот человек – еврейский писатель и мой друг.
   – Пусть так, но тебе надо отдохнуть. Если ты к тому же начнешь с ним о чем-нибудь спорить, то на банкете тебе придется просто хрипеть.
   – Абигайль, мы с ним ни о чем не спорим.
   – Адони, пожалуйста, не слушайте его, – обернулась она ко мне, -он никогда о себе не заботится.
   – Ладно, мы поговорим позже, – сказал я ему. – У вас действительно чуткая жена.
   – Да, говорят.
   – Всякий раз, когда я встречал вас в кафетерии, меня так и подмывало спросить – почему вы не едете в Израиль. Скажите же хотя бы теперь – что вас так долго держало?
   Он закрыл глаза и молчал, словно бы вопрос требовал долгих размышлений. Наконец, произнес:
   – Никто на свете не живет согласно разуму.
   Прошло еще несколько лет. Однажды зимним днем в канун субботы мне пришлось по делам редакции очутиться на Ист Бродвее, куда теперь я заглядывал крайне редко: все кругом становилось иным; но хотя старый квартал не был уже еврейским, тут и там стояли еще синагоги и иешивы. Изредка сновали хасиды в меховых шапках, и мне услышались слова моего отца: "Всевышний всюду держит свой кворум"; а в памяти моей всплыли напевы и молитвы из субботней службы. Спешить мне было некуда, и прежде чем спуститься в метро, я решил выпить кофе.
   Толкая вертящуюся дверь кафетерия, я попытался представить себе, что ничего вокруг не изменилось и я снова смогу услышать голоса, знакомые по начальным годам моей жизни в Америке, увидеть старый кафетерий, забитый интеллектуалами Старого Света, громогласно разглагольствующими о сионизме и еврейском социализме, о жизни и культуре в Америке. Но лица, которые я увидел в кафетерии, были мне незнакомы. Кругом говорили по-испански, и стена с рисунком нью-йоркской улицы была закрашена. И тут внезапно я увидел нечто такое, чему бы никогда не поверил. За столиком посередине зала сидел Джоел Яблонер, – без бороды, в потрепанном костюме и расстегнутой рубашке.
   Морщинистое его лицо казалось вконец изможденным и провалившимся, и во рту не было зубов. Его разбухшие глаза уставились в противоположную от меня стену. Не обознался ли я? -подумалось мне поначалу, однако, нет, – то был он, Яблонер. В выражении его глаз застыло отчаяние человека, застигнутого вопросом, от которого нет спасения. С чашкой кофе в руке я стоял, как вкопанный, не зная – что мне делать: подойти ли к нему, поздороваться и попросить разрешения присесть?
   Кто-то толкнул меня, кофе пролилось вниз, и ложечка со звоном упала на пол. Яблонер обернулся в мою сторону, и на мгновение наши глаза встретились. Я кивнул головой, но он не ответил и отвел глаза. Да, он узнал меня, но ему было не до разговоров, и мне почудилось, будто он покачал головой в знак отказа. Я присел за столик у стены и допил свой кофе, исподволь не спуская с него глаз. Почему он уехал из Израиля? Скучал ли он по чему-нибудь здесь, в Нью-Йорке? Не скрывается ли он тут от кого-нибудь? У меня было неодолимое желание подойти к нему и заговорить, но я этого так и не сделал, убежденный, что от него мне не добиться никакого ответа. Некая сила, более властная, нежели человек и рассудок, вызволила его из Рая в Ад, думал я. Субботний канун, а он даже не идет молиться, враждебный не только к людям, но и к самой Субботе. Закончив кофе, я вышел из кафетерия.
   Через несколько недель я прочел в газете, что Джоел Яблонер умер, и его похоронили где-то в Бруклине. В ту ночь я не смог уснуть до трех утра: почему он вернулся? Может быть, искупить до конца грехи своей юности? Есть ли с точки зрения Каббалы какое-нибудь объяснение его возвращению? Быть может, из Мира Эманации несколько искорок залетело случайно в царство Злого Духа? И правда ли, что эти искорки были обнаружены именно тут, в кафетерии на Ист Бродвее, и именно тут им суждено было возвратиться назад, к своим святым истокам? Пришла мне в голову и другая мысль: а что, если ему хотелось лежать в земле рядом с учительницей, которой он одолжил как-то очки? И тут я вспомнил последние слова, слышанные от него: "Никто на свете не живет согласно разуму".
 

