Страница:
Она должна была показаться олицетворением чистой девственной прелести даже самому бесстыдному развратнику.
Было также хорошо и то, что длинное платье и пеплос из тончайшей белой шерсти придавали ей настоящий аристократический вид.
Эта драгоценная одежда была заказана матроною для покойной Коринны и выбрана из множества одеяний, чтобы заменить ей скромное платье, в которое старуха Дидо одела вчера свою юную госпожу. Матрона с известною тонкостью чувства сообразила, что девушке следует придать вид простоты и достоинства, граничащие, при отсутствии украшений, со жреческою строгостью. Ничто в ней не должно было указывать на желание понравиться, и все, что было на ней надето, должно было своею простотой исключить всякую мысль об обыкновенных бедных просительницах.
Философ чувствовал, что о внешности его протеже позаботились как следует; однако же продолжительное молчание императора, причину которого он понимал, начинало беспокоить его. Иногда случалось, что страдания вызывали в цезаре более мягкое настроение, но чаще бывало, что он хотел как бы отомстить за собственные страдания грубым нападением на жизненное счастье других.
Наконец и Мелисса, по-видимому, начала терять то самообладание, которое сейчас только так радовало Филострата; он видел, как ее грудь стала вздыматься выше и быстрее, как ее губы начали вздрагивать, и большие глаза засверкали влажным блеском.
Но вот лицо цезаря немного просветлело. Затем он поднял голову, и в то время как его взгляд встретился со взглядом Мелиссы, из ее уст тихо и музыкально прозвучал привет: «Радуйся!»
В эту минуту философом овладело сильное беспокойство, и он в первый раз почувствовал всю тяжесть той ответственности, которую он взял на себя. Никогда еще девушка не казалась ему такою прекрасною и очаровательною, как теперь, когда она глядела на Каракаллу, сконфуженная, волнуемая страхом и все-таки вполне охваченная желанием приобрести милость человека, который одним своим словом мог или осчастливить ее, или сделать окончательно несчастною.
Если этот раб своих страстей, который, может быть, только по какому-нибудь капризу отказался от любовных вожделений и вздумал требовать серьезной нравственной чистоты также и от окружающих его людей, найдет это очаровательное существо достойным своих желаний, тогда она погибла.
Бледный, с сильно бьющимся сердцем, Филострат следил за дальнейшим ходом того, чего уже нельзя было предотвратить и для чего он сам проложил дорогу.
Но Каракалла и на этот раз обманул ожидания философа. Он взглянул на Мелиссу с изумлением, совершенно растерянно, как на какое-то чудо или на призрак покойника, появившийся перед ним из-под земли, вскочил с места, судорожно схватился за ручку стула и закричал, обращаясь к философу:
– Что это? Неужели меня обманывают чувства или меня бессовестно дурачат? Но нет, нет! Мое зрение так же хорошо, как и моя память… Эта девушка…
– Что с тобою, цезарь? – прервал его философ с возрастающим беспокойством.
– Что-то… что-то такое… – с трудом проговорил Каракалла, – что заставит вас замолчать, что ваши глупые сомнения… только потерпите… подождите только одну минуту… Сейчас ты… но сперва… – И тут он обратился к Мелиссе: – Как зовут тебя, девушка?
– Мелисса, – отвечала она дрожащим голосом.
– А твоего отца и мать?
– Отец зовется Героном, а мать, уже умершую, звали Олимпией, она была дочь Филиппа.
– И вы македонского происхождения?
– Да, господин. Отец и мать чистокровные македоняне.
Сияющий взгляд императора впился в глаза философа, и с отрывистым восклицанием: «Мне кажется, что этого довольно!», он хлопнул в ладоши, и из соседней комнаты тотчас появился старый царедворец Адвент, за ним хлынула толпа «друзей императора», но Каракалла прикрикнул на них:
– Подождите, пока я не позову вас. Ты, Адвент, оставайся! Мне нужна камея с изображением свадьбы Александра.
В то время как Адвент вынимал из ящичка черного дерева вещь, требуемую императором, Каракалла схватил руку философа и заговорил с убедительною энергией:
– Я получил эту камею в наследство от моего отца, божественного Севера. Она была сделана прежде, чем явилась на свет вот эта девушка. Ты сейчас увидишь это изображение… Но к чему именно тебе сомневаться в этом? Пифагору и твоему Аполлонию было известно, в чьем теле находилась ее душа в более ранней жизни. Моя душа – мать поднимала меня из-за этого на смех, и другие осмеливались следовать ее примеру, – моя душа полтысячелетия тому назад имела достойное зависти убежище в величайшем из великих людей – в македонянине Александре.
При этих словах он вырвал камею из руки отпущенника. Пожирая ее глазами и по временам внимательно всматриваясь в Мелиссу, он продолжал с увлечением:
– Это она. Только слепец, дурак, человек злонамеренный может сомневаться в этом! Если отныне кто-либо осмелится глумиться над моим убеждением, что я рожден для продолжения слишком рано угасшей жизни благородного героя, то ему придется раскаяться в этом! Здесь – это так естественно, – здесь, в городе, им основанном, носящем его имя, я удостоверился, что узы, соединяющие сына Филиппа с сыном Севера – со мною, не могут быть названы вымыслом фантазии. Эта девушка, вглядись-ка в нее попристальнее, в ней воскресла душа Роксаны так же, как во мне – душа Александра, ее мужа. Теперь и тебе, вероятно, уже стало ясно, почему случилось, что это юное существо не могло противостоять влечению вознести в молитве за меня свои руки и сердце. Ее душа, когда она обитала еще в теле Роксаны, была соединена узами любви с душой героя; теперь же в груди этого бесхитростного ребенка проснулось влечение к незабвенной душе, которая здесь, здесь, в этой груди, искала и нашла для себя новое жилище.
Император говорил с таким воодушевлением и чувством, тоном столь глубокого убеждения в истине своей странной фантазии, как будто он возвещал божественное откровение.
Затем он подозвал к себе философа и предложил ему сравнить вырезанное на ониксе изображение Роксаны с лицом его юной протеже.
Красавица-персиянка была изображена стоящей против Александра. Они подавали друг другу руки для заключения брачного союза, и над головами счастливой четы крылатый Гименей поднимал свой пылающий факел.
