Тарисса, перехватив взгляд Джека, улыбнулась — видно было, что она гордится матерью. Ему так много хотелось узнать о них! Почему они бежали из Королевств? Как оказались тут? И отчего лицо Магры избороздили горькие морщины?
   Уходя, она взглянула на дочь предостерегающе и в то же время решительно.
   Как только дверь за ней закрылась, Джек подошел к Тариссе. Он не мог удержаться — ему хотелось быть поближе к ней. Она не отодвинулась и, глядя ему в глаза, спросила:
   — Ну, что делать будем, Джек? — В ее словах был вызов, но глаза призывно сияли. Джек, одурманенный ее близостью, испытал внезапное безумное желание сжать ее в объятиях. Тарисса медленно улыбнулась. — Опять целоваться? Или ты собрался меня удивить?
   Взбудораженный Джек обхватил ее за талию и поднял на руки. Дразнящая улыбочка мигом пропала с ее лица. Она засмеялась, завизжала и стукнула его. Он знал, что рука у нее не из легких, но такого тумака не ожидал — и отпустил ее.
   Словно двое ребят, оставшихся без надзора, они принялись бегать по кухне, фыркая, лупя друг дружку и кидаясь старыми горшками. Их все смешило: и суп, и огонь, и недочищенная репа. Сознание того, что они одни во всем доме, кружило им головы.
   — От тебя луком несет, — сказала Тарисса, отбегая от Джека.
   — Спасибо. Значит, мои усилия не пропали даром.
   Она лягнула его и стрельнула прочь, как заяц. Он стал гоняться за ней по кухне, раскидывая камыш на полу. Тарисса никогда еще не была так хороша: она разрумянилась, вьющиеся волосы растрепались, грудь тяжело колыхалась. Джеку было немного стыдно, что он примечает все это, но прелести Тариссы сами лезли в глаза и не шли из головы.
   Она догадалась об этом и залилась смехом. В ее веселом хохоте не было издевки, и Джек присоединился к ней. Она совсем околдовала его — такая искренняя, такая земная. Не то что какая-нибудь неприступная дама. С ней он не чувствовал никакой неловкости. Она выросла на чужбине, но принадлежала к его миру. К миру, где почти вся жизнь проходит на кухне, где друзья собираются у огонька и где все трудятся поровну, а за ужином каждый может сказать свое слово.
   Они остановились передохнуть, и Тарисса протянула ему руку для поцелуя. Сердце Джека неистово забилось. Рука у нее была крепкая, ногти короткие и не слишком чистые. Ладони потрескались от постоянных упражнений с мечом, и на пальцах наросли старые, зароговевшие мозоли. Джек поцеловал их, а не гладкую белую кожу на тыльной стороне. Тарисса прыснула, и он заново перецеловал все ее пальцы.
   Она восхищала его. Куда девалась испуганная девочка, с которой он говорил три ночи назад, куда девалась надменная гордячка, подарившая ему первый поцелуй? Ровас совершил роковую ошибку: пытаясь разлучить их, он сблизил их еще больше. Три дня они не могли даже словом перемолвиться — и вот итог. Раньше они были чужими, а теперь близки, словно заговорщики.
   Тарисса хихикнула, когда он снова стал целовать ей руки, и попросила его перестать. Он не послушался — тогда она дернула его за волосы и укусила за ухо.
   Потом укус начал преображаться в нечто более нежное и влажное. Джек с трудом удержался, чтобы не сдавить ее в объятиях. Язык, покинув ухо, направился ко рту. Ее груди были совсем близко, и ничто, ничто не могло помешать ему коснуться их. Легкий вздох ее удовлетворения возбудил его еще больше, чем упругая плоть под ладонями. Тарисса снова обернулась зрелой сведущей женщиной — она вела его и учила.
   Джек перенес руку повыше, чтобы ласкать кожу, а не ткань. Тарисса отстранилась.
   — Мы чересчур спешим, — сказала она, не глядя ему в лицо.
