Покамест они не требовали от жизни ничего, кроме почестей и удовольствий. Они наслаждались всем тем, что хорошо образованные, здоровые и веселые юноши могут доставить себе с помощью приветливости, силы и золота, но не доводили всего этого до изнуряющих излишеств.
   Может быть, во всем войске не существовало двух более веселых, счастливых и всеми любимых товарищей. В походе они отлично исполняли свой долг, во время мира и в городе, подобном Александрии, они делались очень похожими на изнеженных модных повес. Они употребляли значительную часть своего времени на завивание черных волос, платили безумные деньги для того, чтобы умащать их самыми тончайшими благовониями, и, глядя на их заботливо выхоленные руки, трудно было предположить, как ловко они умели владеть мечом, секирою и лопатою.
   В этот день в приемную императора был призван Немезиан, а Аполлинарий добровольно заменил другого трибуна только ради того, чтобы не расставаться с братом. Половину ночи они провели в кутеже, а наступивший день начали посещением цветочного рынка, ради доставления удовольствия хорошеньким продавщицам. У каждого из них между панцирем и мундиром виднелась на левой стороне груди полураспустившаяся роза, про которую очаровательная Дафиона уверяла, что она выросла на кусте, только в прошлом году привезенном из Персии. Действительно, братьям не приходилось до тех пор встречать ничего подобного этой розе.
   Выглядывая из окна, они забавлялись рассматриванием проходивших мимо женщин, с тем чтобы двум самым привлекательным из них бросить две имеющиеся у них розы; но в течение целого получаса не оказалось ни одной, достойной этого приношения. Все, что было в Александрии прекрасного, выходило на улицу перед заходом солнца, при наступавшей постепенно прохладе. Тогда действительно не было недостатка в девушках с дивными фигурами. До братьев дошел даже слух, что цезарь, уже отказавшийся от радостей любви, все-таки поддался чарам какой-то прелестной гречанки.
   Едва успев взглянуть на Мелиссу, они убедились, что видят перед собою прекрасную игрушку императорского каприза, и, точно получив приказание от одного и того же невидимого повелителя, они оба, с одинаковым движением, схватились каждый за свою розу.
   Аполлинарий, родившийся немного раньше своего брата и вместе с правом первородства получивший на свою долю еще более предприимчивый характер, смело подошел в Мелиссе и подал ей свою розу, между тем как Немезиан поклонился ей совершенно одинаково с братом, упрашивая отдать предпочтение его цветку.
   Но как ни льстивы и красивы были их речи, Мелисса все-таки резко ответила, что не нуждается в их цветах.
   – Этому мы охотно верим, – возразил Аполлинарий, – так как ты сама прелестная цветущая роза.
   – Пустая лесть, – возразила Мелисса, – да и цвету-то я уж никак не для вас.
   – Это жестоко и притом несправедливо, – со вздохом проговорил Немезиан. – То, в чем ты отказываешь нам, бедным, ты собираешься отдать тому, кому и без того достается все, к чему стремятся другие смертные.
   – А мы, – перебил его брат, – вежливые и к тому же благочестивые воины. Эту розу мы собирались принести в жертву Афродите, а теперь встретили эту богиню собственной персоной.
   – По крайней мере ее изображение, – прибавил другой брат.
   – И ты должна быть благодарна той, которая рождена из пены, – прибавил Аполлинарий, – так как она, несмотря на опасность, что ты совершенно затмишь ее, наградила тебя своими собственными божественными прелестями. Не думаешь ли ты, что она разгневается на нас, если мы, лишив ее этих цветов, принесем их в жертву тебе?
   – Я не думаю ничего, – ответила Мелисса, – за исключением того, что ваши сладкие речи возбуждают во мне досаду; делайте с вашими розами, что хотите, – мне они не нужны.
   – Как можешь ты, – спросил Аполлинарий, подходя ближе к девушке, – злоупотреблять полученными тобою от богини любви дивными свежими губками, столь жестоко отказывая в том, о чем смиренно молят набожные ее поклонники? Если ты не желаешь, чтобы Афродита разгневалась на тебя, то поспеши загладить это святотатство. Соблаговоли, красавица из красавиц, подарить поцелуй почитателю богини, и она простит тебя.