АШ О БОГОБОРСТВЕ

 
   Хотя Бог есть безоговорочный Судья, суд его не произволен: он обусловлен самим человеком, его помыслами и поступками. При всей уязвимости, человек, согласно еврейскому духу, – не подсудимый, а собеседник Бога, причем собеседник смелый, как был смел богоборец Яаков… Между тем предложенная Библией гармония человека с Богом оказалась в истории разрушена. Церковь превратила Бога-собеседника в гигантского Идола и низвела человека до крохотных размеров безгласного червя. Униженный и оскорбленный, человек не мог не восстать против Идола, против Бога, – так начался атеизм, который с каждым часом, по мере развития науки и техники, набирал новые гордые доказательства человеческой силы. Униженность обернулась скоро надменностью, как надменна была Вавилонская башня, возведенная в знак дерзкого вызова Богу, но тотчас же Им поваленная. Теперь уже библейская гармония оказалась нарушенной с другого конца, и месть человека Богу обернулась крахом самого человека, ибо посягательство на Бога рано или поздно не могло не оказаться посягательством на Его принципы человеколюбия.
   Евреи, породившие первых на земле богоборцев, оказались в числе первых, кто осознал, что любовь к человеку – не людская, но Божья мудрость: любовь к Богу ведет к более бескорыстной любви к человеку, нежели братство людей, объединенных ненавистью к Судье. Первая борьба с Богом закончилась тем, что Яаков наконец узрел Его, хотя и заплатил за свою бессознательную надменность поврежденным бедром. Шолом Аш (1880-1957), еврейский писатель и философ, родившийся в Восточной Европе и закончивший свою жизнь в Америке, был одним из тех современных интеллектуалов, кто прошел в своей жизни путь от вдохновленного человеколюбием богоборства к постижению истинно человеколюбивой веры в Бога.
 
Пороки атеизма
 
   Брачный союз между атеизмом и человеколюбием оказался краткосрочной иллюзией, легкой связью, преходящим увлечением. Этот союз оказался лишь нехитрой затеей, направленной на то, чтобы все обездоленные и жалкие мира сего обрели громкое признание и широкие права. Как только эта цель была достигнута, союз оказался расторгнут: завладев правительственным дворцом, атеизм тотчас же изгнал из него человека.
   Между тем, никто не вправе упрекать или обвинять атеизм в предательстве. Разве когда-нибудь или где-нибудь он обязывал себя служить Господу? Атеизм – сам себе бог, и представления о добре и зле он подчиняет собственным стандартам. Можно ли, однако, все это считать основанием для яростной атаки на гуманизм, для атаки научение, центральным звеном которого является не Бог, а человек? Я не сумел бы свалить наземь древо гуманизма, пока не срублю ветвь, за которую цепляюсь, пока не уничтожу правосудие, которое порождено гуманизмом. Я весьма далек от того, чтобы ржавые цепи физического и духовного рабства заново смазывать теперь религиозным маслом и обновлять оковы, предназначенные для наших же рук и ног. Что бы стало со мною нынче, если б не было этих гуманистов? Что бы стало со всеми нами, евреями, если б не эмансипация, утвержденная освободительными движениями гуманистов? Где бы мы теперь оказались, если б не было таких освободителей, как Рехлин, как Руссо, как даже Вольтер? Это они, именно они, гуманисты, боролись на стороне Господа Бога, когда Церковь занесла над Ним руку. Именно они высветили и превознесли лучший принцип веры, – свободного человека, – тогда как Церковь презрительно его отвергла.
   Разве не каждому ясно, что подобные гуманисты со всем присущим им неуважением к Богу и к верховной власти были – как бы мало того сами не сознавали – движимы соображениями высшей нравственности, принципами высшего добра, выдвинутыми когда-то религией, а именно – любовью человека к ближнему? Нет, не рассудок вдохновлял этих идеалистов на борьбу и мученичество во имя гуманистических принципов, но та неодолимая страсть к справедливости, которая воспитана верой и внедрена в самые глубины человеческой натуры. Единственное, чего не доставало этим гуманистам, – осознания этого факта. С самого начала они расположили человека в эпицентре всего сущего и подняли его на высоту, которая еще раз позволила ему нащупать в самом себе то лучшее, что обеспечивает непостижимую связь между ним и божеством. Этот апофеоз был осквернен позже голосами рационалистов, узревших гуманность в элементарном сборище личинок и мух; сверхъестественная ценность человека была сгублена в т.н. хлебно-тру-довом девизе, в этом конечном выражении марксистского учения.
   Однако по мере того, как все ярче разгорался огонь созидательной страсти, зарожденной в сокровенных глубинах религии, в душе человеческой нарастали импульсы, вскармливающие страшное и враждебное человеку чудовище. Скулы на лицах известного рода ученых монистической эпохи выворачивались в грозную гримасу, когда этим мужам удавалось убеждать, что человек представляет собой не самоценное существо, но лишь высокоразвитое животное.
   Торжество материалистического мировоззрения и связанное с ним падение личности знаменуют конец атеистического периода. Человеческая месть Богу обернулась уничтожением человеческой личности. Сегодня все те, кто несет ответственность за плачевные результаты бурного атеистического периода, могут ясно увидеть, что человечеству, утратившему свою единственную привилегию, связанную с понятием личности, оставили единственную возможность: уподобиться бесформенному скопищу селедок.
   Плеть способна заставить людей согнуть в труде спину, но она не в силах побудить их к духовному созиданию. Если защитники материализма желают предстать созидателями, они обязаны вернуться к принципу, который успели уже решительно и безоговорочно отвергнуть, -к принципу индивидуальной неповторимости человека. Я бы назвал этот принцип условием духовного созидания.
   Во что я верую
 