   Все, что говорил ему Грифт о женщинах, в этот миг показалось Джеку чистой правдой. Все они лживые, бессердечные и своими вывертами могут свести мужчину с ума. Ну почему в жизни все так запутано? Его прошлое, его будущее, его странный дар — нигде ни единого просвета, а теперь вот его отвергла женщина. Больше в досаде, чем в гневе, он откинул волосы назад и вздохнул.
   — Что я сделал не так?
   — У тебя красивые волосы, — с удивившей его нежной улыбкой сказала она. И отвела с его лица непослушные прядки. — Прости, Джек. Твое возбуждение захватило и меня и занесло туда, куда не следует. — Она дала ему руку, и он взял ее.
   Разве можно ее ненавидеть? Страстное желание покинуло его, оставив нежность.
   — Ну и ты меня прости, — улыбнулся он: Грифт не раз говорил, что женщины вечно заставляют мужиков извиняться за несуществующие прегрешения. Но Джек ничего не имел против. Грифт позабыл сказать, что одно другого стоит.
   — Из-за Роваса мы ведем себя, будто влюбленные дурачки, — сказала Тарисса, — а ведь мы почти не знаем друг друга. Ты сказал, что жил в замке Харвелл, но я понятия не имею, чем ты там занимался, и почему ушел, и кто твои родные.
   Вот он, этот вопрос, которого Джек боялся всю свою жизнь, — он, как видно, неизбежен. Главное — это семья. Она дает понять, кто ты и откуда. О человеке судят по его родне. Ему же, чью мать все считали шлюхой, а отца и вовсе никто не знал, похвастаться нечем — зато есть чего стыдиться.
   Теперь не время говорить о его семье. Джек старался не поддаваться дурному настроению, встал, поднял Тариссу и сказал:
   — Неужто я не говорил тебе, что был учеником пекаря?
   — Пекаря? — восхитилась она.
   Джек подвел ее к столу.
   — Вот именно. И пожалуй, сейчас самое время блеснуть перед тобой своим искусством. — Он усадил ее у большого, на козлах, стола и принес муку, воду и жир. Потом водрузил посреди очага каменный противень.
   — Что ты хочешь делать? — спросила Тарисса, поставив локти на стол и не сводя с него глаз. Он в раздумье потер подбородок и улыбнулся.
   — Что-нибудь сладкое, мне сдается. — Джек работал быстро, добавляя в тесто все, что было под рукой: сушеные фрукты, мед, корицу. Он поднял глаза — Тарисса наблюдала за ним со спокойным вниманием. — Помоги мне месить, — сказал он. Она потрясла головой, но Джек, не сдавшись, потянулся к ней через стол. — Дай-ка мне руки. — Она послушалась, и Джек мигом измазал ее пальцы тестом. — Ну вот, теперь и помесить можно, раз ты все равно в тесте.
   Тарисса скорчила гримасу, однако подошла. Джек, став позади, погрузил ее руки в тесто и вместе с ней стал месить и раскатывать, объясняя, что у каждого теста своя натура и каждое по-своему показывает, готово оно или нет. Он направлял ее руки и двигал ее пальцами.
   Ее близость волновала его. Линия ее шеи казалась самым захватывающим зрелищем, которое он когда-либо видел. Ее руки, которые он держал в своих, наполняли его плотоядной радостью. Тесто вскоре было забыто — остались только их соприкасающиеся тела.
   Дверь заскрипела, и вошла Магра. Джек с Тариссой тут же бросили свое занятие и покраснели, словно любовники, которых застали за поцелуем.
   — Я вижу, вы спечь что-то надумали? — сказала Магра.
   — Джек учил меня, как замешивать сдобу, — ответила Тарисса, торопливо счищая тесто с пальцев.
   — Так Джек у нас пекарь? — Магра со стуком поставила корзинку с яйцами на стол. — Что ж, в нашем захолустье лучшего ожидать не приходится.
   Джек был смущен как никогда. Ему казалось, что Магра ушла с единственным намерением оставить их одних, а теперь она явно недовольна тем, что из этого вышло. Похоже, она считает, что он не пара ее дочери, зачем же она тогда старается свести их?
