Тут Филострат умолк и вопросительно посмотрел в лицо девушки, но она тихо покачала головою и возразила:
   – Моя голова так одурманена, что мне становится тяжело даже слушать то, что говорят, но я все-таки понимаю, как доброжелательна и мудра была твоя речь. То, что она предоставляет мне обдумать, было бы действительно достойно обсуждения, если б мне вообще следовало что-нибудь обдумывать. Я обручилась с другим, который составляет для меня все и важнее, чем благодарность и благословение подвергающихся опасности людей, которых я не знаю. Ведь я только бедная девушка, желающая быть счастливою; ни боги, ни люди не могут требовать от меня более, как только того, чтобы я исполняла свою обязанность относительно людей, которые мне дороги. А затем, кто же поручится тебе, что мне удастся направлять волю императора по-своему относительно какого бы то ни было дела?
   – Мы были свидетелями твоего могучего влияния на него, – возразил философ.
   Но Мелисса покачала головою и продолжала с жаром:
   – Нет, нет, он ценит во мне только руку, оказывающуюся целебною против болей и бессонницы. Любовь, которую он будто бы чувствует ко мне, не сделает его более кротким и добрым. За несколько часов перед тем как он признался мне в своей любви, он приказал казнить Тициана.
   – Одно твое слово, – возразил философ, – и этого бы не случилось. Когда ты сделаешься императрицей, тебе будут повиноваться так же, как и ему. Право, дитя мое, ведь великая вещь – подобно богам восседать на троне, высоко над другими смертными.
   – Нет, нет! – воскликнула Мелисса и продолжала с содроганием: – Эта высота! При одной мысли о ней около меня начинает все кружиться. Занять такое место может решиться только та, которая не подвержена головокружению. Каждый старается превратиться во что-нибудь лучшее; для Диодора я могу быть хорошею хозяйкою, но какая вышла бы из меня плохая императрица! Я не рождена для величия. И к тому же – что именно называется счастьем? Я чувствовала его только тогда, когда тихо и беззаботно исполняла свои обязанности. Но в качестве властительницы я не имела бы ни одной минуты покоя от страха. О мне хорошо известен тот смертельный страх, который распространяет вокруг себя этот ужасный человек, и прежде чем решиться, чтобы он терзал меня всю жизнь днем и ночью, утром, в полдень и вечером, я соглашусь умереть, хотя бы даже сегодня. Поэтому для меня не существует выбора. Мне следует скрыться от глаз императора подальше.
   Теперь слезы снова готовы были заглушить ее голос, но она оказала им мужественное сопротивление. Филострат очень хорошо заметил это и то печально вглядывался в ее лицо, то задумчиво опускал глаза вниз. Наконец он начал с легким вздохом:
   – В течение жизни человек приобретает опытность, однако же, как он ни стар, он все-таки поступает ей наперекор. Теперь мне приходится платить за это. Но от тебя зависит заставить меня благословлять тот день, в который я сделался твоим советчиком. Если бы ты, девушка, оказалась в состоянии возвыситься до истинного величия души, то через тебя – клянусь – все граждане всемирной империи были бы ограждены от больших невзгод.
   – Но, господин, – прервала его Мелисса, – кто может требовать таких важных вещей от скромной девушки? Моя мать научила меня быть сострадательною к домочадцам, друзьям и согражданам; сохранить верность жениху приказывает мне собственное сердце. Но я не люблю римлян, и какое им дело до галлов, дакийцев, гетов или каких бы то ни было варваров?
   – Однако же, – возразил Филострат, – ты приносила жертву за чуждого тебе тирана.
   – Потому что его мучения возбудили мое сострадание, – вспыхнув, отвечала Мелисса.
   – Сделала ли бы то же самое для несчастного, покрытого тяжелыми ранами, черного раба? – спросил философ.
   – Нет, – быстро возразила девушка. – Тому я подала бы помощь собственноручно. Там, где я могу помочь без богов, я не обращаюсь к ним. Сверх того… я ведь уже говорила: его страдания представлялись мне много больше, так как резче выделялись на ярком блеске величия и счастья.