И Филострат был также изумлен при первом взгляде на художественное произведение и высказал это самым оживленным образом. Действительно, лицо Роксаны, изображенное на куске раковины величиной с ладонь, было во всех чертах похоже на дочь Герона. Эта странная игра случая должна была показаться чем-то чудесным, даже неслыханным, всякому, кто не знал, а в маленьком кружке, рассматривавшем это произведение искусства, никому не приходило в голову, что это была юношеская работа Герона, придавшего Роксане черты своей молодой новобрачной, а Мелисса была живым портретом своей покойной матери.
– А с которых пор, – спросил Филострат, – принадлежит тебе это чудное произведете искусства?
– Повторяю тебе, что оно досталось мне в наследство от моего отца, – отвечал Каракалла. – Север носил его. Подожди немного. После битвы при Иссосе, при триумфе против Песпенния Нигера, я точно вижу все это, отец носил эту вещь на плече, это было…
– Двадцать два года тому назад, – дополнил Филострат его слова.
А Каракалла спросил Мелиссу:
– Который тебе год, девушка?
– Восемнадцать лет, господин, – послышался ответ.
Должно быть, он понравился императору, так как он весело засмеялся и устремил на философа торжествующий взгляд.
Философ охотно признался, что ему редко приходилось встречать что-нибудь более удивительное, и поздравил цезаря с тем, что призыв внутреннего голоса так осязательно оправдался. Пусть душа Великого Александра поможет ему совершить много великих дел.
Во время этой речи страх, овладевший Мелиссой при продолжительном молчании цезаря, совершенно исчез. Ужасный человек, страдания которого привлекли к нему ее сострадательную душу, теперь показался ей более странным, чем грозным. Ее даже забавляла мысль, что она, скромная дочь художника, может быть вместилищем души персидской царевны; а когда лев поднял к ней свою голову, помахивая хвостом и ударяя им по полу, она поняла, что и в нем она возбудила симпатию. Следуя внезапному влечению, она коснулась его лба и безбоязненно стала гладить его. Царю пустыни, сделавшемуся ручным, было приятно прикосновение нежных тонких пальцев девушки: он начал тереться глазами об ее руки, причем послышалось его тихое и ласковое ворчание.
Это обрадовало императора и показалось ему подтверждением его странной идеи. Его «Персидский меч» выказывал такое сильное влечение к весьма немногим лицам; танцовщик Феокрит был обязан благоволением к нему Каракаллы отчасти тому обстоятельству, что лев при первом знакомстве отнесся к нему особенно ласково. Но никому из посторонних этот зверь не выказывал еще своей ласки с такою выразительностью. Он так энергично вилял хвостом только тогда, когда сам Каракалла обращался к нему с речью или ласкал его. Животное, по-видимому, чувствовало тот старый, удивительный союз, который соединял его господина с этою новою личностью, на что и указал философу этот человек, который во всем случавшемся с ним видел указание высших сил.
И тут же он поставил вопрос: не следует ли то обстоятельство, что последний внезапный припадок его страданий прошел так быстро, приписать скорее близости души Роксаны, чем действию пилюль Галена?
Филострат счел благоразумным не противоречить соображениям императора и сумел скоро направить разговор на заключенных в тюрьму членов семьи Мелиссы.
Он осторожно представил Каракалле, каким прекрасным делом с его стороны было бы доставить удовольствие душе той, которая была так дорога герою, продолжающему в нем свое рано прерванное существование. Император, обрадовавшись тому, что философ признал его фантазию, столь лестную для его особы, за доказанный факт, согласился с ним.
С мягкостью, на которую не многие считали его способным, он стал расспрашивать Мелиссу о ее брате Александре; и звук ее голоса, которым она сдержанно, но ясно, с избытком сестринской любви отвечала ему, был ему так приятен, что он, не прерывая, позволил ей говорить дольше, чем обыкновенно позволял другим.
Наконец он обещал ей выслушать художника и, если возможно, помиловать его.
Затем он снова хлопнул в ладоши и приказал вошедшему Эпагатосу, который исполнял при нем обязанности доверенного Царедворца, немедленно привести к нему Александра, находившегося в тюрьме.
Другие лица двинулись вслед за позванным Эпагатосом, как прежде за Адвентом; и так как император на этот раз не выгнал их, как тогда, то Мелисса хотела удалиться в соседнюю комнату, но цезарь приказал ей остаться.
Сгорая и трепеща от стыда и смущения, она продолжала стоять возле стула Каракаллы, и, хотя только изредка решалась тайком поднимать опущенные глаза, она все-таки чувствовала, что сотни глаз впиваются в нее с любопытством, с выражением вызова, наглости и презрения. С какой радостью убежала бы она или провалилась сквозь землю, но она должна была твердо переносить все и с дрожащими губами сжимать зубы, чтобы сдержать слезы, подступавшие к глазам.
Император уже не обращал на нее никакого внимания.
Ему хотелось сообщить своим приятелям и собеседникам самое важнейшее из всего, что с ним случилось, но он покамест еще молчал, между тем как они устанавливались перед ним. Впереди всех шел верховный жрец Сераписа с любимцем цезаря Феокритом, и Каракалла приказал им немедленно привести к нему вновь назначенного начальника полиции. Но выбор еще не был сделан окончательно, Феокрит доложил, что весы колеблются между двумя достойными людьми. Один из них – Аристид, грек с прекрасною репутацией, другой, хотя и египтянин, но столь известен своим уважением и строгою исполнительностью, что он, Феокрит, отдает ему предпочтение.
Здесь верховный жрец прервал его, говоря, что человек, за которого ходатайствует Феокрит, несомненно, обладает названными качествами, но эти качества доходят у него до такой степени, что он сделался в высшей степени ненавистным для греческого населения города. А в Александрии можно достигнуть гораздо большего посредством справедливости и мягкости, чем с помощью вызывающей строгости.
Фаворит засмеялся и стал уверять, что он убежден в противном. Граждане, осмеливающиеся столь неслыханным образом издеваться над божественным цезарем, своим гостем, должны с болью почувствовать на себе могущество римского владыки. Смененный начальник полиции лишился должности за свои полумеры, а характер грека Аристида внушает опасение, что он пойдет по стопам своего предшественника.