   Тарисса, подойдя к тазу, стала отмывать руки. Джек домесил тесто, вывалил его на противень и прикрыл сверху большим медным горшком. Так в большинстве сельских домов создается подобие печи: жар, идущий от камня, застаивается под горшком. Джек не возлагал больших надежд на свою сдобу: тесто не успело подойти, и крендель будет тяжелым.
   При взгляде на Тариссу в голову ему пришла нехорошая мысль: быть может, Магра сводит их потому, что без этого все может обернуться еще хуже?
   Смущенный этими мыслями Джек быстро вытер со стола и вышел наружу, прихватив с собой меч. Ему нужно было поразмяться. Ровас подвесил на дереве пустой пивной бочонок, чтобы Джек упражнялся на нем в нанесении и отражении ударов. Джек качнул бочонок и начал свирепо тыкать в него мечом — только щепки полетели. Ему хотелось крушить и ломать. Железные обручи гнулись, оставляя зазубрины на клинке, зато дерево поддавалось, как масло. Джек изничтожал бочонок, видя перед собой человека, который его подвесил.
* * *
   — Нет, Боджер, бренские женщины любят волосатых коротышек.
   — Тогда тебе, глядишь, и повезет, Грифт.
   — Как и тебе, Боджер.
   — Я, может, и невелик ростом, Грифт, но волосатым меня никак не назовешь.
   — А затылок ты свой видал? Не хотел бы я очутиться позади тебя в ночь полнолуния.
   — Да неужто ты веришь этим басням про оборотней, Грифт? Мало ли что старые бабки рассказывают.
   — А ты не замечал, что старые бабки как раз дольше всех и живут?
   — Ну и что?
   — Да то самое: они потому так долго живут, что знают, каких напастей остерегаться. Ни одна старуха не выйдет во двор при полной луне, не взяв с собой чернослива.
   — Чернослива, Грифт?
   — Да, Боджер, это самый мощный плод на свете.
   — Как это так?
   — Ну а что оборотни делают с женщинами? Сперва они имеют их, потом съедают. Не знаю, спал ли ты когда-нибудь с женщиной, которая перед тем наелась чернослива, — но уверяю тебя, приятного в этом мало.
   Боджер понимающе покивал. Они выпили за светлый ум Грифта и поудобнее развалились на сиденье.
   — А откуда ты знаешь, кого любят бренки, Грифт?
   — Мне городской привратник сказал, Длинножаб. А вот в Рорне, он говорит, любят длинных. Кроме того, он рассказал мне кое-что про герцога.
   — А что, Грифт?
   — Яровит он, похоже, что твой филин. Только этим и живет. Но разборчив, надо сказать.
   — Разборчив?
   — Ну да. Он пуще всего боится подцепить дурную болезнь. Длинножаб говорит, будто его отец, прежний герцог, от нее помер. Сперва сливы у него отгнили, а после и сам окочурился. Поэтому нынешний герцог спит только с такими, кого никто не трогал.
   — С уродками, что ли, Грифт?
   — Нет, дуралей, — с девственницами. Только с ними можно быть уверенным, что ничем не заразишься. — Грифт допил свой эль. — Пора, однако, и за работу, Боджер, — скамьи сами собой не вымоются.
   — Это ты ловко сообразил, Грифт, — договориться с капелланом. Если б не это, не миновать нам ходить за лошадьми.
   — Да, Боджер. Я кого хочешь уговорю — недаром же я умом не обижен.
* * *
   Лошадиный навоз поджидал на каждом шагу — странная, но верная закономерность. Может, так лошади меж собой сговорились — расстояние как раз такое, что человек теряет бдительность, а потом шмяк — и вступает.
   Хват почти все время смотрел под ноги. Казалось, что он поступает так из-за грязи, но истинной причиной было новое для него чувство вины. Раньше он только слышал о людях, которых это чувство терзало и доводило до безумия. Сам Скорый утверждал, что «вина — это смерть для карманника», поэтому Хват считал, что вина — это какая-то непонятная хворь, которая может убить человека, если он не примет меры.