   – Итак, – серьезно проговорил философ, – для подданных в десять, в тысячу раз увеличивается даже самое малое, касающееся властелина. Если глядеть на дерево сквозь шлифованное стекло, то одно дерево представится целым лесом. Таким образом, самое незначительное, влияющее на императора, представляется значительным тем миллионам, которыми он повелевает. Неудовольствие цезаря приносит вред многим тысячам, а из его гнева исходят для них смерть и гибель. Мне страшно, девушка, чтобы твое бегство не принесло много невзгод тем, которые окружают императора, а тем более александрийцам, к числу которых ты принадлежишь и на которых он и без того сердит. Ты когда-то говорила, что тебе дорог твой родной город.
   – Это действительно так, – отозвалась Мелисса, лицо которой при последних словах то краснело, то бледнело, – но император не может быть так мелочен, чтобы заставить большой город быть ответственным за вину бедной дочери резчика.
   – Ты думаешь о моем Ахиллесе, – возразил философ. – Но ведь я перенес на личность героя только одно хорошее, подмеченное мною в Каракалле. А затем, тебе ведь известно: в гневе цезарь не похож на самого себя. Если бы я не знал по опыту, что не существует никаких доводов настолько сильных, чтобы убедить любящее женское сердце, то я теперь еще раз повторил бы тебе: оставайся здесь! Не отталкивай от себя ту блестящую судьбу, которую посылают тебе боги, чтобы на твой родной город не обрушилось великое несчастье, подобно тому, как некогда пострадала злополучная Троя из-за женщины. «Зевс не слышит клятв влюбленных» – говорит пословица, а я прибавлю: отказаться от любви, чтобы осчастливить других, это – возвышеннее и труднее, чем оставаться ей верным, когда этой любви грозит опасность.
   Эти слова напомнили Мелиссе некоторые поучения Андреаса и сильно подействовали на ее сердце. В ее воображении предстал Каракалла, который, узнав об ее бегстве, натравит своего льва на Филострата и затем, кипя от ярости, прикажет, также как и Тициана, тащить на место казни ее отца и братьев, Полибия и его сына.
   Филострат заметил, что происходило в ней, и, воскликнув: «Подумай о том, скольких людей благоденствие и бедствие зависят от тебя!», он поднялся со своего места и вступил в разговор с фракийским начальником германской гвардии.
   Мелисса осталась одна на диване. Картина в ее воображении изменилась, и она увидела себя в драгоценных пурпурных одеждах и сверкающих украшениях рядом с императором в золотой колеснице. Тысячеголосая народная толпа приветствовала ее, а у нее под рукой находился рог изобилия, переполненный золотыми солидами и пурпурными розами, не истощавшийся, сколько бы она ни черпала из него. При этом сердце ее наполнялось нежностью, и, увидав в той толпе, которую рисовало ей ее живое воображение, жену слесаря Герофила, который по доносу Цминиса сидел в заточении, она обратилась к цезарю, которого все еще видела рядом с собою на колеснице, с кратким восклицанием: «Помилование!» И Каракалла утвердительно кивнул ей головою, и через мгновение жена Герофила лежала на груди освобожденного узника, на ногах которого еще позвякивали наполовину разорванные цепи. Дети вновь соединившихся супругов находились тут же и протягивали ручки к родителям, а затем льнули губами сначала к родителям, а потом и к ней, Мелиссе.
   Как прекрасно было все это и как благотворно действовало на ее сострадательное сердце!
   И все это, говорил ей вновь проснувшийся рассудительный дух, не должно оставаться одною только мечтою, нет, от нее зависит, чтобы оно осуществлялось на деле для нее и столь многих других изо дня в день, до конца.
   Она уже почти была готова подняться с места и закричать другу: «Я следую твоему совету и остаюсь!», но воображение стало уже снова продолжать свою работу и показало ей вдову Тициана, умолявшую цезаря пощадить ее благородного невинного мужа, и то, как он жестоко отверг ее просьбу.
   И ей пришло в голову, что и с ее просьбами о помиловании может случиться то же самое, а в следующую минуту из соседней комнаты раздался гневный голос императора.
   Как страшно звучал этот резкий голос!
   Тогда она опустила глаза, и ее взгляд остановился на перьях белоснежных голубей, изображенных на мозаичной картине на полу, и на видневшееся там темное пятно.