   С этими словами Аполлинарий протянул руку к девушке, чтобы привлечь ее к себе, но она с негодованием оттолкнула его и сказала, что низко и недостойно воина подвергать насилию честную девушку.
   Тогда оба брата разом весело захохотали, и Немезиан воскликнул:
   – Ты не принадлежишь к храму Весты, прелестнейшая из роз, а между тем ты обладаешь такими острыми шипами, что для нападения на тебя нужно иметь большой запас мужества.
   – Даже более того, – прибавил Аполлинарий, – тут приходится идти на приступ, как на крепостной вал. Но в каком лагере, в каком укреплении можно захватить такую завидную добычу?
   При этом он охватил рукою талию Мелиссы и привлек ее к себе.
   Ни он, ни его брат никогда не обращались неприлично с женщинами, внушавшими уважение, и если б Мелисса была дочерью простого ремесленника, ее суровых слов было бы достаточно, чтобы удержать их на приличном расстоянии. Но любовнице императора нельзя было предоставить право так смело оттолкнуть Аврелиев, привыкших к легким победам, притом она едва ли серьезно выказывала эту недоступную суровость.
   Поэтому Аполлинарий не обратил внимания на ее энергичное сопротивление и насильно удерживал ее руки, и хотя ему не удалось при сопротивлении Мелиссы поцеловать ее в губы, но он все-таки запечатлел поцелуй на ее щеках, в то время как девушка силилась вырваться и, задыхаясь, отталкивала его с величайшим негодованием.
   До тех пор братья считали все это веселою игрою, но, когда девушка при повторном нападении Аполлинария вне себя закричала о помощи, он выпустил ее из своих объятий.
   Но было уже поздно: занавес приемной раздвинулся, и Каракалла приблизился к своим Аврелиям. Его пылавшее огнем лицо было искажено. Он дрожал от ярости, и гневные взгляды подобно сверкающей молнии впивались в злополучных братьев. Префект Макрин стоял рядом с ним, опасаясь, что императора постигнет новый припадок, и Мелиссе также сообщилось его беспокойство, когда Каракалла хриплым голосом закричал Аполлинарию:
   – Мерзавец, ты у меня поплатишься за это!
   Но Аполлинарий уже видал цезаря в гневе, вызванном различного рода дерзкими выходками с его стороны, и привык обезоруживать его ласковым сознанием своей вины, поэтому, подняв на императора плутовски-смиренный взгляд, он проговорил:
   – Прости, великий цезарь. Наши бедные силы, как тебе известно, слишком легко бывают сломлены в борьбе с победоносною красотою. Полакомиться так приятно, даже и не для одних детей. Марса всегда тянуло к Венере, и если я…
   Он произнес эти слова на латинском языке, которого не понимала Мелисса, но императору кровь прилила к лицу, и, побледнев от негодования, он с трудом мог проговорить:
   – Ты… ты позволил себе…
   – За эту розу, – снова начал юноша, – выпросить мимолетный поцелуй от красавицы, цветущей притом для всякого, кто ее…
   Говоря это, он с просительным жестом поднял руки и глаза к своему повелителю; но тот выхватил меч из ножен Макрина, и, прежде чем Аврелий успел опомниться, ему был нанесен удар плашмя по голове, а затем целый ряд ударов острием посыпался на его лоб и лицо.
   Обливаясь кровью, со страшно зияющими ранами на лице, которое подвергшийся нападению юноша, дрожа от ужаса и негодования, закрывал руками, он отдался на попечение поддерживавшего его брата, между тем как император осыпал обоих целым потоком гневных упреков.
   Когда затем Немезиан стал перевязывать израненному лицо платком, поданным ему Мелиссой, а Каракалла увидал зияющие раны, которые он нанес своей жертве, он сделался спокойнее и проговорил:
   – Надеюсь, что на некоторое время у этих губ не будет желания насильно похищать поцелуи у честных девушек. Вам обоим следовало поплатиться жизнью за этот подвиг, но умоляющий взгляд вот этих всемогущих глаз спасает вас, и я дарую вам жизнь. Уведи брата вон, Немезиан. До дальнейшего распоряжения не смейте отлучаться с вашей квартиры.
   И с этими словами он повернулся спиною к Аврелиям, но на пороге снова обратился к ним:
   – Вы ошиблись относительно этой девушки: она столько же непорочна и благородна, как и ваша сестра.