– Нисколько, – прервал его верховный жрец со спокойным достоинством. – Эллин, которого я рекомендую, человек достойный и смелый, а египтянин Цминис, правая рука смещенного с должности, надо сказать правду, бессовестный и жестокий мошенник.
Тут спор был прерван.
Мелисса, у которой во все это время шумело в ушах, побледнела и содрогнулась при мысли, что доносчик Цминис может сделаться начальником городской полиции. Если он действительно будет назначен на эту должность, то члены ее семейства погибли. Этому следовало помешать. При последних словах верховного жреца она коснулась руки императора. Цезарь вздрогнул и с удивлением обернулся к ней.
– Не Цминиса, он наш смертельный враг, – прошептала она ему так тихо, что не многие заметили это.
Император только вскользь взглянул на лицо девушки, однако же от его взгляда не ускользнула ее внезапная бледность. Нежный румянец ее щек и ямочка, которую он заметил в то время, как она гладила льва, показались ему невыразимо прелестными. Они придавали ей такое поразительное сходство с изображением Роксаны на камее, что перемена в лице девушки возбудила в нем жалость. Ей следовало снова улыбнуться. Привыкнув к тому, что всякое личное неудовольствие его отражалось на других, он с негодованием обратился к «друзьям»:
– Разве я могу быть вездесущим? Неужели даже самое пустое дело не может двинуться вперед без меня? Префект преторианцев был обязан доставить мне сведения об обоих предложенных кандидатах, если вы не можете сговориться. Но я не видел его со вчерашнего вечера. Кто заставляет звать себя, когда он бывает мне нужен, тот уже не исполняет своей обязанности. Макрин прежде хорошо знал это. Не известно ли кому-нибудь из вас, что задержало его?
Тон этого вопроса был негодующий и даже угрожающий, а префект преторианцев был человек могущественный, деловитость которого делала его трудноуязвимым. Однако претор Присциллиан не затруднился ответом. Это был самый злобный и всем антипатичный при дворе интриган; он ненавидел префекта, так как сам имел виды на его пост, считавшийся самым высшим в государстве после императорского. Несколько человек из его рабов были обязаны постоянно подсматривать за Макрином. Со злобно-ироническою улыбкою претор начал:
– Меня удивляет, что этот усердный служака, силы которого уже начинают слабеть от служебных трудов, еще не явился сюда. Впрочем, вечер и ночь он посвящает совершенно особенным делам, относительно которых приходится опасаться, что они не особенно полезны для его здоровья и душевного спокойствия, необходимого для его службы.
– Что это значит? – спросил Каракалла.
Претор ответил, не стесняясь:
– Вечные боги, есть ли на свете человек, которому не хотелось бы заглянуть в будущее?
– И это-то именно задерживает его? – спросил император с оттенком скорее удивления, чем неудовольствия.
– Теперь, среди бела дня, – едва ли, – продолжал Присциллиан. – Духи, им вызываемые, как говорят, боятся света. Но он, вероятно, утомился от ночи, проведенной без сна, и от сильного возбуждения.
– Так он ночью вызывал духов?
– Наверное, великий цезарь. Но в этом городе философов духи страдают отсутствием логики. Сам Макрин разъясняет предсказания их таким образом, что он, стоящий и без того на высочайшем доступном для нас посту, будто бы поднимется еще выше.
– Мы спросим его об этом, – спокойно заметил император. – Ты же придержи свой язычок – из-за него не один человек лишился головы, которую я охотно видел бы между живыми. Желания не наказуемы. Мало ли кто зарится на ту высшую ступень, которую занимают другие? Тебе, приятель, хотелось бы занять место Макрина. Дела? Вы знаете меня! От них я огражден до тех пор, пока каждый из вас так сильно завидует возвышению другого. Ты снова доказал свое острое чутье ищейки, мой Люций, и если бы для этого мятежного города не было слишком великою честью иметь во главе полицейского управления римлянина в toga praetexta, то мне, пожалуй, вздумалось бы сделать тебя начальником полиции в Александрии. Сегодня вы видите меня в приподнятом настроении. Тебе известна вон та камея, которую я получил в наследство от своего отца? Вглядись в нее и в эту девушку. Подойди поближе, жрец божественного Александра, а также и вы, Феокрит, Антигон, Дион, Пандион, Паулин. Сравните это женское изображение на камее с девушкой, которая стоит около меня. Она еще не родилась, когда художник вырезал на камне эту Роксану. И вы также изумлены? Как во мне вторично воскресла в жизни душа Александра, так вот и в ней проявилась душа Роксаны. В присутствии Филострата это подтверждено неоспоримыми признаками!
Тут жрец Александра прервал Каракаллу, воскликнув тоном твердого убеждения:
– Это редкое чудо! Преклонимся перед благородным вместилищем великой души Александра. Я, жрец героя, подтверждаю, что великий цезарь нашел ту, в которой продолжает жить душа Роксаны.
При этом он прижал руку к сердцу и глубоко склонился перед императором, что повторили за ним и другие. Даже известный насмешник Юлий Паулин последовал примеру римского всадника в жреческом сане, но при этом шепнул на ухо Кассию Диону:
– Душа Александра была любопытна и хотела испытать, каково жить в теле того человека, который из всех смертных меньше, чем кто-либо, походит на него.
У бывшего консула вертелась на языке насмешка и насчет благодушия, внезапно овладевшего Каракаллой, но он предпочел всматриваться и прислушиваться, когда Каракалла знаком подозвал к себе любимца Феокрита и объявил ему, всегда склонявшемуся перед каждым капризом императора, чтобы он отказался от своего ходатайства за Цминиса.
Затем он громко высказал, что ему неприятно поручать охранение своей особы и целого города египтянину, тогда как под руками находится грек, как раз подходящий для этой должности. Впоследствии он прикажет представить ему обоих кандидатов и сделает выбор в присутствии префекта преторианцев. Затем он обратился к находящимся в зале войсковым начальникам и проговорил:
– Передайте мой привет солдатам. Вчера я не мог показаться им. А раньше того я с сожалением видел, как дождь пронизывал их насквозь в этом великолепном городе. Этого я дольше не потерплю. Преторианцы и македонский легион должны быть размещены по квартирам, про которые будут долго рассказывать. Пусть лучше они спят на мягкой шерсти и едят с серебряных тарелок, чем противные торгаши. Это мне будет гораздо приятнее.