   Это был последний след крови юного трибуна, который не удалось слугам уничтожить, и этот несмываемый след злодеяния, свидетельницею которого она была, вызвал в ее души воспоминание о раненом Аврелии. Он лежал теперь в лихорадке, и в таком же положении она несколько дней тому назад видела своего жениха. Его бледное лицо снова воскресло перед нею. Разве не поразит его сильнее, чем удар камня, известие, что она изменила ему ради того, чтобы сделаться могущественною и великою и защищать от ярости тирана других, чужых ей, людей?
   С самого ее детства ей принадлежало его сердце, и оно должно было разбиться и изойти кровью, если она нарушит данное ему обещание. А если он и перенесет это горе, которое она готовила ему, то, наверное, его счастье и спокойствие будут разбиты на долгое время.
   Как могла она хотя бы на одну минуту сомневаться относительно своих прямых обязанностей?
   Если бы она послушалась философа и подчинилась желаниям цезаря, то Диодор был бы вправе осудить и проклясть ее. А разве она могла признать себя вполне безупречною?
   И в ней тотчас же заговорил голос, отрицавший это; бывали минуты, когда сострадание так сильно охватывало ее, что она относилась к больному цезарю с большею, чем следовало, теплотою. Да, она не могла отрицать этого; она могла бы описать жениху, не краснея, каково было ее душевное состояние, когда она сама не могла понять, какая тайная сила влекла ее к императору.
   И вот в ней быстро и сильно выросло убеждение, что ей не только следует оградить жениха от нового горя, но и исправить относительно его свою прежнюю вину. Мысль принести в жертву свою любовь, чтобы, по всей вероятности, напрасно заступаться за других, чтобы облегчить их участь, а самой вследствие принесенной для посторонних жертвы сделаться несчастною и причинить горе безгранично любимому жениху, казалась ей теперь дикою, позорною, непостижимою, и, глубоко вздохнув, она вспомнила об обещании, данном ей Андреасу. Также и ему, всегда направлявшему ее к добру, она могла теперь снова смотреть в его серьезное и честное лицо.
   Так, именно так следовало действовать, так тому и быть!
   Но после первых быстрых шагов, которые она сделала навстречу Филострату, она еще раз остановилась в раздумье. Слова об исполнившемся времени снова пришли ей в голову вместе с воспоминанием о христианине, и она сказала себе, что для нее настала та минута решения, которая наступает для каждого человека. От ответа, который она даст философу, зависит счастье и горе ее будущности. Ужас охватил ее при этой мысли, но только на одну минуту. Затем она выпрямилась и, приближаясь к другу, с радостью почувствовала, что ее выбор хорош и что она не задумается пойти из-за него даже на смерть.
   По-видимому, делая вид, что совершенно поглощен разговором с фракийцем, Филострат не переставал исподтишка наблюдать за девушкой, и от этого знатока человеческого сердца не ускользнуло, на что она решилась.
   Будучи твердо убежден, что склонил ее в пользу Каракаллы, он предоставил ее самой себе. Ему казалось несомненным, что семя, брошенное им в ее душу, непременно взойдет, что она яснее уразумеет, чем она сама насладится в качестве императрицы и что ей возможно будет отклонить от других. Ведь она была умна и вдумчива и к тому же – он больше всего рассчитывал на это – все-таки была женщина. Но именно потому-то ему и не следовало удивляться, что его ожидание не осуществилось. Противоположное было бы ему приятнее ради Каракаллы и его окружающих, но он был хороший человек и слишком сильно полюбил Мелиссу, чтобы ему не была тяжела мысль видеть ее прикованною к необузданному молодому безумцу.
   Еще прежде чем она успела окликнуть его, он распрощался с фракийцем. Затем, подводя ее снова к дивану, он шепнул:
   – Вот и еще пришлось приобрести один лишний опыт. На будущее время, когда мне придется предоставить женщине остановиться на каком-нибудь решении, я уже с самого начала стану предполагать, что она решится именно на противоположное тому, чего я ожидал бы в качестве философа и логически мыслящего человека. Ты настаиваешь на том, чтобы сохранить верность твоему жениху и вонзить в грудь кинжал самому могущественнейшему из всех претендентов – он ведь после смерти сделается богом; твое бегство произведет на него впечатление удара.