   В таблиниуме купцов отпустили скорее, чем следовало по важности тех дел, к которым властитель до описанного приключения отнесся со вниманием и с таким знанием дела, что это поразило их. Они откланялись совершенно разочарованные, но несколько успокоились, получив обещание вторичной аудиенции в сегодняшний вечер.
   Едва успели они удалиться, как император снова растянулся на подушках.
   Ванна благотворно подействовала на него. Все еще ощущая некоторую слабость, но с совершенно свежею головою, он непременно захотел сам принять и депутации, которые ходатайствовали о решении важных дел; но после этого нового страстного порыва вновь почувствовал мучительную головную боль. Бледный, с легким подергиванием членов, он отпустил префекта и остальных друзей и приказал Эпагатосу позвать Мелиссу.
   Он нуждался в спокойствии, и снова маленькая ручка девушки проявила ту же самую целебную силу, которая вчера оказала на него столь благотворное действие. Под тихими ее поглаживаниями стук в его голове утих и изнеможение постепенно превратилось в приятную истому выздоравливающего организма.
   Как вчера, так и сегодня он уверял ее в своей благодарности, но он нашел девушку сильно изменившейся.
   Она глядела печально и боязливо в то время, когда ей не приходилось давать ему определенных ответов, а между тем он сделал все, чтобы доставить ей удовольствие: распоряжение о том, чтобы члены ее семейства были возвращены свободными в Александрию, уже было исполнено, а Цминис сидел в тюрьме с цепями на руках и ногах.
   Каракалла сообщил ей об этом, но, хотя известие и обрадовало ее, оно оказалось недостаточным для того, чтобы возвратить ей ту спокойную веселость, которую он так любил в ней.
   И вот он стал с величайшею сердечною теплотою уговаривать ее признаться ему, что именно тяготит ее душу, и наконец она, с глазами, влажными от слез, решилась ответить:
   – Ты видел, за кого они принимают меня?
   – А ты, – быстро возразил он, – разве не видела, как я наказываю тех, кто забывает должное к тебе уважение?
   Тогда у Мелиссы вырвалось восклицание:
   – Как ужасен твой гнев там, где другие высказывают только порицание! Ты можешь стереть с лица земли, и ты действительно делаешь это тогда, когда бываешь увлечен своими страстями. Я должна была послушаться твоего призыва, и вот я явилась к тебе. Но я сравниваю себя с той собачкой в зверинце Панеума, которую и ты еще можешь увидать посаженной в одну клетку с царским тигром… Сильное животное спокойно терпит кое-какие выходки со стороны маленького служителя, но беда последнему, если тигр как-нибудь по забывчивости прихлопнет его своею тяжелою смертоносною лапой.
   – Но эта рука, – прервал ее император, указывая на свою выхоленную, украшенную кольцами руку, – подобно моему сердцу, никогда не забудет, чем она обязана твоей руке.
   – Покамест я, – со вздохом сказала Мелисса, – чем-нибудь невольно не прогневаю тебя. Тогда ты увлечешься страстью, и меня постигнет такая же судьба, как и всех остальных.
   Император вздрогнул с выражением неудовольствия, но в следующую за тем минуту вошел в комнату Адвент и доложил о приходе звездочета из храма Сераписа. Однако Каракалла отказался принять его и только с любопытством спросил, не принес ли он каких-нибудь записей. Старик ответил утвердительно, и вслед за тем в руках императора очутилась восковая дощечка, покрытая словами и знаками. Его глаза остановились на них с напряженным вниманием, и, по-видимому, там сообщалось нечто хорошее, потому что лицо императора все более и более прояснялось, и, выпуская дощечку из рук, он крикнул Мелиссе:
   – Тебе не следует ничего опасаться с моей стороны, дочь Герона, тебе-то уж ни в каком случае! В более спокойную минуту я объясню тебе, каким образом моя планета склоняется к твоей, а твоя, то есть ты сама, ко мне. Боги создали нас друг для друга, девушка. Звезды подтверждают это. Я вполне окован твоими чарами, но твое сердце еще колеблется, и я даже знаю почему: ты не доверяешь мне.
