Страница:
Он молча вглядывался в это спокойное, так изящно сформированное природой и внушающее сострадание лицо. Окончательно закоренелый злодей не мог иметь такую наружность; цезаря в эту минуту можно было сравнить с отдыхающим морем. Когда разразится ураган, то какой вихрь, какое бушевание высоко вздымающихся, шипящих и пенящихся волн поднимется из этой мирной, гладкой, как шелк, мерцающей поверхности!
Внезапно жизнь начала проявляться в чертах императора. Его глаза, за один момент перед этим бывшие тусклыми, вдруг прояснились, и, как будто продолжительное молчание почти не прервало течения его мыслей, он все еще слабым, глухим голосом произнес:
– Я желал бы встать при твоей помощи, но я еще слишком слаб. Теперь иди, друг, иди и принеси мне чего-нибудь нового.
Тогда Александр напомнил ему, что всякое возбуждение будет ему вредно, но Каракалла вскричал запальчиво:
– Это меня укрепит и подействует на меня благодетельно! Все, что меня окружает, так пусто, так плоско, так жалко; то, что я слышу, так пошло. Какое-нибудь сильное слово, приправленное солью, если при этом оно и остро, освежит меня… Когда ты окончишь какую-нибудь картину, разве ты пожелаешь услыхать мнение о ней только от друзей и льстецов?
Художнику показалось, что он понял императора. Верный своей склонности постоянно ожидать лучшего, он надеялся, что как на него, Александра, порицание завистников действовало поощрительно, точно так же и Каракаллу едкое остроумие александрийцев приведет к сознанию собственного достоинства и к большей сдержанности; только он решил не сообщать больному ничего такого, что похоже на простое ругательство.
Когда он затем прощался с императором, Каракалла посмотрел на него с такою горечью, что художник охотно протянул бы ему руку и обратился бы к нему с теплыми словами участия. Мучительная головная боль, следовавшая за каждым припадком, снова началась, и цезарь без сопротивления подчинялся тому, что делал с ним врач.
В дверях Александр спросил старого Адвента, не думает ли он, что этот ужасный припадок вызван гневом на сатирические стихотворения александрийцев и не благоразумно ли будет никогда больше не доводить подобное до слуха императора, но старик с удивлением повернул к нему свои полуслепые глаза и возразил с грубым равнодушием, которое возмутило юношу:
– Он напил себе этот припадок. Этого человека делают больным другие вещи и слова. Если остроумие александрийцев еще не принесло вреда тебе самому, молодой человек, то, конечно, оно не вредит цезарю!
Александр с неудовольствием повернулся к Адвенту спиною, и вопрос, каким образом было возможно, чтобы император, восприимчивый к прекрасному, приблизил к себе жалкую сволочь вроде Феокрита и этого старика, вытащив их из грязи, до того овладел его мыслями, что Филострат, встретивший его в ближайшей комнате, принужден был громко окликнуть его.
Философ сообщил, что Мелисса находится у жены верховного жреца; но как только Филострат намеревался с любопытством спросить, что произошло между смелым художником и императором – так как и философ все же был придворным человеком, – его позвали к Каракалле.
XIX
Внезапно жизнь начала проявляться в чертах императора. Его глаза, за один момент перед этим бывшие тусклыми, вдруг прояснились, и, как будто продолжительное молчание почти не прервало течения его мыслей, он все еще слабым, глухим голосом произнес:
– Я желал бы встать при твоей помощи, но я еще слишком слаб. Теперь иди, друг, иди и принеси мне чего-нибудь нового.
Тогда Александр напомнил ему, что всякое возбуждение будет ему вредно, но Каракалла вскричал запальчиво:
– Это меня укрепит и подействует на меня благодетельно! Все, что меня окружает, так пусто, так плоско, так жалко; то, что я слышу, так пошло. Какое-нибудь сильное слово, приправленное солью, если при этом оно и остро, освежит меня… Когда ты окончишь какую-нибудь картину, разве ты пожелаешь услыхать мнение о ней только от друзей и льстецов?
Художнику показалось, что он понял императора. Верный своей склонности постоянно ожидать лучшего, он надеялся, что как на него, Александра, порицание завистников действовало поощрительно, точно так же и Каракаллу едкое остроумие александрийцев приведет к сознанию собственного достоинства и к большей сдержанности; только он решил не сообщать больному ничего такого, что похоже на простое ругательство.
Когда он затем прощался с императором, Каракалла посмотрел на него с такою горечью, что художник охотно протянул бы ему руку и обратился бы к нему с теплыми словами участия. Мучительная головная боль, следовавшая за каждым припадком, снова началась, и цезарь без сопротивления подчинялся тому, что делал с ним врач.
В дверях Александр спросил старого Адвента, не думает ли он, что этот ужасный припадок вызван гневом на сатирические стихотворения александрийцев и не благоразумно ли будет никогда больше не доводить подобное до слуха императора, но старик с удивлением повернул к нему свои полуслепые глаза и возразил с грубым равнодушием, которое возмутило юношу:
– Он напил себе этот припадок. Этого человека делают больным другие вещи и слова. Если остроумие александрийцев еще не принесло вреда тебе самому, молодой человек, то, конечно, оно не вредит цезарю!
Александр с неудовольствием повернулся к Адвенту спиною, и вопрос, каким образом было возможно, чтобы император, восприимчивый к прекрасному, приблизил к себе жалкую сволочь вроде Феокрита и этого старика, вытащив их из грязи, до того овладел его мыслями, что Филострат, встретивший его в ближайшей комнате, принужден был громко окликнуть его.
Философ сообщил, что Мелисса находится у жены верховного жреца; но как только Филострат намеревался с любопытством спросить, что произошло между смелым художником и императором – так как и философ все же был придворным человеком, – его позвали к Каракалле.
XIX
Мелисса, жена Феофила и Вереника приняли Александра в одной из немногих комнат, которые верховный жрец оставил для своей семьи из всего обширного помещения.
Вереника очень обрадовалась, увидав художника, которому была обязана портретом своей дочери. Этот портрет был ей возвращен, во время императорского обеда Филострат велел отнести его домой.