   А все из-за Таула. Это он заразил Хвата. Надо же — человек делает то же самое, что и все уважающие себя люди: наживает деньги — а чувствует себя при этом, словно самый страшный на свете злодей. Дошло уже до того, что он не может смотреть людям в глаза и глядит себе под ноги. Словно пачкун, выискивающий монеты в уличной грязи.
   Все шло хорошо, пока он не связался с той пахнущей крысами бабищей. Сделав это, он покатился под горку быстрее, чем намазанный салом архиепископ. Как его угораздило сказать этому задаваке Блейзу, что Таул стыдится своего прошлого? Тогда-то Хвату это казалось озарением свыше, верным способом заставить рыцаря дать согласие на бой. Так оно и вышло. Со своего наблюдательного поста за деревом на углу площади Хват видел все: спор, потасовку, вопящих женщин и стражников. Он даже слышал, как Таул сказал, что будет биться. В чем же тогда дело? Почему у Хвата так скверно на душе?
   Хват пытался вспомнить, когда же он почувствовал первые уколы совести.
   Кажется, это было, когда Таул ушел один, оставив Тугосумку и ее желтоволосую дочку Корселлу наедине с Блейзом. Даже самые большие уши не смогли бы уловить, о чем толкуют эти трое. Одно это уже было дурным знаком, ибо, как говорил Скорый, «чем опаснее заговор, тем тише шепчутся заговорщики». Там, у трех золотых фонтанов, явно что-то замышлялось — и это что-то не сулило добра рыцарю.
   С тех пор вина и начала мучить Хвата — надо что-то делать, иначе она его убьет.
   Ноги сами повели Хвата на улицу Веселых Домов. Монеты побрякивали в котомке, ухудшая и без того скверное расположение духа. Блейз щедро заплатил ему — дал целых двадцать золотых, не говоря уж о десяти серебрениках, которые Хват стянул, пока боец отсчитывал деньги. Незачем поминать также о золоте, которое он стащил у госпожи Тугосумки, покуда они толковали в «Полном ведре», — вот уж кто умеет прятать свои ценности! В конце концов, это только честно, если он отберет у этих воровок побольше Тауловых денег, а Хват не сомневался, что пригоршня монет, выуженная им из-под юбок Тугосумки, по праву принадлежит рыцарю. В общем и целом он славно поживился на этом деле.
   Но что, если рыцарь проиграет бой? Или, хуже того, будет убит? Он, Хват, останется при деньгах, и вина, которая и без того гложет его день-деньской, вконец его доконает.
   Надо принимать какие-то меры. Спасая рыцаря, он спасет и себя.
   Хват пришел к дому с красными ставнями. В дверь стучаться ему по некоторым причинам не хотелось, посему он юркнул в переулок и нашел щелястую ставню, которая однажды уже оказала ему услугу.
   Внутри царили мрак и запустение. Открываться было рано, и несколько утомленных девиц валялись на скамьях, спеша напиться до прихода клиентов. Тугосумки не было видно. По ярким волосам Хват нашел Корселлу, натиравшую румянами свое кислое личико. Разочарованный Хват хотел уже уйти, как вдруг услышал, что в доме кого-то рвет. Знакомые звуки для того, кто одно время жил по соседству с известным в Рорне отравителем — мастером Тухляком, владельцем таверны «Свежая рыба».
   Рвота сменилась мучительным лающим кашлем, и Корселла шепнула:
   — Ш-ш, Таул, ты разбудишь матушку.
   Рыцарь, как видно, был в смежной комнате, и Хват обошел дом сзади. Если в переулке воняло, то там, на задворках, и вовсе дышать было нечем — смрад шел из открытой канавы, где плавало такое, что даже Хвату неохота было видеть.
   Найти тут щелку оказалось не так легко, как он думал. Наконец он выдернул из стены какой-то чахлый побег — образовавшаяся трещина кишела пауками, но позволяла заглянуть в дом.