   Мелисса, смущенная, подняла на него свои большие глаза, а он задумчиво продолжал:
   – То, что случилось, останется неизменным. Оно подобно рубцам от ран, которые не могут быть смыты никакою водою. Ты, конечно, слышала все о моем прошлом? И как эти люди, должно быть, похвалялись своею собственною добродетелью, повествуя о моих преступлениях! Подумал ли хоть один из них, что вместе с пурпуром я получил в руки и меч для защиты государства и трона? А когда я пускал в дело железо, как энергично указывали они на меня пальцами, какая благодарная работа представлялась для их клеветнических языков! Но пришло ли кому-нибудь в голову спросить, что именно вынуждало меня проливать кровь и чего это мне стоило? Но тебе, девушка, тебе, которую – даже и созвездия подтверждают это – послала мне судьба, чтобы разделять то, что меня удручает и облегчает мое сердце, – тебе я доверю это без вопроса с твоей стороны, потому что сердце мое побуждает меня к тому. Но сперва признайся мне, чем именно они питали в тебе страх к человеку, к которому, как сама призналась, ты чувствуешь влечение.
   Мелисса подняла руки с умоляющим и вместе с отстраняющим жестом; но он продолжал в грустном тоне:
   – Я избавляю тебя от высказывания твоих мыслей. Ведь они говорят, что напоминание о пролитой крови, сделанное кем-нибудь другим, подстрекает меня к новому кровопролитию. Ты, вероятно, слышала, что цезарь умертвил своего брата Гету и, кроме того, весьма многих из тех, которые осмеливались произносить имя этой жертвы его гнева. Говорили, будто бы мой тесть и его дочь Плаутилла, то есть моя жена, пали жертвами моей ярости. Я умертвил ученого юриста и префекта Папиниана, да и Пило, ты еще вчера видела его, чуть-чуть не подвергся той же участи. Разве умолчали о чем-нибудь из всего этого? Ни о чем не умолчали! Этим кивком головы ты отвечаешь утвердительно. Да и почему же те, которым доставляет столь великое удовольствие говорить дурно о других, не сообщили бы тебе об этом? Ведь это правда, да и мне самому не приходит в голову отрекаться от этих поступков. Но спросила ли ты себя когда-нибудь, или пытался ли кто-нибудь другой объяснить тебе, каким образом я дошел до того, чтобы совершать такие ужасные вещи, – я, подобно тебе и другим, воспитанный в страхе перед богами и законами?
   – Нет, господин, нет, – в испуге возразила девушка. – Но, прошу, умоляю тебя, оставь эти ужасные вещи! Ведь я и без того знаю, что ты не дурной человек, что ты гораздо лучше, чем думают о тебе другие.
   – Вот поэтому-то, – воскликнул император, причем от волнения, от трудности задачи, которую он поставил себе, у него загорелись щеки, – ты и должна выслушать меня! Я – император; надо мною не существует никакого судьи, и я не обязан никому отдавать отчет в своих действиях. Да я и не думаю делать этого: кто, кроме разве тебя, может значить для меня больше, чем вон та муха, сидящая на чаше?
   – А совесть? – робко спросила Мелисса.
   – Она иногда возвышает свой неприятный голос, – проговорил он мрачно. – По временам она действительно бывает весьма назойлива, но ведь можно не давать ей ответа. А потом, тому, что называется совестью, известны причины каждого деяния, и, обсудив все, она изрекает мягкий приговор. И тебе также следует брать с нее пример, так как ты…
   – О господин, что может значить для тебя мое ничтожное мнение? – с тоскою проговорила Мелисса.
   Но Каракалла, точно оскорбленный этим вопросом, воскликнул с удивлением:
   – Неужели я еще должен объяснять это тебе? Ты ведь знаешь, созвездия говорят как тебе, так и мне, что нас соединяет высшая сила, подобно тому, как она соединяет свет и теплоту. Разве ты забыла, что мы оба ощущали еще вчера? Неужели же я ошибаюсь? Разве душа Роксаны не вселилась в это божественное, прекрасное тело, чувствуя стремление к утраченному ею товарищу?