Будучи утомлена, она отдыхала на подушке. Она пережила мучительные часы, так как гораздо больше, чем о портрете, она беспокоилась о Мелиссе, которую очень полюбила. Притом в этой девушке воплощался для Вереники весь ее пол, и опасение при мысли, что это чистое, очаровательное создание отдано на произвол необузданного тирана, выводило ее из себя и побуждало ее горячую душу к взрывам неудовольствия. При этом она составляла разные планы, невыполнимость которых представляла ей Эвриала, жена верховного жреца, более рассудительная, хотя и обладавшая не менее горячим сердцем.
Она так же, как и Вереника, была чувствительной женщиной, ее гладкие тоже темные волосы начали уже седеть, и она тоже потеряла единственного ребенка. Но это было несколько лет назад, и она привыкла искать утешение в заботе о страждущих. Во всем городе ее считали провидением для нуждающихся в помощи, к какому бы сословию или вероисповеданию они ни принадлежали. Также и в делах широкой благотворительности, когда дело шло об устройстве больниц и приютов для бедных, обращались прежде всего к ней; и там, где она обещала свою негласную, но могущественную помощь, успех был заранее обеспечен, потому что, кроме своего собственного имущества и большого богатства ее мужа, в распоряжении этой высокопоставленной и пользовавшейся всеобщим уважением женщины находились средства язычников и христиан всего города. И тех, и других она считала своими, хотя с большим основанием последних, к числу которых она принадлежала, только втайне. В домашнем кругу высшее удовольствие ей доставляло общество выдающихся людей. Ее супруг предоставил ей полную свободу, хотя ему, первому из жрецов города, было бы приятнее, если бы ее частыми посетителями не были в числе прочих и ученые христиане.
Но бог, которому он служил, совмещал в себе большинство других богов, и мистерии, в которых он священнодействовал, учили, что Серапис есть только одна из форм, в которых проявляется одушевленное «все», продолжающее свое бесконечное существование, постоянно возобновляющее самое себя, согласно вечным законам.
Часть мировой души, проникающей все созданное, живет также в отдельном человеке и по смерти возвращается к своему божественному источнику. Он твердо держался этого пантеистического мировоззрения, однако же, исправляя почетную должность главы музея вместо жреца Александра, неученого римлянина, он знал не только учения своих языческих предместников, но также священные писания иудеев и христиан.
В нравственном учении последних он находил многое, соответствовавшее его собственным взглядам.
Ему, который считался в музее принадлежащим к числу скептиков, нравились библейские изречения вроде следующих: «Все суета» или: «Всякое знание не совершенно». Требование любви к ближним, миролюбия, жажды справедливости, требование распознавать дерево по его плодам, но бояться больше за дух, чем за тело, были как раз ему по душе…
Он был так богат, что для него имели мало значения дары посетителей храма, которых требовали его предместники. Таким образом, он сам примешивал много христианского к вере, которой он был высшим служителем и заступником. Но уверенность, с какою люди, подобные Клименту и Оригену, входившие в круг друзей его жены, объявили учение, к которому они принадлежали, единственно справедливым и даже самою истиною, казалась ему, скептику, заблуждением.
Друзья его жены сделали его брата Зенона христианином; но относительно самой Эвриалы ему нечего было опасаться того же. Она слишком любила его и была слишком спокойна и разумна, для того чтобы посредством крещения поставить его в фальшивое положение и ввергнуть в опасность лишиться могущества, в котором, как она знала, он нуждался для своего благосостояния. Каждому александрийцу была предоставлена свобода принадлежать к той или другой из языческих религий, и никто не ставил в вину верховному жрецу даже его сочинений, написанных в скептическом духе. Когда Эвриала действовала как лучшие из христианок, это могло быть ему только приятно, и ему показалось бы мелочным порицать ее склонность к учению Распятого.
Относительно личности императора он еще не составил себе ясного заключения.
Он ожидал найти в нем полусумасшедшего злодея, и бушевание Каракаллы после того как он узнал о направленной против него эпиграмме с веревкой, только утвердило его в этом мнении. Но потом он нашел и несколько хороших сторон в его характере, а Феофил знал, что на этот последний приговор не имело влияния высокое уважение, выказанное ему цезарем, который обращался с другими, как с рабами. Перемена его мнения об императоре к лучшему произошла скорее вследствие разговоров, которые вел с цезарем верховный жрец. Каракалла, человек, которого так поносили, оказался не только хорошо образованным, но и мыслящим собеседником, и накануне вечером, прежде чем он лег, измученный, в постель, он представился житейски опытному жрецу в том же свете, как перед тем легковерному художнику, так как цезарь в трогательных словах жаловался ему на свою злополучную судьбу и, признаваясь в своих тяжких провинностях, в то же время высказывал и наилучшие намерения и желание пожертвовать своим счастьем, душевным спокойствием и удобствами благоденствию государства. Он ясно видел язвы своего времени и сознавал, что при своей попытке вырвать с корнем всю застарелую гниль он потерпел неудачу и, вместо того чтобы заслужить благодарность, навлек на себя ненависть богов и людей.
Таким образом, Феофил, придя перед тем к своему семейству, уверял всех домашних, что при воспоминании о своих разговорах с императором он готов ожидать от этого преступного молодого человека в пурпуре добра и даже, может быть, наилучших вещей.
Но Вереника с насмешливою решительностью стала уверять жреца, что Каракалла обманул его, и когда Александр тоже попробовал вступиться за страждущего, то она возмутилась и упрекнула его в безумном легковерии.
Мелисса, которая еще прежде вступилась за императора, присоединилась, вопреки матроне, к мнению брата. Каракалла действительно виновен в тяжких преступлениях; его убеждение, что душа Александра живет в нем, а душа Роксаны в ней, Мелиссе, довольно безумно, но изумительное сходство портрета на камее с нею должно поражать всех и каждого. Что в его душе есть также добрые и благородные побуждения, в этом она уверена.