Мое кредо
 
   Каждому из нас дано следовать по пятам Амоса, каждому из нас дано оторваться от своего стада и стать пророком во Израиле. В полном согласии с еврейской доктриной я верую в демократичность Бога: каждому из нас дано стать Моисеем.
   Продолжая эту мысль, я выражаю глубочайшую убежденность также в том, что демократический принцип – как в вопросах веры, так и в каждодневной жизни – является особым Божьим даром человеку и проявлением особого к нему благоволения, что, в свою очередь, служит лучшим свидетельством избранности человека среди всех прочих созданий. Этот принцип теснейшими узами связан с верой и ни в коем случае не может быть отторжен от понятия Бога. Избранные Богом, все мы оказались Его детьми. "Вы есть сыны Господа Бога", – каждый из нас есть Его сын, – все мы, а не отдельные избранные.
   Там же
 

ФРОММ ОБ ИСКУССТВЕ ЛЮБИТЬ

 
   Один из главных принципов этики Израиля сводится к завету любить ближнего как самого себя. Даже когда Бог воспринимался евреями именно как Страшный Судья, человек мог задобрить Его любовью к… себе подобному. Принцип любви, утвержденный Пророками, стал краеугольным камнем в программе апостолов, и с тех пор наряду с идеей единобожия обусловил существование общного иудео-христианс-кого мышления, т.е. движения, которое, невзирая на бесконечное ему сопротивление изнутри и извне, остается на нынешний день лучшим шансом сплочения цивилизованного мира.
   Потомок франкфуртского раввина, американский философ и психоаналитик Эрих Фромм (1900-1980), признанный одним из влиятельнейших мудрецов последнего времени, оказался восхитительно "старомодным" для того, чтобы в эпоху разрушения и цинизма заново, с позиций важнейших открытий человеческого интеллекта, осмыслить "идеологию любви", как она заявлена в Ветхом Завете, – самой, по его словам, волнующей изо всех книг. Искусство любить, писал Фромм, – ценнейшее из искусств, поскольку открывает человеку путь к свободе, т.е. к цели существования. Ниже – выдержки из его книги "Искусство любить".
 