Тут его прервали. Эпагатос доложил о приходе депутации от музея и вместе с тем живописца Александра, приведенного из темницы.
Тут Каракалла воскликнул с негодованием:
– Оставьте меня в покое с этими шлифовщиками слогов! Прими ты их вместо меня, Филострат. Если они предъявят наглые требования, то выскажи им, как я отношусь к ним и к музею. Иди, а затем возвращайся к нам. Приведите мне живописца! Я хочу поговорить с ним наедине. А вы, друзья, последуйте за нашим жрецом Александра и идеологом, которому здесь все хорошо известно, и осмотрите город. Я покамест могу обойтись без вас.
Вся толпа немедленно повиновалась.
Теперь Каракалла снова обратился к Мелиссе, и его взгляд просиял от восторга, когда он снова заметил ямочки на ее разгоравшихся щеках. Ее глаза, полные мольбы, встретились при этом с его взглядом, и радостное ожидание свидания с братом придало им блеск, осчастлививший человека, лишенного радостей.
Еще во время последней речи его глаза останавливались на ней по временам, но она избегала смотреть на них в присутствии такой толпы незнакомых людей. Теперь ему показалось, что она по собственному сердечному влечению выказывает радость по поводу его благосклонности к ней. Ее душа, то есть душа Роксаны, должна была непременно чувствовать влечение к нему, он твердо веровал в это. Молитва и жертва, принесенные за него, служили тому доказательством.
Когда ввели Александра, император нисколько не рассердился на него за то, что брат, со свойственною ему живостью, протянул руку сестре и повернулся к императору только после того, когда Мелисса указала ему на цезаря. Эта девушка достойна была всякого поклонения; потом его внимание приковала к себе великолепная рослая фигура художника.
Давно уже ни одна юношеская фигура не напоминала ему так живо мраморные создания великих ваятелей Афин. Брат Мелиссы показался ему воплощением эллинской силы и юношеской красоты. В темнице с него сняли верхнюю одежду, и на нем был только короткий хитон, оставлявший свободными сильные, но вместе с тем мягко очерченные руки. Для приведения в порядок волос и для умащения их ему не дали времени, и пышные светло-каштановые кудри покрывали его голову в живописном беспорядке. Этот юноша, так богато одаренный богами, представлялся цезарю подобным олимпийскому победителю, который со всеми следами борьбы явился для получения венка за свою победу. Ни малейший страх перед императором и его львом не испортили этого впечатления. Также и поклон, с которым он подошел к повелителю, при всей почтительности не выражал ни робости, ни уничижения. И цезаря охватило чувство горькой обиды при мысли, что этот любимец богов избрал его предметом своих дерзких иронических выходок.
Он счел бы для себя величайшею милостью судьбы, если бы этот юноша, брат подобной сестры, подарил его своим расположением и своим проницательным взором художника открыл и признал в нем то великое, что, как ему казалось, он чувствовал в своей груди, несмотря на свои ужасающие преступления. При этом он с какою-то странною, ему самому неизвестною боязнью желал, чтобы оказалось возможным простить художнику совершенный им проступок.
Между тем как Александр просил императора простить ему, во внимание к его молодости, дурную александрийскую повадку, унаследованную им от отцов и дедов, вследствие которой он легкомысленно согрешил своим языком против него, всемогущего властителя, и вспомнить басню о мыши и льве, с чела Каракаллы исчезли и складки, которыми он сперва хотел напомнить юноше о своем ужасающем могуществе. Цезарю была ненавистна мысль, что этот прекрасный художник, проницательный взгляд которого так хорошо отличал красоту от безобразия, может почувствовать к нему отвращение.
До сих пор он слушал Александра молча, но затем вдруг спросил его, не он ли, Александр, которого он никогда не оскорбил, написал гнусные стихи под веревкою на воротах Серапеума. Получив отрицательный ответ, высказанный самым решительным образом, император почувствовал, что с его души свалилась большая тяжесть. Но он все-таки настоял на том, чтобы услышать из собственных уст художника, что именно вызвало его ироническую выходку.
После некоторого сопротивления и напрасных просьб Мелиссы, умолявшей цезаря избавить и себя и брата ее от этих признаний, Александр воскликнул:
– Итак, дичь принуждена добровольно идти в тенета, а если ты не помилуешь ее, то и на смерть. То, что я сказал о тебе, относилось отчасти к редкой силе, которую ты так часто выказывал на войне и в цирке, а затем к кое-чему такому, о чем мне теперь было бы весьма желательно умолчать: говорят, будто бы ты убил своего брата.
– Так вот это что! – прервал его император, и помимо его воли лицо его приняло мрачное выражение.
– Да, повелитель, – продолжал Александр с глубоким вздохом. – Обманывать тебя – значило бы прибавлять к первому проступку еще второй, а я принадлежу к числу тех, которые охотно спрыгнут голыми ногами в холодную воду, когда это необходимо. Я сказал, что твоя сила известна миру; она даже иногда превосходит могущество старого Зевса: тот сбросил своего сына, Гефеста, только на землю, а твоя сильная десница отправила брата сквозь землю, в глубину Аида. Вот в чем дело. Я ничего не прибавил и ни о чем не умолчал.
Мелисса с ужасом слушала эти смелые слова. Префект преторианцев Папиниан, один из величайших ученых-законоведов своего времени, уже простым отказом объявить умерщвление Геты извинительным поступком возбудил гнев императора, а благородный его ответ, что легче совершить братоубийство, чем защищать его, стоил ему жизни.
Насколько Каракалла казался Мелиссе антипатичным в то время, когда он выказывал себя благосклонным к ней, настолько теперь она чувствовала влечение к этому разгневанному человеку.
Подобно тому как раны убитого, по известному поверью, раскрываются, когда убийца подходит к его трупу, в раздраженной душе Каракаллы загорался самый дикий гнев, когда какой-нибудь неосторожный человек напоминал ему о его тягчайшем кровавом злодеянии, и на этот раз напоминание о его братоубийстве тоже возбудило гнев, но этот гнев не дошел до бурного взрыва. Подобно тому, как дождь разорванных туч гасит пламя, зажигаемое молнией, преклонение перед силой императора, заключавшееся в насмешке Александра, успокоило гнев оскорбленного владыки.