Но Вереника снова только иронически пожала плечами, и когда верховный жрец заметил, что вчера вечером Каракалла был не в состоянии посетить какое-то пиршество и что большая часть преступлений цезаря должна быть приписана его тяжким страданиям, то матрона вспылила.
– Не болезненное ли состояние тела заставляет его также наполнять праздничным шумом дом, посвященный печали по покойнику? Что именно делает его преступником, это для меня совершенно безразлично. Что касается меня, то я скорее предоставлю это дорогое дитя произволу преступника, чем душевнобольного.
Но верховный жрец и брат с сестрою стали уверять, что ум цезаря так же здоров и ясен, как и у всякого другого, а Феофил спросил, кто же в их время вполне свободен от суеверий и желания сообщаться с душами усопших?
Однако же матрону нельзя было настроить на иной лад, и, когда главного жреца отозвали к совершению богослужения, Эвриала, его жена, стала порицать излишнюю горячность невестки. Там, где мудрость зрелого возраста и горячая юность сходятся в суждении, там заключается и правда, говорила она.
– А я остаюсь при том мнении, – вскричала Вереника, причем ее большие глаза гневно засверкали, – что пренебречь моим советом – значит совершить преступление. Судьба похитила у меня и у тебя любимое дитя. Я не хочу потерять также и эту девушку, сделавшуюся дорогой для меня, как дочь.
Мелисса наклонилась над руками матроны, с благодарностью поцеловала их и с увлажненными глазами вскричала:
– Но он был добр ко мне и уверял меня…
– Уверял! – презрительно повторила Вереника.
Затем она быстро привлекла к себе девушку, поцеловала ее в лоб, точно желая защитить, положила ей руку на голову и обратилась к художнику, продолжая говорить:
– Я настаиваю на своем прежнем требовании. Еще в эту ночь Мелисса должна отправиться отсюда куда-нибудь в дальние края. Тебе, Александр, следует проводить ее. Мое собственное морское судно «Вереника и Коринна» – Селевк подарил его мне с дочерью – готово к отплытию. В Карфагене живет моя сестра. Ее муж, первое лицо в городе, тоже мой друг. В его доме вы найдете приют и защиту.
– А отец и Филипп? – перебил ее Александр. – Если мы последуем твоему совету, то им грозит смерть.
Тогда матрона иронически рассмеялась.
– Так вот чего вы ожидаете от доброго, великого, благородного повелителя!
– Относительно своих друзей, – возразил Александр, – он оказывается милостивым, но горе тому, кто оскорбит его.
Тогда Вереника задумчиво уставилась глазами в пол и продолжала более спокойно:
– Так постарайтесь прежде освободить своих близких и тогда уже садитесь на мой корабль. Он будет стоять готовым для вас, и я знаю, что Мелиссе придется воспользоваться им. Дай мне мое покрывало, дитя. Колесница ждет меня у храма Изиды. Сведи меня туда, Александр, и мы вместе отправимся в гавань. Там я познакомлю тебя с капитаном. Так будет лучше. Отец и брат для тебя ближе, чем сестра, а для меня она значит больше. Если бы только было возможно и мне самой удалиться вон из этого опустелого дома и сопровождать Мелиссу!
Тут она сделала своею поднятою рукою такой жест, точно собиралась бросить камень куда-то вдаль.
Наконец, она порывисто заключила девушку в свои объятья, попрощалась с невесткой и вместе с Александром вышла из комнаты.
Как только Эвриала осталась одна с Мелиссой, она стала утешать ее по-своему, ласковым и спокойным тоном; мрачные предчувствия несчастной осиротевшей матери возбудили в девушке новое беспокойство.
А чего только ни случилось с нею сегодня!
Вскоре после опасного разговора с императором Феофил пришел к ней с главным начальником звездочетов Серапеума и астрономов цезаря, чтобы спросить, в какой день и час она явилась на свет. Ей также предложили вопросы относительно дней рождения ее родителей и различных других обстоятельств жизни.
Феофил признался ей, что император приказал составить ее гороскоп.
Вскоре после трапезы она отправилась в сопровождении Вереники, которую нашла в жилище главного жреца, в больничные комнаты Серапеума, чтобы повидать, наконец, своего возлюбленного.
С чувством благодарности и блаженства она увидела его в полном сознании, но врачи и отпущенник Андреас, с которым она встретилась на пороге больничной палаты, убедительно уговаривали ее отдалять от больного все то, что могло бы его взволновать. Таким образом, ей было невозможно сообщить ему, что случилось с ее домашними и какой опасный шаг сделала она, чтобы спасти их. Но Диодор говорил о свадьбе, и Андреас мог засвидетельствовать о желании Полибия, чтобы она была отпразднована как можно скорее.
Было сказано много утешительного, но при этом Мелиссе приходилось притворяться и давать уклончивые ответы – прежде всего на вопрос Диодора, условилась ли она с братьями и подругами насчет того, какие юноши и девушки будут составлять свиту новобрачных и петь гимны Гименею.
В то время как они шептались между собою, с любовью глядя друг на друга, и Диодор просил девушку позволить ему поцеловать не только ее руки, но и губы, Вереника мысленно ставила свою умершую дочь на место Мелиссы. Какая это была бы пара, с какою гордостью, с каким удовольствием она ввела бы их в прекрасную виллу в Канопе, которую ее муж и она украсили с тою целью, чтобы там жила Коринна со своим будущим мужем, и если будет угодно богам, то и со своими детьми.
Но и Мелисса с Диодором как раз подходили друг к другу, и Вереника старалась одарить ее всем счастьем, которого она желала для своей собственной дочери.
Когда наступила минута прощания, она соединила руки жениха и невесты и призвала на них благословение богов. Диодор отнесся к этому с благодарностью. Он знал только, что эта величественная матрона через Александра познакомилась с Мелиссой и полюбила ее, и он охотно поддался чувству, что эта женщина, на красоту которой его глаза смотрели с благоговением, как на красоту Юноны, пришла к его одру вместо его умершей матери.