   Тут Мелисса весело кивнула ему головою и возразила:
   – Тупое оружие, которым я владею, никак уж не будет стоить жизни цезарю, даже если бы он и был будущий бессмертный.
   – Вряд ли, – произнес Филострат, – но то, что ты устроишь ему, побудит его обратить против других свое собственное острое оружие. Каракалла – мужчина, и относительно его мои предположения до сих пор обыкновенно оправдывались. Как твердо я верю в них, ты можешь видеть из того, что я уже раньше воспользовался письмом матери императора, привезенным ее посланными, чтобы распроститься с ним. Я сказал самому себе, что если Мелисса исполнит желание императора, то ей не нужно никакого другого союзника, кроме малютки Эроса; если же она обратится в бегство, то беда тогда тем, которые будут находиться вблизи разгневанного повелителя, а вдесятеро хуже будет мне, который привел к нему беглянку. Завтра утром, прежде чем Каракалла поднимется со своего ложа, я уеду назад к Юлии вместе с ее посланцами; место на корабле…
   – О господин, – сконфуженно прервала его Мелисса, – если и ты, мой добрый покровитель, покидаешь меня, то от кого могу я ожидать помощи?
   – А разве ты нуждаешься в ней, если думаешь осуществить свое намерение? – спросил философ. – После, то есть в течение сегодняшнего дня, я, может быть, еще буду нужен тебе, и я еще раз повторяю, держи себя относительно Каракаллы так, чтобы даже и его недоверчивая душа не могла догадаться, что у тебя на уме. Сегодня ты найдешь меня готовым оказать тебе помощь. Но слышишь?.. Цезарь снова бушует. Так именно он отпускает посланников, которым хочет внушить, что их условия для него неудобны. И еще вот что: когда у нас появляется седина, то сердцу бывает вдвое радостнее видеть, что прекрасная девушка откровенно сожалеет о нашем расставании. Я всегда был другом твоего прекрасного пола, и даже до сих пор Эрос иногда оказывает мне свою милость. Что же касается тебя, то чем ты прелестнее, тем сильнее приходится сожалеть, что я не могу быть для тебя ничем иным, как только старым, дружески расположенным руководителем. Но сперва сострадание не допускало любовь до выражения чувства словами, а затем давнишний опыт, учащий, что можно покорить каждое женское сердце, за исключением того, которое уже принадлежит другому.
   Престарелый друг красивых женщин проговорил эти слова таким любезным, полным сожаления тоном, что Мелисса с теплым участием подняла на него свои ясные большие глаза и, шутя, ответила:
   – Если бы Эрос указал дорогу к Мелиссе Филострату раньше, чем Диодору, то, может быть, Филострат и занял бы в ее сердце то место, которое теперь принадлежит сыну Полибия и будет принадлежать всегда, вопреки самому цезарю.

XXIV

   Дверь таблиниума распахнулась, и из нее вышло парфянское посольство – семь видных мужчин в своем великолепном национальном наряде в сопровождении переводчика и нескольких писцов.
   Мелисса заметила, что один из них, молодой воин с белокурою бородой, которая обрамляла великолепные черты лица героя, и с тиарой на голове, из-под которой рассыпались пышные курчавые волосы, охватил эфес меча судорожным движением руки, и его сосед, задумчивый старик, успокаивал его.
   Едва только успели они выйти из приемной, как старый Адвент позвал ожидавших к цезарю.
   Каракалла сидел на возвышенном троне из золота и слоновой кости с пурпурными подушками. Как и вчера, он был великолепно одет и его голову украшал лавровый венок. Лев, лежавший на цепи около трона, пошевельнулся, увидев входящих, а Каракалла воскликнул, обращаясь к Мелиссе:
   – Ты так долго не приходила ко мне, что мой «Персидский меч» уже не узнает тебя. Если бы мне не доставляло такого наслаждения показать тебе, как ты мне дорога, то я мог бы рассердиться на тебя, застенчивая беглянка!