Было также хорошо и то, что длинное платье и пеплос из тончайшей белой шерсти придавали ей настоящий аристократический вид.
Эта драгоценная одежда была заказана матроною для покойной Коринны и выбрана из множества одеяний, чтобы заменить ей скромное платье, в которое старуха Дидо одела вчера свою юную госпожу. Матрона с известною тонкостью чувства сообразила, что девушке следует придать вид простоты и достоинства, граничащие, при отсутствии украшений, со жреческою строгостью. Ничто в ней не должно было указывать на желание понравиться, и все, что было на ней надето, должно было своею простотой исключить всякую мысль об обыкновенных бедных просительницах.
Философ чувствовал, что о внешности его протеже позаботились как следует; однако же продолжительное молчание императора, причину которого он понимал, начинало беспокоить его. Иногда случалось, что страдания вызывали в цезаре более мягкое настроение, но чаще бывало, что он хотел как бы отомстить за собственные страдания грубым нападением на жизненное счастье других.
Наконец и Мелисса, по-видимому, начала терять то самообладание, которое сейчас только так радовало Филострата; он видел, как ее грудь стала вздыматься выше и быстрее, как ее губы начали вздрагивать, и большие глаза засверкали влажным блеском.
Но вот лицо цезаря немного просветлело. Затем он поднял голову, и в то время как его взгляд встретился со взглядом Мелиссы, из ее уст тихо и музыкально прозвучал привет: «Радуйся!»
В эту минуту философом овладело сильное беспокойство, и он в первый раз почувствовал всю тяжесть той ответственности, которую он взял на себя. Никогда еще девушка не казалась ему такою прекрасною и очаровательною, как теперь, когда она глядела на Каракаллу, сконфуженная, волнуемая страхом и все-таки вполне охваченная желанием приобрести милость человека, который одним своим словом мог или осчастливить ее, или сделать окончательно несчастною.
Если этот раб своих страстей, который, может быть, только по какому-нибудь капризу отказался от любовных вожделений и вздумал требовать серьезной нравственной чистоты также и от окружающих его людей, найдет это очаровательное существо достойным своих желаний, тогда она погибла.
Бледный, с сильно бьющимся сердцем, Филострат следил за дальнейшим ходом того, чего уже нельзя было предотвратить и для чего он сам проложил дорогу.
Но Каракалла и на этот раз обманул ожидания философа. Он взглянул на Мелиссу с изумлением, совершенно растерянно, как на какое-то чудо или на призрак покойника, появившийся перед ним из-под земли, вскочил с места, судорожно схватился за ручку стула и закричал, обращаясь к философу:
– Что это? Неужели меня обманывают чувства или меня бессовестно дурачат? Но нет, нет! Мое зрение так же хорошо, как и моя память… Эта девушка…
– Что с тобою, цезарь? – прервал его философ с возрастающим беспокойством.
– Что-то… что-то такое… – с трудом проговорил Каракалла, – что заставит вас замолчать, что ваши глупые сомнения… только потерпите… подождите только одну минуту… Сейчас ты… но сперва… – И тут он обратился к Мелиссе: – Как зовут тебя, девушка?
– Мелисса, – отвечала она дрожащим голосом.
– А твоего отца и мать?
– Отец зовется Героном, а мать, уже умершую, звали Олимпией, она была дочь Филиппа.
– И вы македонского происхождения?
– Да, господин. Отец и мать чистокровные македоняне.
Сияющий взгляд императора впился в глаза философа, и с отрывистым восклицанием: «Мне кажется, что этого довольно!», он хлопнул в ладоши, и из соседней комнаты тотчас появился старый царедворец Адвент, за ним хлынула толпа «друзей императора», но Каракалла прикрикнул на них:
– Подождите, пока я не позову вас. Ты, Адвент, оставайся! Мне нужна камея с изображением свадьбы Александра.
В то время как Адвент вынимал из ящичка черного дерева вещь, требуемую императором, Каракалла схватил руку философа и заговорил с убедительною энергией:
– Я получил эту камею в наследство от моего отца, божественного Севера. Она была сделана прежде, чем явилась на свет вот эта девушка. Ты сейчас увидишь это изображение… Но к чему именно тебе сомневаться в этом? Пифагору и твоему Аполлонию было известно, в чьем теле находилась ее душа в более ранней жизни. Моя душа – мать поднимала меня из-за этого на смех, и другие осмеливались следовать ее примеру, – моя душа полтысячелетия тому назад имела достойное зависти убежище в величайшем из великих людей – в македонянине Александре.
При этих словах он вырвал камею из руки отпущенника. Пожирая ее глазами и по временам внимательно всматриваясь в Мелиссу, он продолжал с увлечением:
– Это она. Только слепец, дурак, человек злонамеренный может сомневаться в этом! Если отныне кто-либо осмелится глумиться над моим убеждением, что я рожден для продолжения слишком рано угасшей жизни благородного героя, то ему придется раскаяться в этом! Здесь – это так естественно, – здесь, в городе, им основанном, носящем его имя, я удостоверился, что узы, соединяющие сына Филиппа с сыном Севера – со мною, не могут быть названы вымыслом фантазии. Эта девушка, вглядись-ка в нее попристальнее, в ней воскресла душа Роксаны так же, как во мне – душа Александра, ее мужа. Теперь и тебе, вероятно, уже стало ясно, почему случилось, что это юное существо не могло противостоять влечению вознести в молитве за меня свои руки и сердце. Ее душа, когда она обитала еще в теле Роксаны, была соединена узами любви с душой героя; теперь же в груди этого бесхитростного ребенка проснулось влечение к незабвенной душе, которая здесь, здесь, в этой груди, искала и нашла для себя новое жилище.
Император говорил с таким воодушевлением и чувством, тоном столь глубокого убеждения в истине своей странной фантазии, как будто он возвещал божественное откровение.
Затем он подозвал к себе философа и предложил ему сравнить вырезанное на ониксе изображение Роксаны с лицом его юной протеже.
Красавица-персиянка была изображена стоящей против Александра. Они подавали друг другу руки для заключения брачного союза, и над головами счастливой четы крылатый Гименей поднимал свой пылающий факел.