За дверьми больницы Андреас снова встретился с Мелиссой, и, когда она рассказала ему о своем свидании с императором, он с беспокойством стал убеждать ее, чтобы она ни за что не ходила к цезарю в другой раз, несмотря на его зов. Он обещал скрыть ее в безопасном убежище: в имении Зенона или же в доме одного из других своих друзей.
Когда затем Вереника снова с особенною настойчивостью указала на свой корабль, Андреас воскликнул:
– В сады, на корабль, под землю, только не опять к цезарю!
Последний вопрос отпущенника, вдумалась ли она в свой разговор с императором, воскресил в ее памяти слова: «Но когда время исполнилось», и с этой минуты ее снова начала преследовать мысль, что очень скоро наступит и для нее нечто решительное, «исполнение времени», как выражался Андреас.
Когда она затем, гораздо позднее, осталась наедине с женою главного жреца и та окончила свою успокоительную речь, Мелисса не удержалась от вопроса, слышала ли Эвриала когда-нибудь слова: «Но когда время исполнилось».
Матрона посмотрела ей в лицо изумленным и пытливым взором.
– Значит, ты все-таки имеешь сношения с христианами?
– Нет, – возразила девушка решительно. – Эти слова я услыхала случайно, и Андреас, вольноотпущенник Полибия, объяснил мне их.
– Хороший толкователь, – заметила Эвриала. – Я женщина неученая, однако же и я знаю по опыту, что в жизни каждого человека наступает день, час, о котором впоследствии он думает, что в этот день и час его время исполнилось. Подобно тому как капли, соединяясь одна с другой, образуют реку, в этом дне, в этом часе соединяется то, что мы прежде делали и думали, и увлекает нас на новый путь к спасению или к погибели. Каждый миг может принести решение. Поэтому христиане правы, требуя друг от друга непрестанного бодрствования. Открой и ты свои глаза. Когда для тебя рано или поздно время исполнится, тогда дело будет идти о счастье или бедствии твоей жизни.
– Это говорил мне также какой-то внутренний голос, – отвечала Мелисса, прижимая руку к своей вздымающейся груди. – Попробуй только, как сильно бьется мое сердце!
Эвриала, улыбаясь, исполнила ее желание, и при этом по ней пробежала холодная дрожь. Как прелестна и привлекательна была эта молодая девушка, и Мелисса показалась ей ягненком, который готов доверчиво бежать навстречу волку. Наконец, она отвела гостью в комнату, где был приготовлен ужин.
Хозяин дома не мог принять в нем участие, и в то время когда две женщины сидели друг против друга, почти не говоря и едва прикасаясь к кушаньям и напиткам, им было доложено о приходе Филострата.
Он явился от имени императора, который желал говорить с Мелиссой.
– В этот час? Нет, нет! Это совсем неподходящее дело, – сказала матрона, обыкновенно столь спокойная.
Но философ возразил, что тут нет места ни для малейшего противоречия. С императором сделался особенно сильный припадок страданий, и он приказал напомнить Мелиссе о ее обещании охотно служить ему, когда он будет нуждаться в ней. Ее присутствие, уверял он матрону, подействует благодетельно на больного, и девушке не угрожает ничто до тех пор, пока цезаря мучит эта невыносимая боль.
– Я не боюсь и охотно пойду за тобою! – вскричала Мелисса, которая еще при входе философа встала с ложа.
– Это хорошо, дитя, – сказал Филострат с теплотою; Но Эвриала с трудом сдерживала слезы, разглаживая кудри девушки и поправляя складки ее платья.
Когда она наконец простилась с Мелиссой и привлекла ее к своему сердцу, ей невольно вспомнилось ее прощание, происходившее несколько лет назад, с одною из ее подруг-христианок, перед тем как ликторы отвели несчастную в цирк для мученической смерти. Потом она шепнула что-то на ухо философу и получила от него обещание привести Мелиссу опять к ней, как только это будет можно.
Филострат действительно не чувствовал никаких опасений.
Когда незадолго перед тем ищущий помощи взгляд Каракаллы встретился с его полным участия взором, страждущий цезарь говорил только одно: «О Филострат, мне так больно!» И эти слова все еще отзывались в душе мягкосердечного философа.
Когда он затем пытался ободрить императора, взгляд последнего упал на камею, и он пожелал видеть ее поближе. Он внимательно и долго смотрел на нее и, возвращая затем философу, приказал ему привести живой портрет Роксаны.
Плотно закутанная вуалью, которую Эвриала накинула ей на голову, девушка пошла с философом через ряд комнат.
Там, где она показывалась, слышался шепот, который тревожил ее, и из некоторых комнат, остававшихся позади, доносилось хихиканье, и, даже выходя из большого зала, где друзья императора в большом числе дожидались его призыва, она услыхала за собою громкий смех, который испугал и возмутил ее.
Она уже не чувствовала той смелости, с какою явилась перед цезарем утром этого дня. Она знала, что ей следует остерегаться императора, что от него можно ожидать всего, даже самого худшего. Но когда Филострат по пути описал ей в теплых словах, как тяжко страдает этот несчастный, ее сострадательную душу снова повлекло к человеку, с которым, как она чувствовала и теперь снова, соединяло ее что-то необъяснимое.
Она повторяла теперь самой себе, что только она в состоянии ему помочь; и к желанию испытать истину этого убеждения, странность и неосновательность которого она сознавала сама, присоединялась менее бескорыстная надежда, что, ухаживая за больным, она найдет случай добиться освобождения отца и брата.
Между тем как Филострат пошел вперед, чтобы известить императора о ее приходе, она пыталась молиться тени умершей матери, но, прежде чем она успела настроить себя на молитву, отворилась дверь; Филострат молча кивнул ей, и она вошла в обширный таблиниум, слабо освещенный несколькими лампами.
Каракалла все еще лежал здесь, потому что каждое движение усиливало его страдание.
Как тихо было здесь! Ей казалось, что она слышит удары своего сердца.