   Эти слова были произнесены страстно и сопровождались судорожным движением век; но когда он почувствовал, что ее рука, которую он держал в своей, стала дрожать, он пришел в себя и продолжал тихо, но внушительно:
   – Я хочу, чтобы ты взглянула внутрь этой груди, закрытой для всех других, потому что, благодаря тебе, мое осиротившее сердце наполнилось новою жизненною силою, потому что я благодарен тебе, как утопающий своему спасителю. Я задохнусь и погибну, если подавлю в себе это желание открыть перед тобою мою душу!
   Что за перемена произошла с этим загадочным человеком?
   Мелиссе казалось, что она смотрит в лицо человека совершенно незнакомого. Хотя у императора по временам и дрожали еще веки, но его глаза сияли каким-то мечтательным блеском, а все черты его лица как-то особенно помолодели. К этому прекрасно сформированному лбу так хорошо пристал украшавший его венок. К тому же она только теперь заметила это, он был облачен в самую великолепную одежду. На нем был легкий панцирь из толстой шерстяной материи, покрытый пурпурной тканью, а с открытой шеи спускался драгоценный, имевший форму щита медальон из великолепных драгоценных каменьев в золотой оправе, посреди которого красовалась большая голова Медузы с прекрасными, но возбуждающими ужас чертами. Золотые львиные головы на каждом зубце короткой одежды, верхнюю часть которой прикрывал поддельный панцирь, были изящными произведениями искусства. Вокруг ног и щиколоток повелителя обвивались сандалии, украшенные драгоценными каменьями и золотым шитьем.
   Он был одет сегодня не то что какой-нибудь сын знатной семьи, желающий понравиться, нет, на нем был настоящий императорский наряд, и сколько старания употребил раб-индиец при расчесывании его жидких волос!
   Теперь он слегка провел рукою по лбу и бросил мимолетный взгляд в серебряное зеркало, помещавшееся на низком столике в головах ложа. Снова подняв голову, он своим ищущим любви взглядом встретился с глазами Мелиссы.
   Она в испуге опустила их. Неужели император нарядился и оглядывал себя в зеркале ради нее? Едва ли это было мыслимо, а между тем это было ей лестно и приятно. Но уже в следующую минуту в ней проснулось горячее, непреодолимое желание с помощью какого-нибудь волшебства перенестись далеко-далеко от этого ужасного человека. В ее воображении возник тот корабль, который Вереника приготовила для нее. Она хотела и должна бежать на нем, хотя бы и пришлось надолго расстаться с Диодором.
   Замечал ли Каракалла то, что происходило с нею?
   Но ему нельзя было дать разгадать ее, и поэтому она выдержала его взгляд и поощряла его продолжать разговор. А у него сердце забилось радостною надеждою, так как ему вообразилось, что его собственное сильное волнение начинает передаваться и Мелиссе.
   В эту минуту, как и неоднократно прежде, им овладело серьезное убеждение, что даже величайшее из его преступлений было действительно необходимо и неизбежно. В его кровавых деяниях замечалось также нечто великое, необычайное, и это, он воображал себя знатоком женских сердец, это должно было, помимо страха и любви, которую, ему казалось, он внушал ей, вызвать в Мелиссе еще и удивление к нему.
   Еще ночью, при пробуждении, затем в ванне он чувствовал, что ее присутствие так же необходимо ему, как животворный воздух, как надежда. То, что он чувствовал к ней, была та именно любовь, которую воспевают поэты.
   Как часто он насмехался над этим чувством, говоря, что он защищен бронею от стрел Амура. Теперь он в первый раз ощущал то смешанное с боязнью блаженство, то горячее, страстное томление, которое известно было ему из многих песен.
   И вот тут стояла любимая им девушка. Она должна была выслушать его, должна была принадлежать ему не путем насилия, не по императорскому приказанию, а по свободному влечению сердца.
   Этому должны были помочь его признания.
   Быстрым движением, как будто сбрасывая с себя последние остатки утомления, он выпрямился и заговорил со сверкающими глазами:
   – Да, я убил Гету, моего брата. Ты содрогаешься. А между тем… Если бы обстоятельства сложились так же сегодня, когда мне известны последствия моего поступка, то я сделал бы то же самое. Это тебя пугает, но, прошу тебя, только выслушай меня. Ты тогда наверняка скажешь вместе со мною, что сама судьба принуждала меня действовать так, а не иначе.