   Когда Мелисса почтительно приветствовала его, он с восторгом поглядел на ее вспыхнувшее лицо и проговорил, обращаясь наполовину к ней, наполовину к Филострату:
   – Как она краснеет! Ей стыдно, что в эту ночь, когда я не мог добиться сна и меня мучило невообразимое беспокойство, она не последовала моему призыву, хотя очень хорошо знает, что единственное лекарство для ее мучимого бессонницей друга – ее прекрасная маленькая ручка. Молчи, молчи! Главный жрец сказал мне, что ты не спала под одной крышею со мной. Но именно это и дало моим желаниям настоящее направление. Дитя, дитя!.. Посмотри-ка, Филострат, красная роза превратилась в белую. А эта боязливая застенчивость! Она не оскорбляет меня, нет, она радует меня… Подай-ка вон те цветы, Филострат! Возьми их, Мелисса. Они настолько украсят тебя, насколько ты послужишь для них украшением.
   С этими словами он взял дивные розы, которые спозаранку заказал для нее, и самую лучшую из них собственноручно заткнул ей за пояс. Она подчинилась этому, проговорив слова благодарности.
   Как пылали его щеки!
   С радостным восторгом впивались его взгляды в избранницу сердца. В эту ночь, когда он призывал ее и с лихорадочным томлением напрасно ожидал ее появления, он убедился в том, что это скромное дитя возбудило в нем новую, великую страсть. Он любил ее, и он, до сих пор находивший только мимолетное удовольствие в красивых женщинах, был этому рад. Мучимый невыносимою тоскою, он дал себе клятву сделать ее своею и разделять с нею все, даже саму власть.
   Медлительность не была в его характере, и уже ранним утром он приказал позвать к себе послов матери и сообщил им свое решение.
   Никто не осмелился противоречить ему, а от той, которую он собирался возвести на такую высоту, он еще меньше ожидал этого. Но она чувствовала себя совершенно ему чуждою, и как охотно она высказала бы ему в лицо свои чувства!
   Однако приходилось вооружиться мужеством и сносить самые невыносимые вещи и даже принуждать себя к разговору. Но язык Мелиссы был точно парализован, и она должна была собрать всю силу воли, чтобы как следует высказать в ясных словах удивление по поводу быстрого облегчения страданий императора.
   – Ведь это настоящее чудо, – сказала Мелисса в заключение, и он подтвердил это, говоря, что иногда подобные боли продолжаются обыкновенно по четыре дня и больше. Но удивительнее всего то, что несмотря на общее хорошее состояние здоровья он, однако, одержим самою тяжелою из всех болезней.
   – Это горячка любви, мой Филострат, которая охватила меня! – воскликнул Каракалла, бросив нежный взгляд на Мелиссу.
   – Но, цезарь, – прервал его философ, – не любовь болезнь, а отсутствие любви.
   – Докажи этот новый тезис! – со смехом проговорил император.
   А его собеседник продолжал, глядя выразительным взглядом на девушку:
   – Если любовь проистекает из зрения, то те, которые не любят, слепы.
   – Однако, – весело возразил Каракалла, – ведь говорят, что любовь возбуждается не только тем, что привлекает взгляд, но и тем, что говорит душе и уму.
   – Как будто разум и душа также не обладают зрением, – возразил философ, и император с живостью согласился с этим.
   Затем он с легким оттенком упрека спросил Мелиссу, почему она, вчера доказавшая ему, что ее ум не страдает недостатком находчивости, сегодня выказывает такую сдержанность. В ответ на это она объяснила свою молчаливость теми сильными потрясениями, которые ей пришлось испытать с самого раннего утра.
   Ее голос оборвался при конце этого объяснения, и Каракалла, заключивший из внезапного перерыва ее речи, что ее смущает и покрывает ее щеки нежными оттенками величие той перемены, которая предстоит ей в силу его благоволения, взял ее руку и, увлеченный лучшим чувством, проговорил:
   – Я понимаю тебя, дитя. Тут тебе встречаются такие вещи, которые могли бы напугать и более сильную личность. Тебе посредством полуслов говорят о том, что должно иметь решительное влияние на твою будущность. Ты знаешь мое расположение к тебе. Уже вчера я признался тебе в том, что было тебе понятно и без слов. Мы оба ощущаем ту силу, которая влечет нас одного к другому. Мы принадлежим друг другу. В будущем ни время, ни пространство или что бы там ни было не должны разлучить нас. Где нахожусь я, там обязана быть и ты. Ты во всех отношениях будешь равна мне. Всякую почесть, оказываемую мне, будут оказывать и тебе. Нерасположенным к этому я уже показал, что их ожидает такая участь, которая заставит и других быть осторожными.