Филострат остановился в дверях, она же на цыпочках подошла к ложу, боясь, что стук ее легких подошв может потревожить больного. Однако же, прежде чем она дошла до дивана, она снова остановилась и услышала жалобные стоны страждущего, а из глубины комнаты доносилось до нее мерное дыхание придворного врача и старого Адвента, которые оба заснули; затем послышался какой-то странный стук. Это лев ударял хвостом по полу, узнав ее и радуясь ее приходу.
Этот шум привлек внимание больного, и когда он поднял сомкнутые веки и увидал Мелиссу, с беспокойством следившую за каждым его движением, то тихо сказал, положив руку на свой лоб:
– У этого зверя хорошая память, и он приветствует тебя от моего имени. Ты должна была прийти, я знал это!
Девушка подошла к нему ближе и ласково сказала:
– Так как ты нуждаешься во мне, то я охотно пошла за Филостратом.
– Так как я нуждаюсь в тебе? – спросил император.
– Да, – отвечала Мелисса, – то есть нуждаешься в моем уходе за тобою.
– В таком случае мне следовало бы желать ради тебя страдать очень часто, – быстро заметил он, но затем жалобным тоном прибавил: – Хоть и не так ужасно, как сегодня.
По звуку его голоса было слышно, как ему трудно было говорить, и немногие слова, которые он приготовил, чтобы сказать Мелиссе что-нибудь любезное, причинили его потрясенным головным нервам такую боль, что он со стоном вновь опустился на подушки.
Теперь все снова казалось на некоторое время спокойным, затем Каракалла отнял руку ото лба и, как бы прося извинения, продолжал:
– Никто не может представить себе, что это за боль. И когда я говорю даже так тихо, каждое слово отзывается с шумом в моей голове.
– Так тебе следует молчать, – прервала Мелисса. – Если тебе будет что-нибудь нужно, то только кивни мне, я пойму тебя и без слов, и чем тише будет здесь, тем лучше.
– Нет, нет, ты должна говорить, – просил больной. – Когда говорят другие, здесь, вверху, поднимается стук, который раздражает меня, но твой голос мне приятно слышать.
– Стук? – спросила Мелисса, в которой это слово вызвало старые воспоминания. – Не кажется ли тебе также, что как будто молоток стучит над твоим левым глазом? Нет ли у тебя какой-то пронзающей боли в мозгу и не чувствуешь ли ты при этом дурноты, точно от морской качки?
– Так ты знаешь это мучение? – спросил удивленный Каракалла, и она отвечала тихим голосом, что ее умершая мать страдала иногда подобными головными болями и описывала их ей.
Каракалла снова опустился на подушки, начал шевелить засохшими губами и бросил взгляд на питье, предписанное ему Галеном. Мелисса, которая совсем еще ребенком ухаживала за милою больною, угадала, чего он хочет, принесла целебный напиток и дала ему пить.
Император поблагодарил ее взглядом. Но лекарство, по-видимому, только усилило боль. Он лежал без движения и хрипел, затем, стараясь переменить положение, тихо простонал:
– Мне кажется, как будто здесь, вверху, стучит железный молоток. Можно подумать, что и другие слышат этот стук.
Вереника очень обрадовалась, увидав художника, которому была обязана портретом своей дочери. Этот портрет был ей возвращен, во время императорского обеда Филострат велел отнести его домой.
Будучи утомлена, она отдыхала на подушке. Она пережила мучительные часы, так как гораздо больше, чем о портрете, она беспокоилась о Мелиссе, которую очень полюбила. Притом в этой девушке воплощался для Вереники весь ее пол, и опасение при мысли, что это чистое, очаровательное создание отдано на произвол необузданного тирана, выводило ее из себя и побуждало ее горячую душу к взрывам неудовольствия. При этом она составляла разные планы, невыполнимость которых представляла ей Эвриала, жена верховного жреца, более рассудительная, хотя и обладавшая не менее горячим сердцем.
Она так же, как и Вереника, была чувствительной женщиной, ее гладкие тоже темные волосы начали уже седеть, и она тоже потеряла единственного ребенка. Но это было несколько лет назад, и она привыкла искать утешение в заботе о страждущих. Во всем городе ее считали провидением для нуждающихся в помощи, к какому бы сословию или вероисповеданию они ни принадлежали. Также и в делах широкой благотворительности, когда дело шло об устройстве больниц и приютов для бедных, обращались прежде всего к ней; и там, где она обещала свою негласную, но могущественную помощь, успех был заранее обеспечен, потому что, кроме своего собственного имущества и большого богатства ее мужа, в распоряжении этой высокопоставленной и пользовавшейся всеобщим уважением женщины находились средства язычников и христиан всего города. И тех, и других она считала своими, хотя с большим основанием последних, к числу которых она принадлежала, только втайне. В домашнем кругу высшее удовольствие ей доставляло общество выдающихся людей. Ее супруг предоставил ей полную свободу, хотя ему, первому из жрецов города, было бы приятнее, если бы ее частыми посетителями не были в числе прочих и ученые христиане.
Но бог, которому он служил, совмещал в себе большинство других богов, и мистерии, в которых он священнодействовал, учили, что Серапис есть только одна из форм, в которых проявляется одушевленное «все», продолжающее свое бесконечное существование, постоянно возобновляющее самое себя, согласно вечным законам.
Часть мировой души, проникающей все созданное, живет также в отдельном человеке и по смерти возвращается к своему божественному источнику. Он твердо держался этого пантеистического мировоззрения, однако же, исправляя почетную должность главы музея вместо жреца Александра, неученого римлянина, он знал не только учения своих языческих предместников, но также священные писания иудеев и христиан.
В нравственном учении последних он находил многое, соответствовавшее его собственным взглядам.
Ему, который считался в музее принадлежащим к числу скептиков, нравились библейские изречения вроде следующих: «Все суета» или: «Всякое знание не совершенно». Требование любви к ближним, миролюбия, жажды справедливости, требование распознавать дерево по его плодам, но бояться больше за дух, чем за тело, были как раз ему по душе…
Он был так богат, что для него имели мало значения дары посетителей храма, которых требовали его предместники. Таким образом, он сам примешивал много христианского к вере, которой он был высшим служителем и заступником. Но уверенность, с какою люди, подобные Клименту и Оригену, входившие в круг друзей его жены, объявили учение, к которому они принадлежали, единственно справедливым и даже самою истиною, казалась ему, скептику, заблуждением.