   Таул скорчился на полу, дрожа всем телом. Хват на миг перенесся в хижину Бевлина, в день, когда рыцарь баюкал мертвеца на руках. От яркости этого воспоминания Хват похолодел, и руки у него задрожали. Юный карманник вдруг понял, что имеет дело с чем-то выше своего понимания. До сих пор в его жизни все было просто: увидел, захотел, взял. Были промысел, еда и кости. Но там, за стеной, корчился человек, для которого все это ничего не значит, — и, странное дело, Хвата тянет к нему по этой самой причине. Хват не знал слов, обозначающих любовь, и они ему были ни к чему. На своем веку он знал только дружбу. Поэтому свой гнев на того, кто это сделал — ибо он был не дурак и догадывался, что тут не обошлось без некоей пахнущей крысами руки, — он относил на счет этого знакомого ему вида привязанности.
   Вина так допекала его, что в пору было упасть мертвым на месте. Пора, пора нанести хозяйке этого дома неожиданный визит.
* * *
   — Спасибо, любезный, оставь на столе. — Мейбор небрежно махнул рукой, но не успел слуга выйти, как коршуном кинулся на шкатулку. Почта из Королевств.
   Нудное послание от его управителя, озабоченного быстрой убылью зимних запасов, записка от слуги Крандла, сетующего, что хозяин был еще слишком болен, чтобы путешествовать в Брен, а вот это уже поинтереснее — письмо от Кедрака и некий свиток, отягощенный лентами и воском. В прошлый раз послание, написанное этой рукой, принес орел.
   Сначала Мейбор обратился к письму от сына. Тот писал крупным, знакомым ему почерком, поэтому читать было сравнительно легко.
   Отрадно, что Кедрак опомнился после того случая с горничной, — вот он пишет: «Ни одной женщине, тем более мертвой, не должно позволять рвать узы между отцом и сыном».
   Мальчик умеет выбрать нужные слова. Мейбор был польщен. Кедрак снова вернулся к нему — а Мейбор теперь, когда Меллиандра, возможно, пропала навсегда, стал больше ценить оставшихся детей. По мере того как он читал дальше, его радость преображалась в волнение — Кедрак писал ему о новом короле. Как видно, Кайлок оказался недюжинным правителем: «Отец, он великий человек. Его план победы над Халькусом дерзок и в то же время талантлив. Он намерен послать батальон в тыл врага и атаковать пограничные войска сзади».
   Мейбор задумчиво поскреб подбородок. Если Кайлок преуспеет, война, несомненно, сдвинется с мертвой точки — но уж очень это суровая мера по отношению к стране, которая, как принято считать, всего лишь защищает свои границы. Баралису это не понравится.
   Складывая письмо сына, он злорадно ухмыльнулся. Кедрак снабдил его лакомым кусочком для герцогского стола. Мейбор будет осторожен. Никто не должен знать, что он против будущего брака, даже сын: из письма видно, как Кедрак восхищен своим государем. Возможно, Кайлок даже советуется с ним: военные планы — дело сугубо секретное. Да, необходимо соблюдать благоразумие. Зачем впадать в немилость у свежеиспеченного короля?
   Теперь другое письмо. Оно заклеено воском, но не запечатано. По словам Крандла, оно пришло через несколько дней после отъезда Мейбора в Брен. Пальцами чуть более непослушными, чем ему бы хотелось, Мейбор развернул свиток. Проклятый чужеземный почерк! Одни петли да завитушки — глаза вывихнуть можно.
   Постепенно слова стали обретать смысл. Это уже второе письмо от таинственного возможного союзника из какого-то южного города. Теперь, правда, тайна прояснилась: «Вы угадали верно — я служитель Церкви. Теперь спросите себя: кто тот единственный священнослужитель, обладающий властью, достойной внимания?» Архиепископ Рорнский, больше некому. По спине Мейбора прошел легкий, но ощутимый холодок. Он ввязывается в большую интригу. То, что следовало дальше, пришлось ему больше по вкусу: «Союз между Бреном и Королевствами укроет своей тенью весь Север. Тот, кто способствует этому союзу, приобретает большую силу». И потом: «Если вы питаете желание помешать намеченному браку, знайте: за вами Юг». Этот архиепископ не играет словами, подобно поэту-лирику, — он говорит все прямо в лоб.