   Тут Каракалла остановился, а так как испуг и волнение, отражавшиеся на лице Мелиссы, он принял за участие, то, будучи уверен в ее внимании, начал:
   – Когда я родился, мой отец еще не был облачен в пурпурные одежды, но уже стремился к владычеству. Предзнаменования дали ему уверенность в достижении его. Матери все это было известно, и она разделяла его честолюбивые замыслы. В то время, когда я еще находился у груди кормилицы, отец сделался консулом. Четыре года спустя он уже овладел троном. Пертинакс был убит. Презренный Дидий Юлиан купил себе власть. Это заставило отца возвратиться в Рим из Паннонии. А нас, детей, то есть моего брата и меня, он между тем приказал удалить из города. Только тогда, когда было сломлено последнее сопротивление на берегах Тибра, он призвал нас обратно.
   Я был пятилетним ребенком, и, однако, один день из того времени так запечатлелся в моей памяти, как будто все тогда совершавшееся происходило сегодня. Отец торжественно въезжал в Рим. Первым его делом было воздать телу Пертинакса принадлежавшие ему почести. Из каждого окна и балкона во всем городе висели ковры. Цветные гирлянды и лавровые венки украшали дома, благовония веяли на нас, куда бы мы ни повернулись. Ликование народа смешивалось с военного музыкой. Развевались платки, слышались клики. Это относилось к отцу, но также и ко мне, будущему цезарю. Мое маленькое сердце было переполнено радостною гордостью. Мне казалось, как будто я на несколько голов выше не только других мальчиков, но и всех взрослых людей, которые толпились вокруг меня.
   Когда началось печальное шествие в честь Пертинакса, мать собиралась взять меня с собою в колоннаду, где были приготовлены места для женщин-зрительниц, но я отказался последовать за нею. Отец рассердился. Но когда он услыхал мое восклицание, что я мужчина и будущий император, что я готов скорее не видеть совсем ничего, чем показаться народу среди бабья, то улыбнулся. Тогда он приказал Цило, бывшему тогда городским префектом, свести меня к седалищу прежних консулов и старых сенаторов. Это было мне очень приятно. Но когда по его приказанию за мною последовал Гета, мой брат, то вся радость моя была испорчена.
   – И тебе было тогда пять лет? – с удивлением спросила Мелисса.
   – Это удивляет тебя? – с улыбкой сказал Каракалла. – Но я ведь уже пропутешествовал через целую половину государства и узнал больше, чем другие мальчики, которые были значительно старше меня. Но я все-таки был настолько ребенком, что при виде пестрого великолепия, расстилавшегося перед моими глазами, забыл обо всем другом. У меня в памяти осталась цветная статуя из воска, такое живое изображение Пертинакса, как будто последний восстал из могилы. А процессии, казалось, не будет конца: постоянно появлялось нечто новое. Все двигалось, облаченное в траурные одежды, даже поющие хоры мальчиков и мужчин. Цило объяснял мне, кого именно изображали статуи римлян, оказавших услуги отечеству, а также бюсты и статуи ученых и художников, несомые среди шествия. Затем следовали бронзовые изображения всех народов, населявших империю, в их костюмах. Цило говорил мне их названия и объяснял, где они проживают. При этом он заметил, что все они со временем будут мне повиноваться, но что я должен изучить военное искусство, чтобы принудить их покориться мне, если они когда-нибудь вздумают возмутиться против меня, и когда мимо нас проносили знамена ремесленных общин, проходили пешие и конные воины, скаковые лошади из цирка и много всего другого, он продолжал свои объяснения. Но это теперь приходит мне в голову только потому, что мне это было так приятно. Этот пожилой человек постоянно говорил только со мною. На меня одного он указывал как на будущего повелителя, Гете он предоставлял спокойно лакомиться сластями, которые дали ему двоюродные сестры. А когда и я намеревался взять себе кусочек, то он не допускал меня до этого. Цило погладил мои кудри и проговорил: «Предоставь ему эти мелочи, когда ты вырастешь, то взамен этого тебе будет принадлежать целое римское государство со всеми теми народами, которые я показывал тебе».
   Между тем Гета одумался и сам пододвинул ко мне свои лакомства. Я отказался от них, когда же он хотел навязать их мне насильно, то я выбросил их на улицу.
   – И все это осталось у тебя в памяти? – спросила Мелисса.