Друзья его жены сделали его брата Зенона христианином; но относительно самой Эвриалы ему нечего было опасаться того же. Она слишком любила его и была слишком спокойна и разумна, для того чтобы посредством крещения поставить его в фальшивое положение и ввергнуть в опасность лишиться могущества, в котором, как она знала, он нуждался для своего благосостояния. Каждому александрийцу была предоставлена свобода принадлежать к той или другой из языческих религий, и никто не ставил в вину верховному жрецу даже его сочинений, написанных в скептическом духе. Когда Эвриала действовала как лучшие из христианок, это могло быть ему только приятно, и ему показалось бы мелочным порицать ее склонность к учению Распятого.
Относительно личности императора он еще не составил себе ясного заключения.
Он ожидал найти в нем полусумасшедшего злодея, и бушевание Каракаллы после того как он узнал о направленной против него эпиграмме с веревкой, только утвердило его в этом мнении. Но потом он нашел и несколько хороших сторон в его характере, а Феофил знал, что на этот последний приговор не имело влияния высокое уважение, выказанное ему цезарем, который обращался с другими, как с рабами. Перемена его мнения об императоре к лучшему произошла скорее вследствие разговоров, которые вел с цезарем верховный жрец. Каракалла, человек, которого так поносили, оказался не только хорошо образованным, но и мыслящим собеседником, и накануне вечером, прежде чем он лег, измученный, в постель, он представился житейски опытному жрецу в том же свете, как перед тем легковерному художнику, так как цезарь в трогательных словах жаловался ему на свою злополучную судьбу и, признаваясь в своих тяжких провинностях, в то же время высказывал и наилучшие намерения и желание пожертвовать своим счастьем, душевным спокойствием и удобствами благоденствию государства. Он ясно видел язвы своего времени и сознавал, что при своей попытке вырвать с корнем всю застарелую гниль он потерпел неудачу и, вместо того чтобы заслужить благодарность, навлек на себя ненависть богов и людей.
Таким образом, Феофил, придя перед тем к своему семейству, уверял всех домашних, что при воспоминании о своих разговорах с императором он готов ожидать от этого преступного молодого человека в пурпуре добра и даже, может быть, наилучших вещей.
Но Вереника с насмешливою решительностью стала уверять жреца, что Каракалла обманул его, и когда Александр тоже попробовал вступиться за страждущего, то она возмутилась и упрекнула его в безумном легковерии.
Мелисса, которая еще прежде вступилась за императора, присоединилась, вопреки матроне, к мнению брата. Каракалла действительно виновен в тяжких преступлениях; его убеждение, что душа Александра живет в нем, а душа Роксаны в ней, Мелиссе, довольно безумно, но изумительное сходство портрета на камее с нею должно поражать всех и каждого. Что в его душе есть также добрые и благородные побуждения, в этом она уверена.
Но Вереника снова только иронически пожала плечами, и когда верховный жрец заметил, что вчера вечером Каракалла был не в состоянии посетить какое-то пиршество и что большая часть преступлений цезаря должна быть приписана его тяжким страданиям, то матрона вспылила.
– Не болезненное ли состояние тела заставляет его также наполнять праздничным шумом дом, посвященный печали по покойнику? Что именно делает его преступником, это для меня совершенно безразлично. Что касается меня, то я скорее предоставлю это дорогое дитя произволу преступника, чем душевнобольного.
Но верховный жрец и брат с сестрою стали уверять, что ум цезаря так же здоров и ясен, как и у всякого другого, а Феофил спросил, кто же в их время вполне свободен от суеверий и желания сообщаться с душами усопших?
Однако же матрону нельзя было настроить на иной лад, и, когда главного жреца отозвали к совершению богослужения, Эвриала, его жена, стала порицать излишнюю горячность невестки. Там, где мудрость зрелого возраста и горячая юность сходятся в суждении, там заключается и правда, говорила она.
– А я остаюсь при том мнении, – вскричала Вереника, причем ее большие глаза гневно засверкали, – что пренебречь моим советом – значит совершить преступление. Судьба похитила у меня и у тебя любимое дитя. Я не хочу потерять также и эту девушку, сделавшуюся дорогой для меня, как дочь.
Мелисса наклонилась над руками матроны, с благодарностью поцеловала их и с увлажненными глазами вскричала:
– Но он был добр ко мне и уверял меня…
– Уверял! – презрительно повторила Вереника.
Затем она быстро привлекла к себе девушку, поцеловала ее в лоб, точно желая защитить, положила ей руку на голову и обратилась к художнику, продолжая говорить:
– Я настаиваю на своем прежнем требовании. Еще в эту ночь Мелисса должна отправиться отсюда куда-нибудь в дальние края. Тебе, Александр, следует проводить ее. Мое собственное морское судно «Вереника и Коринна» – Селевк подарил его мне с дочерью – готово к отплытию. В Карфагене живет моя сестра. Ее муж, первое лицо в городе, тоже мой друг. В его доме вы найдете приют и защиту.
– А отец и Филипп? – перебил ее Александр. – Если мы последуем твоему совету, то им грозит смерть.
Тогда матрона иронически рассмеялась.
– Так вот чего вы ожидаете от доброго, великого, благородного повелителя!
– Относительно своих друзей, – возразил Александр, – он оказывается милостивым, но горе тому, кто оскорбит его.
Тогда Вереника задумчиво уставилась глазами в пол и продолжала более спокойно:
– Так постарайтесь прежде освободить своих близких и тогда уже садитесь на мой корабль. Он будет стоять готовым для вас, и я знаю, что Мелиссе придется воспользоваться им. Дай мне мое покрывало, дитя. Колесница ждет меня у храма Изиды. Сведи меня туда, Александр, и мы вместе отправимся в гавань. Там я познакомлю тебя с капитаном. Так будет лучше. Отец и брат для тебя ближе, чем сестра, а для меня она значит больше. Если бы только было возможно и мне самой удалиться вон из этого опустелого дома и сопровождать Мелиссу!