И Филострат был также изумлен при первом взгляде на художественное произведение и высказал это самым оживленным образом. Действительно, лицо Роксаны, изображенное на куске раковины величиной с ладонь, было во всех чертах похоже на дочь Герона. Эта странная игра случая должна была показаться чем-то чудесным, даже неслыханным, всякому, кто не знал, а в маленьком кружке, рассматривавшем это произведение искусства, никому не приходило в голову, что это была юношеская работа Герона, придавшего Роксане черты своей молодой новобрачной, а Мелисса была живым портретом своей покойной матери.
– А с которых пор, – спросил Филострат, – принадлежит тебе это чудное произведете искусства?
– Повторяю тебе, что оно досталось мне в наследство от моего отца, – отвечал Каракалла. – Север носил его. Подожди немного. После битвы при Иссосе, при триумфе против Песпенния Нигера, я точно вижу все это, отец носил эту вещь на плече, это было…
– Двадцать два года тому назад, – дополнил Филострат его слова.
А Каракалла спросил Мелиссу:
– Который тебе год, девушка?
– Восемнадцать лет, господин, – послышался ответ.
Должно быть, он понравился императору, так как он весело засмеялся и устремил на философа торжествующий взгляд.
Философ охотно признался, что ему редко приходилось встречать что-нибудь более удивительное, и поздравил цезаря с тем, что призыв внутреннего голоса так осязательно оправдался. Пусть душа Великого Александра поможет ему совершить много великих дел.
Во время этой речи страх, овладевший Мелиссой при продолжительном молчании цезаря, совершенно исчез. Ужасный человек, страдания которого привлекли к нему ее сострадательную душу, теперь показался ей более странным, чем грозным. Ее даже забавляла мысль, что она, скромная дочь художника, может быть вместилищем души персидской царевны; а когда лев поднял к ней свою голову, помахивая хвостом и ударяя им по полу, она поняла, что и в нем она возбудила симпатию. Следуя внезапному влечению, она коснулась его лба и безбоязненно стала гладить его. Царю пустыни, сделавшемуся ручным, было приятно прикосновение нежных тонких пальцев девушки: он начал тереться глазами об ее руки, причем послышалось его тихое и ласковое ворчание.
Это обрадовало императора и показалось ему подтверждением его странной идеи. Его «Персидский меч» выказывал такое сильное влечение к весьма немногим лицам; танцовщик Феокрит был обязан благоволением к нему Каракаллы отчасти тому обстоятельству, что лев при первом знакомстве отнесся к нему особенно ласково. Но никому из посторонних этот зверь не выказывал еще своей ласки с такою выразительностью. Он так энергично вилял хвостом только тогда, когда сам Каракалла обращался к нему с речью или ласкал его. Животное, по-видимому, чувствовало тот старый, удивительный союз, который соединял его господина с этою новою личностью, на что и указал философу этот человек, который во всем случавшемся с ним видел указание высших сил.
И тут же он поставил вопрос: не следует ли то обстоятельство, что последний внезапный припадок его страданий прошел так быстро, приписать скорее близости души Роксаны, чем действию пилюль Галена?
Филострат счел благоразумным не противоречить соображениям императора и сумел скоро направить разговор на заключенных в тюрьму членов семьи Мелиссы.
Он осторожно представил Каракалле, каким прекрасным делом с его стороны было бы доставить удовольствие душе той, которая была так дорога герою, продолжающему в нем свое рано прерванное существование. Император, обрадовавшись тому, что философ признал его фантазию, столь лестную для его особы, за доказанный факт, согласился с ним.
С мягкостью, на которую не многие считали его способным, он стал расспрашивать Мелиссу о ее брате Александре; и звук ее голоса, которым она сдержанно, но ясно, с избытком сестринской любви отвечала ему, был ему так приятен, что он, не прерывая, позволил ей говорить дольше, чем обыкновенно позволял другим.
Наконец он обещал ей выслушать художника и, если возможно, помиловать его.
Затем он снова хлопнул в ладоши и приказал вошедшему Эпагатосу, который исполнял при нем обязанности доверенного Царедворца, немедленно привести к нему Александра, находившегося в тюрьме.
Другие лица двинулись вслед за позванным Эпагатосом, как прежде за Адвентом; и так как император на этот раз не выгнал их, как тогда, то Мелисса хотела удалиться в соседнюю комнату, но цезарь приказал ей остаться.
Сгорая и трепеща от стыда и смущения, она продолжала стоять возле стула Каракаллы, и, хотя только изредка решалась тайком поднимать опущенные глаза, она все-таки чувствовала, что сотни глаз впиваются в нее с любопытством, с выражением вызова, наглости и презрения. С какой радостью убежала бы она или провалилась сквозь землю, но она должна была твердо переносить все и с дрожащими губами сжимать зубы, чтобы сдержать слезы, подступавшие к глазам.
Император уже не обращал на нее никакого внимания.
Ему хотелось сообщить своим приятелям и собеседникам самое важнейшее из всего, что с ним случилось, но он покамест еще молчал, между тем как они устанавливались перед ним. Впереди всех шел верховный жрец Сераписа с любимцем цезаря Феокритом, и Каракалла приказал им немедленно привести к нему вновь назначенного начальника полиции. Но выбор еще не был сделан окончательно, Феокрит доложил, что весы колеблются между двумя достойными людьми. Один из них – Аристид, грек с прекрасною репутацией, другой, хотя и египтянин, но столь известен своим уважением и строгою исполнительностью, что он, Феокрит, отдает ему предпочтение.
Здесь верховный жрец прервал его, говоря, что человек, за которого ходатайствует Феокрит, несомненно, обладает названными качествами, но эти качества доходят у него до такой степени, что он сделался в высшей степени ненавистным для греческого населения города. А в Александрии можно достигнуть гораздо большего посредством справедливости и мягкости, чем с помощью вызывающей строгости.
Фаворит засмеялся и стал уверять, что он убежден в противном. Граждане, осмеливающиеся столь неслыханным образом издеваться над божественным цезарем, своим гостем, должны с болью почувствовать на себе могущество римского владыки. Смененный начальник полиции лишился должности за свои полумеры, а характер грека Аристида внушает опасение, что он пойдет по стопам своего предшественника.