   Мейбор отложил письмо и взял чашу. Любопытнейшие послания, надо сказать. Они прямо-таки окрылили его. Однако нельзя забывать и об опасности — опасности, грозящей лично ему. Отравлять жизнь Баралиса — одно дело, а лишиться земель и положения при дворе — совсем другое. Он должен ступать легко, а говорить тихо и сладкозвучно, как ангел.
   Он обмакнул перо в чернильницу и сел писать ответ на письмо с востока. Это заняло у него много часов — Мейбор старался выражать свои мысли как можно тоньше.
* * *
   Хват громко постучал в дверь:
   — Откройте! Откройте! По делу герцога!
   Корселла, свеженарумяненная и отнюдь от этого не похорошевшая, открыла ему и тут же ощерилась:
   — Проваливай, малявка.
   Но Хват уже просунул ногу в дверь.
   — Я друг вашей матушки. Я разговаривал с ней на днях в «Полном ведре». Это я устроил Таулу этот бой.
   — Ты мне и правда как будто знаком. Ты кто ж такой будешь? — Корселла, с виду вылитая мать, ее смекалкой не обладала, что вполне устраивало Хвата.
   — Я брат Блейза... — Хват приискивал подходящее имя, — Скорч. И должен незамедлительно переговорить с вашей матушкой.
   Корселла хихикнула, вспомнив красивого бойца.
   — Что-то ты на него не похож.
   — Просто у него нос отцовский, а у меня — дядин.
   — Гм-м.
   — Мне-то все равно — хотите верьте, хотите нет, но что скажет ваша матушка, когда узнает, что вы закрыли дверь перед посланцем самого герцога?
   Госпожа Тугосумка была, как видно, не слишком нежной матерью, ибо Корселла, пораздумав, сказала:
   — Ладно, входи.
   Они привела его в большую комнату, куда он заглядывал из переулка. Пребывающие там дамы не удостоили его взглядом. Здоровенный мужчина, которого Хват прежде не видел, точил нож, сидя в углу. Хват вознес про себя молитву, чтобы Таул оставался там, где он есть: недоставало еще подвергнуться разоблачению. Корселла ушла и вскоре вернулась.
   — Матушка ждет тебя в своей комнате.
   Госпожа Тугосумка в ночных одеждах являла собой незабываемое зрелище. В белой сорочке и белом же чепце она походила на безобразного ангела-мстителя. В комнате стоял какой-то мерзкий душок — не иначе как от крысиного масла.
   Хвату было не по себе, но он решился не подавать виду. Он поцеловал ей руку.
   — Добрый вечер, прекрасная госпожа.
   Прекрасная госпожа, не поддаваясь на лесть, отдернула руку.
   — Раньше ты не говорил мне, что ты брат Блейза.
   — Случая не было, — пожал плечами Хват. И добавил: — Притом меня весь Брен знает — я думал, что и вы знаете тоже. — Этого как будто хватило — госпожа Тугосумка уверовала.
   — Ну и чего тебе надо?
   — Я насчет вашего с братом уговора... — Хват умолк, надеясь, что Тугосумка договорит за него.
   — Это рыцаря травить, что ли? — не замедлила она.
   У Хвата перехватило дыхание. Еще никогда в жизни он не испытывал такого гнева. Травить рыцаря — подумать только!
   Не успев опомниться, он выхватил нож — слишком короткий, будь он проклят! Тугосумка завизжала и шарахнулась от него. Хват едва сознавал, что делает, — ему хотелось одного: поквитаться с этой женщиной. Она зарылась в простыни, и только ступня в домашней туфле торчала наружу. Хват изо всей силы вонзил в нее нож. Брызнула кровь, и Тугосумка в ужасе взвыла.
   В комнату ворвались Корселла и человек, точивший нож, которым теперь и размахивал. Корселла с визгом замахнулась на Хвата — он увернулся и оказался лицом к лицу с ножом.