Тут она сделала своею поднятою рукою такой жест, точно собиралась бросить камень куда-то вдаль.
Наконец, она порывисто заключила девушку в свои объятья, попрощалась с невесткой и вместе с Александром вышла из комнаты.
Как только Эвриала осталась одна с Мелиссой, она стала утешать ее по-своему, ласковым и спокойным тоном; мрачные предчувствия несчастной осиротевшей матери возбудили в девушке новое беспокойство.
А чего только ни случилось с нею сегодня!
Вскоре после опасного разговора с императором Феофил пришел к ней с главным начальником звездочетов Серапеума и астрономов цезаря, чтобы спросить, в какой день и час она явилась на свет. Ей также предложили вопросы относительно дней рождения ее родителей и различных других обстоятельств жизни.
Феофил признался ей, что император приказал составить ее гороскоп.
Вскоре после трапезы она отправилась в сопровождении Вереники, которую нашла в жилище главного жреца, в больничные комнаты Серапеума, чтобы повидать, наконец, своего возлюбленного.
С чувством благодарности и блаженства она увидела его в полном сознании, но врачи и отпущенник Андреас, с которым она встретилась на пороге больничной палаты, убедительно уговаривали ее отдалять от больного все то, что могло бы его взволновать. Таким образом, ей было невозможно сообщить ему, что случилось с ее домашними и какой опасный шаг сделала она, чтобы спасти их. Но Диодор говорил о свадьбе, и Андреас мог засвидетельствовать о желании Полибия, чтобы она была отпразднована как можно скорее.
Было сказано много утешительного, но при этом Мелиссе приходилось притворяться и давать уклончивые ответы – прежде всего на вопрос Диодора, условилась ли она с братьями и подругами насчет того, какие юноши и девушки будут составлять свиту новобрачных и петь гимны Гименею.
В то время как они шептались между собою, с любовью глядя друг на друга, и Диодор просил девушку позволить ему поцеловать не только ее руки, но и губы, Вереника мысленно ставила свою умершую дочь на место Мелиссы. Какая это была бы пара, с какою гордостью, с каким удовольствием она ввела бы их в прекрасную виллу в Канопе, которую ее муж и она украсили с тою целью, чтобы там жила Коринна со своим будущим мужем, и если будет угодно богам, то и со своими детьми.
Но и Мелисса с Диодором как раз подходили друг к другу, и Вереника старалась одарить ее всем счастьем, которого она желала для своей собственной дочери.
Когда наступила минута прощания, она соединила руки жениха и невесты и призвала на них благословение богов. Диодор отнесся к этому с благодарностью. Он знал только, что эта величественная матрона через Александра познакомилась с Мелиссой и полюбила ее, и он охотно поддался чувству, что эта женщина, на красоту которой его глаза смотрели с благоговением, как на красоту Юноны, пришла к его одру вместо его умершей матери.
За дверьми больницы Андреас снова встретился с Мелиссой, и, когда она рассказала ему о своем свидании с императором, он с беспокойством стал убеждать ее, чтобы она ни за что не ходила к цезарю в другой раз, несмотря на его зов. Он обещал скрыть ее в безопасном убежище: в имении Зенона или же в доме одного из других своих друзей.
Когда затем Вереника снова с особенною настойчивостью указала на свой корабль, Андреас воскликнул:
– В сады, на корабль, под землю, только не опять к цезарю!
Последний вопрос отпущенника, вдумалась ли она в свой разговор с императором, воскресил в ее памяти слова: «Но когда время исполнилось», и с этой минуты ее снова начала преследовать мысль, что очень скоро наступит и для нее нечто решительное, «исполнение времени», как выражался Андреас.
Когда она затем, гораздо позднее, осталась наедине с женою главного жреца и та окончила свою успокоительную речь, Мелисса не удержалась от вопроса, слышала ли Эвриала когда-нибудь слова: «Но когда время исполнилось».
Матрона посмотрела ей в лицо изумленным и пытливым взором.
– Значит, ты все-таки имеешь сношения с христианами?
– Нет, – возразила девушка решительно. – Эти слова я услыхала случайно, и Андреас, вольноотпущенник Полибия, объяснил мне их.
– Хороший толкователь, – заметила Эвриала. – Я женщина неученая, однако же и я знаю по опыту, что в жизни каждого человека наступает день, час, о котором впоследствии он думает, что в этот день и час его время исполнилось. Подобно тому как капли, соединяясь одна с другой, образуют реку, в этом дне, в этом часе соединяется то, что мы прежде делали и думали, и увлекает нас на новый путь к спасению или к погибели. Каждый миг может принести решение. Поэтому христиане правы, требуя друг от друга непрестанного бодрствования. Открой и ты свои глаза. Когда для тебя рано или поздно время исполнится, тогда дело будет идти о счастье или бедствии твоей жизни.
– Это говорил мне также какой-то внутренний голос, – отвечала Мелисса, прижимая руку к своей вздымающейся груди. – Попробуй только, как сильно бьется мое сердце!
Эвриала, улыбаясь, исполнила ее желание, и при этом по ней пробежала холодная дрожь. Как прелестна и привлекательна была эта молодая девушка, и Мелисса показалась ей ягненком, который готов доверчиво бежать навстречу волку. Наконец, она отвела гостью в комнату, где был приготовлен ужин.
Хозяин дома не мог принять в нем участие, и в то время когда две женщины сидели друг против друга, почти не говоря и едва прикасаясь к кушаньям и напиткам, им было доложено о приходе Филострата.
Он явился от имени императора, который желал говорить с Мелиссой.
– В этот час? Нет, нет! Это совсем неподходящее дело, – сказала матрона, обыкновенно столь спокойная.
Но философ возразил, что тут нет места ни для малейшего противоречия. С императором сделался особенно сильный припадок страданий, и он приказал напомнить Мелиссе о ее обещании охотно служить ему, когда он будет нуждаться в ней. Ее присутствие, уверял он матрону, подействует благодетельно на больного, и девушке не угрожает ничто до тех пор, пока цезаря мучит эта невыносимая боль.