– Нисколько, – прервал его верховный жрец со спокойным достоинством. – Эллин, которого я рекомендую, человек достойный и смелый, а египтянин Цминис, правая рука смещенного с должности, надо сказать правду, бессовестный и жестокий мошенник.
Тут спор был прерван.
Мелисса, у которой во все это время шумело в ушах, побледнела и содрогнулась при мысли, что доносчик Цминис может сделаться начальником городской полиции. Если он действительно будет назначен на эту должность, то члены ее семейства погибли. Этому следовало помешать. При последних словах верховного жреца она коснулась руки императора. Цезарь вздрогнул и с удивлением обернулся к ней.
– Не Цминиса, он наш смертельный враг, – прошептала она ему так тихо, что не многие заметили это.
Император только вскользь взглянул на лицо девушки, однако же от его взгляда не ускользнула ее внезапная бледность. Нежный румянец ее щек и ямочка, которую он заметил в то время, как она гладила льва, показались ему невыразимо прелестными. Они придавали ей такое поразительное сходство с изображением Роксаны на камее, что перемена в лице девушки возбудила в нем жалость. Ей следовало снова улыбнуться. Привыкнув к тому, что всякое личное неудовольствие его отражалось на других, он с негодованием обратился к «друзьям»:
– Разве я могу быть вездесущим? Неужели даже самое пустое дело не может двинуться вперед без меня? Префект преторианцев был обязан доставить мне сведения об обоих предложенных кандидатах, если вы не можете сговориться. Но я не видел его со вчерашнего вечера. Кто заставляет звать себя, когда он бывает мне нужен, тот уже не исполняет своей обязанности. Макрин прежде хорошо знал это. Не известно ли кому-нибудь из вас, что задержало его?
Тон этого вопроса был негодующий и даже угрожающий, а префект преторианцев был человек могущественный, деловитость которого делала его трудноуязвимым. Однако претор Присциллиан не затруднился ответом. Это был самый злобный и всем антипатичный при дворе интриган; он ненавидел префекта, так как сам имел виды на его пост, считавшийся самым высшим в государстве после императорского. Несколько человек из его рабов были обязаны постоянно подсматривать за Макрином. Со злобно-ироническою улыбкою претор начал:
– Меня удивляет, что этот усердный служака, силы которого уже начинают слабеть от служебных трудов, еще не явился сюда. Впрочем, вечер и ночь он посвящает совершенно особенным делам, относительно которых приходится опасаться, что они не особенно полезны для его здоровья и душевного спокойствия, необходимого для его службы.
– Что это значит? – спросил Каракалла.
Претор ответил, не стесняясь:
– Вечные боги, есть ли на свете человек, которому не хотелось бы заглянуть в будущее?
– И это-то именно задерживает его? – спросил император с оттенком скорее удивления, чем неудовольствия.
– Теперь, среди бела дня, – едва ли, – продолжал Присциллиан. – Духи, им вызываемые, как говорят, боятся света. Но он, вероятно, утомился от ночи, проведенной без сна, и от сильного возбуждения.
– Так он ночью вызывал духов?
– Наверное, великий цезарь. Но в этом городе философов духи страдают отсутствием логики. Сам Макрин разъясняет предсказания их таким образом, что он, стоящий и без того на высочайшем доступном для нас посту, будто бы поднимется еще выше.
– Мы спросим его об этом, – спокойно заметил император. – Ты же придержи свой язычок – из-за него не один человек лишился головы, которую я охотно видел бы между живыми. Желания не наказуемы. Мало ли кто зарится на ту высшую ступень, которую занимают другие? Тебе, приятель, хотелось бы занять место Макрина. Дела? Вы знаете меня! От них я огражден до тех пор, пока каждый из вас так сильно завидует возвышению другого. Ты снова доказал свое острое чутье ищейки, мой Люций, и если бы для этого мятежного города не было слишком великою честью иметь во главе полицейского управления римлянина в toga praetexta, то мне, пожалуй, вздумалось бы сделать тебя начальником полиции в Александрии. Сегодня вы видите меня в приподнятом настроении. Тебе известна вон та камея, которую я получил в наследство от своего отца? Вглядись в нее и в эту девушку. Подойди поближе, жрец божественного Александра, а также и вы, Феокрит, Антигон, Дион, Пандион, Паулин. Сравните это женское изображение на камее с девушкой, которая стоит около меня. Она еще не родилась, когда художник вырезал на камне эту Роксану. И вы также изумлены? Как во мне вторично воскресла в жизни душа Александра, так вот и в ней проявилась душа Роксаны. В присутствии Филострата это подтверждено неоспоримыми признаками!
Тут жрец Александра прервал Каракаллу, воскликнув тоном твердого убеждения:
– Это редкое чудо! Преклонимся перед благородным вместилищем великой души Александра. Я, жрец героя, подтверждаю, что великий цезарь нашел ту, в которой продолжает жить душа Роксаны.
При этом он прижал руку к сердцу и глубоко склонился перед императором, что повторили за ним и другие. Даже известный насмешник Юлий Паулин последовал примеру римского всадника в жреческом сане, но при этом шепнул на ухо Кассию Диону:
– Душа Александра была любопытна и хотела испытать, каково жить в теле того человека, который из всех смертных меньше, чем кто-либо, походит на него.
У бывшего консула вертелась на языке насмешка и насчет благодушия, внезапно овладевшего Каракаллой, но он предпочел всматриваться и прислушиваться, когда Каракалла знаком подозвал к себе любимца Феокрита и объявил ему, всегда склонявшемуся перед каждым капризом императора, чтобы он отказался от своего ходатайства за Цминиса.
Затем он громко высказал, что ему неприятно поручать охранение своей особы и целого города египтянину, тогда как под руками находится грек, как раз подходящий для этой должности. Впоследствии он прикажет представить ему обоих кандидатов и сделает выбор в присутствии префекта преторианцев. Затем он обратился к находящимся в зале войсковым начальникам и проговорил:
– Передайте мой привет солдатам. Вчера я не мог показаться им. А раньше того я с сожалением видел, как дождь пронизывал их насквозь в этом великолепном городе. Этого я дольше не потерплю. Преторианцы и македонский легион должны быть размещены по квартирам, про которые будут долго рассказывать. Пусть лучше они спят на мягкой шерсти и едят с серебряных тарелок, чем противные торгаши. Это мне будет гораздо приятнее.