   Тугосумка, держась за ногу, вопила:
   — Убейте этого ублюдка!
   Хват, точно по наитию, с размаху наступил на ногу человеку с ножом. Тот заорал, схватившись за мозоль, и Хват в тот же миг проскочил мимо него. Корселла схватила его за волосы, пытаясь повалить на пол, — Хват терпеть этого не мог и освободился, двинув ее в живот.
   От воплей матери и дочки звенело в ушах. У самой двери Хвата догнал человек с ножом, созревший для убийства. Он заломил руку Хвата за спину, и мальчик услышал хруст, когда рука вышла из сустава. От боли глаза заволокло слезами. Вышибала приставил нож к его горлу:
   — Сейчас я на ремни тебя порежу.
   В этот миг в комнату кто-то вошел. Хват услышал звук ножа, извлекаемого из ножен, и знакомый голос:
   — Попробуй только тронь мальчишку — и ты не жилец.
   Таул!
   Кровь тонкой струйкой брызнула Хвату на грудь, и ему стало дурно от сознания, что это его кровь.
   Вышибала медленно попятился. Мать с дочкой затихли. Лицо Таула могло напугать кого угодно. Настала мертвая тишина.
   Хвата подхватили сильные руки. Никогда еще ему не было так хорошо. Он потерял сознание, вдохнув напоследок родной запах рыцаря, выносившего его на улицу.

XII

   Хват очнулся, чувствуя тупую боль в плече. Он попробовал повернуться, но легче не стало. Если не считать боли, он был устроен довольно удобно: лежал на соломе, не слишком свежей, но и не грязной, в каком-то теплом полутемном помещении, где явственно пахло лошадиным навозом. Если он был в конюшне, то не желал об этом знать. Лошади не относились к числу его любимых животных.
   В памяти начали оживать недавние события. Надо же было свалять такого дурака — пырнуть ножом Тугосумку! Где были его мозги? И где, собственно говоря, его котомка? Хват мигом открыл глаза и стал осматриваться. Котомки нет и следа — и, что еще хуже, он действительно в конюшне. Все разгорожено на стойла, и на гвоздях, словно святые реликвии, висят уздечки, мундштуки и прочая лошадиная сбруя. А эти чертовы твари дышат вокруг и всхрапывают.
   Когда он попытался встать, плечо прошила боль. Левая рука повисла плетью — видно, что-то не в порядке с сухожилиями. Все вернулось: человек с ножом, лезвие у горла, пришедший на выручку Таул. Хват ощупал горло. Оно было завязано, и что-то скверно пахнущее, но не иначе как целебное просочилось сквозь бинты.
   Дверь конюшни открылась, и вошел Таул. Хват, накануне видевший его только со спины, был поражен произошедшей в рыцаре переменой. Таул был бледен, и под глазами появились темные круги.
   — Как ты тут? — спросил он, складывая на пол какие-то горшочки и свертки. У Хвата одно было на уме.
   — Где моя котомка?
   — Должно быть, у Тугосумки осталась. — Таул крепко взял Хвата за плечи и усадил. — У тебя левая рука вывихнута.
   — Надо пойти и забрать ее. Там целая куча золота.
   Таул, не слушая, взял запястье Хвата и сильно дернул, другой рукой вправил ему руку на место.
   Хват, не ожидавший такой подлости, громко завопил.
   Боль была нестерпимая. В глазах у него помутилось, и голова пошла кругом. Но котомка не покинула его мыслей.
   — Весь мой запас пропал. Сколько месяцев я его собирал... А-ай! — вскричал он, шевельнув больной рукой. Лучше пока не пользоваться ею, раз ее только что водворили на место. — Сколько месяцев! Надо вернуть котомку.
   — Ты туда больше не пойдешь, — возразил Таул.
   — Тогда пойди ты.
   — Если я и надумаю вернуться туда, то по своему делу, а не по твоему, — отрезал Таул, и Хват, не решаясь нажимать, попробовал другой путь.