– Я не боюсь и охотно пойду за тобою! – вскричала Мелисса, которая еще при входе философа встала с ложа.
– Это хорошо, дитя, – сказал Филострат с теплотою; Но Эвриала с трудом сдерживала слезы, разглаживая кудри девушки и поправляя складки ее платья.
Когда она наконец простилась с Мелиссой и привлекла ее к своему сердцу, ей невольно вспомнилось ее прощание, происходившее несколько лет назад, с одною из ее подруг-христианок, перед тем как ликторы отвели несчастную в цирк для мученической смерти. Потом она шепнула что-то на ухо философу и получила от него обещание привести Мелиссу опять к ней, как только это будет можно.
Филострат действительно не чувствовал никаких опасений.
Когда незадолго перед тем ищущий помощи взгляд Каракаллы встретился с его полным участия взором, страждущий цезарь говорил только одно: «О Филострат, мне так больно!» И эти слова все еще отзывались в душе мягкосердечного философа.
Когда он затем пытался ободрить императора, взгляд последнего упал на камею, и он пожелал видеть ее поближе. Он внимательно и долго смотрел на нее и, возвращая затем философу, приказал ему привести живой портрет Роксаны.
Плотно закутанная вуалью, которую Эвриала накинула ей на голову, девушка пошла с философом через ряд комнат.
Там, где она показывалась, слышался шепот, который тревожил ее, и из некоторых комнат, остававшихся позади, доносилось хихиканье, и, даже выходя из большого зала, где друзья императора в большом числе дожидались его призыва, она услыхала за собою громкий смех, который испугал и возмутил ее.
Она уже не чувствовала той смелости, с какою явилась перед цезарем утром этого дня. Она знала, что ей следует остерегаться императора, что от него можно ожидать всего, даже самого худшего. Но когда Филострат по пути описал ей в теплых словах, как тяжко страдает этот несчастный, ее сострадательную душу снова повлекло к человеку, с которым, как она чувствовала и теперь снова, соединяло ее что-то необъяснимое.
Она повторяла теперь самой себе, что только она в состоянии ему помочь; и к желанию испытать истину этого убеждения, странность и неосновательность которого она сознавала сама, присоединялась менее бескорыстная надежда, что, ухаживая за больным, она найдет случай добиться освобождения отца и брата.
Между тем как Филострат пошел вперед, чтобы известить императора о ее приходе, она пыталась молиться тени умершей матери, но, прежде чем она успела настроить себя на молитву, отворилась дверь; Филострат молча кивнул ей, и она вошла в обширный таблиниум, слабо освещенный несколькими лампами.
Каракалла все еще лежал здесь, потому что каждое движение усиливало его страдание.
Как тихо было здесь! Ей казалось, что она слышит удары своего сердца.
Филострат остановился в дверях, она же на цыпочках подошла к ложу, боясь, что стук ее легких подошв может потревожить больного. Однако же, прежде чем она дошла до дивана, она снова остановилась и услышала жалобные стоны страждущего, а из глубины комнаты доносилось до нее мерное дыхание придворного врача и старого Адвента, которые оба заснули; затем послышался какой-то странный стук. Это лев ударял хвостом по полу, узнав ее и радуясь ее приходу.
Этот шум привлек внимание больного, и когда он поднял сомкнутые веки и увидал Мелиссу, с беспокойством следившую за каждым его движением, то тихо сказал, положив руку на свой лоб:
– У этого зверя хорошая память, и он приветствует тебя от моего имени. Ты должна была прийти, я знал это!
Девушка подошла к нему ближе и ласково сказала:
– Так как ты нуждаешься во мне, то я охотно пошла за Филостратом.
– Так как я нуждаюсь в тебе? – спросил император.
– Да, – отвечала Мелисса, – то есть нуждаешься в моем уходе за тобою.
– В таком случае мне следовало бы желать ради тебя страдать очень часто, – быстро заметил он, но затем жалобным тоном прибавил: – Хоть и не так ужасно, как сегодня.
По звуку его голоса было слышно, как ему трудно было говорить, и немногие слова, которые он приготовил, чтобы сказать Мелиссе что-нибудь любезное, причинили его потрясенным головным нервам такую боль, что он со стоном вновь опустился на подушки.
Теперь все снова казалось на некоторое время спокойным, затем Каракалла отнял руку ото лба и, как бы прося извинения, продолжал:
– Никто не может представить себе, что это за боль. И когда я говорю даже так тихо, каждое слово отзывается с шумом в моей голове.
– Так тебе следует молчать, – прервала Мелисса. – Если тебе будет что-нибудь нужно, то только кивни мне, я пойму тебя и без слов, и чем тише будет здесь, тем лучше.
– Нет, нет, ты должна говорить, – просил больной. – Когда говорят другие, здесь, вверху, поднимается стук, который раздражает меня, но твой голос мне приятно слышать.
– Стук? – спросила Мелисса, в которой это слово вызвало старые воспоминания. – Не кажется ли тебе также, что как будто молоток стучит над твоим левым глазом? Нет ли у тебя какой-то пронзающей боли в мозгу и не чувствуешь ли ты при этом дурноты, точно от морской качки?
– Так ты знаешь это мучение? – спросил удивленный Каракалла, и она отвечала тихим голосом, что ее умершая мать страдала иногда подобными головными болями и описывала их ей.
Каракалла снова опустился на подушки, начал шевелить засохшими губами и бросил взгляд на питье, предписанное ему Галеном. Мелисса, которая совсем еще ребенком ухаживала за милою больною, угадала, чего он хочет, принесла целебный напиток и дала ему пить.
Император поблагодарил ее взглядом. Но лекарство, по-видимому, только усилило боль. Он лежал без движения и хрипел, затем, стараясь переменить положение, тихо простонал:
– Мне кажется, как будто здесь, вверху, стучит железный молоток. Можно подумать, что и другие слышат этот стук.