   – О господин, этот седовласый старец! – перебила Мелисса императора, с мольбою воздевая к нему руки.
   – Он умрет вместе со своим племянником! – послышался решительный ответ. – Оба они имели дерзость при моем разговоре с послами моей матери возвысить голос против тебя и моего пламеннейшего сердечного желания в таком тоне, который равнялся противодействию. Они поплатятся за это!
   – Из-за меня ты хочешь наказать их! – воскликнула Мелисса. – Но я охотно прощаю им. Помилуй их! Я прошу, я умоляю тебя об этом!
   – Невозможно! Без подобного примера острые языки не скоро успокоятся. Приговор остается в силе.
   Однако Мелисса не успокоилась при этом решении. Еще раз она с пламенной энергией стала молить императора о помиловании, но он заставил ее замолчать, объявив, что ей следует держаться в стороне от этих вещей, ответственность за которые он принимает на себя.
   – Я обязан устранять всякое препятствие как со своего, так и с твоего пути, – проговорил он. – Если б я пощадил Виндекса, то все они потеряли бы веру в непреклонность моей воли. Он должен умереть вместе со своим племянником. Возводить большое здание, не укрепив фундамент, было бы величайшею глупостью. Я также не начинаю ничего, не обратив внимания на предзнаменования. Гороскоп, составленный для тебя жрецами этого храма, укрепил меня в моем намерении. Исследование жертв сегодня утром оказалось благоприятным. Теперь еще следует осведомиться, что говорят звезды относительно моего решения. При первом вопросе, обращенном к этим провозвестникам судеб, оно еще не было окончательно принято. В эту ночь станет ясно, какую будущность напророчат планеты нашему союзу. После тех исчислений, которые сделаны вон на той доске, едва ли мыслимо, чтобы решение могло оказаться неблагоприятным. Но, даже если бы меня стали предупреждать, что мне грозит беда с твоей стороны, я уже не в состоянии отказаться от тебя. Теперь уже слишком поздно. Принимая во внимание указания звезд, я только стал бы с удвоенною строгостью устранять с дороги все, что могло бы угрожать нашему союзу. И затем, еще одно…
   Но тут его прервали: Эпагатос напомнил ему о депутации александрийских граждан, явившихся для переговоров об играх в цирке. Они ожидали уже в течение нескольких часов и должны были заняться еще многими распоряжениями.
   – Разве они прислали тебя ко мне? – с раздражением спросил Каракалла, и, когда отпущенник отвечал утвердительно, он воскликнул: – Князья, ожидающие в моей передней, не шевелятся, пока не дойдет до них очередь; а этим торгашам кружит головы блеск их золота. Скажи им, что их позовут тогда, когда я найду для этого время.
   – Дожидается также новый начальник полиции, – продолжал докладывать отпущенник, и на вопрос императора, говорил ли он с ним и имеет ли тот сообщить что-нибудь важное, ответил, что этот человек находится в сильном беспокойстве, но, по-видимому, придерживается необходимой строгости. Он припоминает изречение, что александрийцам следует бросить хлеба и зрелищ, о другом они мало заботятся. В эти дни вследствие того что не было игр, представлений, раздачи хлеба, римляне и император сделались единственным предметом разговоров. А в цирке сегодня предстоит нечто величественное. Уже это обстоятельство даст новое занятие дерзким языкам. Начальнику полиции сильно хотелось переговорить с самим императором, чтобы предупредить его, что здесь в цирке бывает гораздо больше оживления, чем даже в Риме. Несмотря на всю бдительность, ему невозможно будет заставить чернь в верхних рядах держать себя спокойно.
   – Этого совсем не нужно, – прервал император. – Чем громче они станут кричать, тем лучше, и мне кажется, что они увидят вещи, достойные криков. Мне недостает времени для свидания с этим человеком. Ты сам дай ему понять, что всякое безобразие падет на его голову.