Тут его прервали. Эпагатос доложил о приходе депутации от музея и вместе с тем живописца Александра, приведенного из темницы.
Тут Каракалла воскликнул с негодованием:
– Оставьте меня в покое с этими шлифовщиками слогов! Прими ты их вместо меня, Филострат. Если они предъявят наглые требования, то выскажи им, как я отношусь к ним и к музею. Иди, а затем возвращайся к нам. Приведите мне живописца! Я хочу поговорить с ним наедине. А вы, друзья, последуйте за нашим жрецом Александра и идеологом, которому здесь все хорошо известно, и осмотрите город. Я покамест могу обойтись без вас.
Вся толпа немедленно повиновалась.
Теперь Каракалла снова обратился к Мелиссе, и его взгляд просиял от восторга, когда он снова заметил ямочки на ее разгоравшихся щеках. Ее глаза, полные мольбы, встретились при этом с его взглядом, и радостное ожидание свидания с братом придало им блеск, осчастлививший человека, лишенного радостей.
Еще во время последней речи его глаза останавливались на ней по временам, но она избегала смотреть на них в присутствии такой толпы незнакомых людей. Теперь ему показалось, что она по собственному сердечному влечению выказывает радость по поводу его благосклонности к ней. Ее душа, то есть душа Роксаны, должна была непременно чувствовать влечение к нему, он твердо веровал в это. Молитва и жертва, принесенные за него, служили тому доказательством.
Когда ввели Александра, император нисколько не рассердился на него за то, что брат, со свойственною ему живостью, протянул руку сестре и повернулся к императору только после того, когда Мелисса указала ему на цезаря. Эта девушка достойна была всякого поклонения; потом его внимание приковала к себе великолепная рослая фигура художника.
Давно уже ни одна юношеская фигура не напоминала ему так живо мраморные создания великих ваятелей Афин. Брат Мелиссы показался ему воплощением эллинской силы и юношеской красоты. В темнице с него сняли верхнюю одежду, и на нем был только короткий хитон, оставлявший свободными сильные, но вместе с тем мягко очерченные руки. Для приведения в порядок волос и для умащения их ему не дали времени, и пышные светло-каштановые кудри покрывали его голову в живописном беспорядке. Этот юноша, так богато одаренный богами, представлялся цезарю подобным олимпийскому победителю, который со всеми следами борьбы явился для получения венка за свою победу. Ни малейший страх перед императором и его львом не испортили этого впечатления. Также и поклон, с которым он подошел к повелителю, при всей почтительности не выражал ни робости, ни уничижения. И цезаря охватило чувство горькой обиды при мысли, что этот любимец богов избрал его предметом своих дерзких иронических выходок.
Он счел бы для себя величайшею милостью судьбы, если бы этот юноша, брат подобной сестры, подарил его своим расположением и своим проницательным взором художника открыл и признал в нем то великое, что, как ему казалось, он чувствовал в своей груди, несмотря на свои ужасающие преступления. При этом он с какою-то странною, ему самому неизвестною боязнью желал, чтобы оказалось возможным простить художнику совершенный им проступок.
Между тем как Александр просил императора простить ему, во внимание к его молодости, дурную александрийскую повадку, унаследованную им от отцов и дедов, вследствие которой он легкомысленно согрешил своим языком против него, всемогущего властителя, и вспомнить басню о мыши и льве, с чела Каракаллы исчезли и складки, которыми он сперва хотел напомнить юноше о своем ужасающем могуществе. Цезарю была ненавистна мысль, что этот прекрасный художник, проницательный взгляд которого так хорошо отличал красоту от безобразия, может почувствовать к нему отвращение.
До сих пор он слушал Александра молча, но затем вдруг спросил его, не он ли, Александр, которого он никогда не оскорбил, написал гнусные стихи под веревкою на воротах Серапеума. Получив отрицательный ответ, высказанный самым решительным образом, император почувствовал, что с его души свалилась большая тяжесть. Но он все-таки настоял на том, чтобы услышать из собственных уст художника, что именно вызвало его ироническую выходку.
После некоторого сопротивления и напрасных просьб Мелиссы, умолявшей цезаря избавить и себя и брата ее от этих признаний, Александр воскликнул:
– Итак, дичь принуждена добровольно идти в тенета, а если ты не помилуешь ее, то и на смерть. То, что я сказал о тебе, относилось отчасти к редкой силе, которую ты так часто выказывал на войне и в цирке, а затем к кое-чему такому, о чем мне теперь было бы весьма желательно умолчать: говорят, будто бы ты убил своего брата.
– Так вот это что! – прервал его император, и помимо его воли лицо его приняло мрачное выражение.
– Да, повелитель, – продолжал Александр с глубоким вздохом. – Обманывать тебя – значило бы прибавлять к первому проступку еще второй, а я принадлежу к числу тех, которые охотно спрыгнут голыми ногами в холодную воду, когда это необходимо. Я сказал, что твоя сила известна миру; она даже иногда превосходит могущество старого Зевса: тот сбросил своего сына, Гефеста, только на землю, а твоя сильная десница отправила брата сквозь землю, в глубину Аида. Вот в чем дело. Я ничего не прибавил и ни о чем не умолчал.
Мелисса с ужасом слушала эти смелые слова. Префект преторианцев Папиниан, один из величайших ученых-законоведов своего времени, уже простым отказом объявить умерщвление Геты извинительным поступком возбудил гнев императора, а благородный его ответ, что легче совершить братоубийство, чем защищать его, стоил ему жизни.
Насколько Каракалла казался Мелиссе антипатичным в то время, когда он выказывал себя благосклонным к ней, настолько теперь она чувствовала влечение к этому разгневанному человеку.
Подобно тому как раны убитого, по известному поверью, раскрываются, когда убийца подходит к его трупу, в раздраженной душе Каракаллы загорался самый дикий гнев, когда какой-нибудь неосторожный человек напоминал ему о его тягчайшем кровавом злодеянии, и на этот раз напоминание о его братоубийстве тоже возбудило гнев, но этот гнев не дошел до бурного взрыва. Подобно тому, как дождь разорванных туч гасит пламя, зажигаемое молнией, преклонение перед силой императора, заключавшееся в насмешке Александра, успокоило гнев оскорбленного владыки.