Что такое любовь
 
   Любовь – это единение одного человека с другим при условии сохранения их самобытности. Именно любовь демонстрирует тот парадокс, что два человеческих существа, сливаясь воедино и растворяясь друг в друге, остаются тем не менее двумя отдельными существами. Любовь – это действие, не покой; активность, а не восприятие. Любовь – это давать, а не брать.
   Что же такое – давать? Существует заблуждение, что давать -значит уступать или жертвовать. Человек, взращенный в духе рынка, если и готов отдать, то отдает только взамен. Отдать, но не получить взамен – значит для него оказаться надутым. Каждый, кто не производит, усматривает в отдаче источник обнищания, почему, собственно, подобные люди и отказываются давать. Другие называют истинной отдачей пожертвование. Они считают, что поскольку отдаешь обычно неохотно, т.е. поскольку отдавание связано со страданием, постольку оно полезно для души, нуждающейся в очищении. Тезис, будто лучше отдавать, чем принимать, значит для них, что лучше испытывать лишение, чем избыток, лучше страдать, чем наслаждаться.
   Между тем, для человека творческого, созидающего, отдавание имеет иное значение. В самом акте отдавания я ощущаю и осознаю собственную силу. благополучие и власть. Это ощущение могущества наполняет меня радостью: мне кажется, будто силы мои неограниченны, и я способен бесконтрольно их расточать. Отдавание радует меня больше, чем получение, и происходит так, конечно, не потому, что отдавать -это терять, но потому, что отдавание есть подтверждение моей жизнеспособности.
   Что же один человек отдает другому? По существу, он отдает себя; он отдает другому из того, что представляется ему наиболее ценным, – жизнь. Это отнюдь не значит, что он жертвует собой ради другого; это значит лишь, что он отдает из того, что в нем утверждает жизнь, – чувства, знания, переживания. Он отдает отнюдь не для того, чтобы получить взамен: отдавание является утонченнейшим наслаждением. Однако наслаждение, испытываемое дающим, не может быть истинным и полным, если сам акт отдавания не возбуждает в другом человеке жизненных сил, если он не вызывает наслаждения и в нем. Давать – значит сделать дающим также и того, кто принимает. Давать – значит испытывать совместное наслаждение. В сфере любви это означает следующее: любовь есть сила, порождающая любовь, тогда как импотенция есть неспособность творить любовь. Не только, однако, в сфере любви отдавать значит также и получать. Учитель не только учит, но и учится у учеников. Актер черпает силы у своих зрителей. Врач-психоаналитик лечится у своего пациента.
   Кроме отдавания об активном характере любви свидетельствует так же и то, что во всех своих формах любовь непременно зиждится на таких элементах, как забота, ответственность, уважение и знание.
   Любовь есть действенная забота по обеспечению жизни и развития предмета нашей любви. Там, где нет этой действенной заботы, нет и любви. Это составное начало любви описано еще в книге Ионы. Господь повелел ему отправиться в Ниневию, дабы предупредить местных жителей об уготовляемом им наказании, если те не перестанут ходить путями зла и порока. Иона, однако, не выполняет Господнего наказа, опасаясь, что ниневийцы действительно покоятся и будут прощены Всевышним. Иона – это типический образец человека с безупречным чувством закона и порядка, но начисто лишенного способности любить. И вот этот человек, которому недостает любви и сочувствия к людям, угождает во чрево кита, что как бы символизирует библейскую идею о необходимости изоляции подобных людей. Между тем. Бог вызволяет Иону из беды, и, выбравшись снова на оелыи свет, тот, теперь уме никуда не сворачивая, направляется в Ниневию. Он проповедует местным жителям именно в том духе, в котором наставил его Господь, хотя по-прежнему не желает того, чтобы те вняли его словам и обрели прощение. Ниневийцы, однако, раскаялись в грехах, посыпали головы пеплом и решили перестать грешить. Господь Бог прощает. Иона глубоко разочарован и расстроен: он желал справедливого суда и дождался-таки его неподалеку от города, в тени ветвистой клещевицы, которую Господь взрастил для него в одну ночь с тем, чтобы он укрылся от палящего солнца и "избавился от скорби своей".
   Но вот когда "на второй день, при наступлении зари, устроил Бог так, что червь подточил клещеви-цу, и она засохла", когда "солнце стало палить голову Ионы, и он стал изнемогать и стал просить себе смерти, и сказал: лучше мне умереть, нежели жить" (Иона, 4:7-8), Бог ответил Ионе такими словами: "Ты жалеешь клещевицу, над которой не трудился и которую не взращивал; жалеешь клещевицу, что в одну ночь выросла и в одну же ночь пропала. Но ужели Мне не пожалеть Ниневии, града великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и в котором при этом множество скота?" (Там же, 4:10-11). Эти слова следует понимать символически. Бог объясняет Ионе, что сущность любви заключается в заботе, в трудах, направленных на "взращивание" или воспитание существа; что любовь и труд, любовь и забота – неразделимы. Человек любит то, о чем заботится; человек заботится о том, что любит.
   Заботливость связана с другим аспектом любви – ответственностью. Сегодня под ответственностью понимают исполнение долга, чего-то такого, что предложено, навязано или внушено человеку извне. По существу, однако, ответственность есть добровольное состояние души. Ответственность – это моя готовность откликнуться на нужду и запросы другого существа. Быть ответственным – испытывать готовность ответить. Иона не ощущал ответственности перед жителями Ниневии, и, подобно Каину, вполне мог сказать: "Разве я сторож брату моему?" Любящий же ответствует. Жизнь брата есть для него дело не одного только брата…
   Ответственность выражается во властолюбии, если она не сопряж-на с уважением. Уважение – это не то же, что страх или благоговение; оно предполагает способность воспринимать человека каков он есть. В свою очередь, невозможно уважать человека без того, чтобы его знать.