Она подумала, что уже нарушает дух соглашения, но все же заперла за собой дверь в ванную. Пока ванна наполнялась горячей водой, Кристин изучала следы исчезнувшей женщины – маленький голубой пульверизатор в стиле «арт-деко», флаконы французской пены для ванн, старые баллончики из-под лака для волос и пластмассовые бутылочки с жидкостью для снятия лака; их содержимое уже начало покрываться коркой и пленкой старости. Кристин просидела в ванне целый час, отдавшись на волю потока пара, но так и не увидев сна, размышляя, не взломает ли он дверь, чтобы ворваться к ней.
   «Пожалуйста, только не надо притворяться», – услышала она в первую ночь его хриплый шепот себе в ухо. Она и не пыталась притворяться. После ванны и ужина, который она съела одна, Кристин ушла в свою комнату, как было велено, и улеглась на кровать, где в темноте три часа прождала, пока он наконец не пришел. Не прикидывайся, сказал он, не думай, что мне это понравится. Я, наоборот, хотел бы, чтобы ты совсем не разговаривала. Чтобы ты вообще не выражала никаких чувств. И Кристин стала еще невозмутимей, шлифуя свое бесстрастие. Большую часть последующих дней она провалялась голая на кровати, где-то звучали индастриал-рейв и «Этюды трансцендентного исполнения» Листа, и она чувствовала, как у нее внутри, вдоль горизонта ее тела, все подрагивает в такт огням на Голливуд-Хиллз. Через открытое окно комнаты доносился запах эвкалипта и городской гари. Иногда на ночь Жилец укладывал ее к себе в постель, но, закончив, всегда прогонял, кроме одного раза, когда перепил и, не в состоянии справиться с делом, отключился, а она уснула рядом с ним. В эти первые несколько недель он часто приходил к ней рано утром, когда было еще темно и она спала. Кристин просыпалась и обнаруживала, что он беззвучно проскользнул в нее и прижимает ее к кровати за запястья, как будто боясь, что она убежит, хотя она была в полусне.
   Кристин бесцельно шаталась вверх-вниз по узкому трехэтажному дому, прилепившемуся к склону холма; она часами стояла голая перед широкими окнами, выходящими на город, а Жилец пропадал в комнате на нижнем этаже, которую всегда держал на замке. Будь готова через час, говорил он, посылая ее в ее комнату, а сам исчезал на три или четыре часа, и Кристин дожидалась, лежа на кровати в темноте и в мечтах.
 
   Они совсем не разговаривали. Все в его поведении отбивало охоту к беседам. Через пару дней она не смогла вспомнить, сказала ли ему, как ее зовут, а однажды, когда чуть не ляпнула: «Я Кристин», – он посмотрел на нее с таким видом, как будто в точности знал, что она собиралась сказать, и совершенно не желал этого слышать.
   Они не ели за одним столом и вообще не проводили время вместе, и дом стал принадлежать скорее ей, чем ему, поскольку Жилец запирался в комнате на нижнем этаже. Насколько она могла судить, он не придерживался какого-либо расписания, и дни и ночи для него сливались. Он никогда собственно не спал, а только время от времени забывался от усталости, от спиртного или от страшных головных болей, которые регулярно изводили его. Иногда головная боль совершенно выводила его из строя, а иногда он словно черпал в ней энергию, как будто лучащаяся из его жарких голубых глаз мука проталкивала его к концу дня, сквозь часы работы. Порой он ложился на диван или на кровать, обхватив голову руками, и немигающим взором смотрел прямо перед собой, словно вглядываясь в клочок голубого неба, прибившийся к потолку, и что-то высматривая там.
   – С вами все в порядке? – спросила Кристин его как-то раз, найдя в таком состоянии в гостиной.
   Она не поняла, что напугало его больше – сам вопрос или просто звук ее голоса.
   – Да, – наконец выговорил он тихо сквозь сжатые зубы. Жилец еще несколько минут полежал с закрытыми глазами, потом открыл их и, увидев, что Кристин все еще рядом, добавил:
   – Это бывает.
   Что прозвучало скорее как просьба уйти, чем объяснение.
   «Ах, простите, – чуть было не ответила Кристин, – я что-то не так сказала? Мне нельзя с вами обращаться по-человечески, это нарушение каких-то границ?» Но она прикусила язык и просто подошла, опустилась на колени и начала гладить его по голове.
   – Что ты делаешь? – спросил он.
   – Глажу вас по голове.
   – Зачем?
   Она кивнула:
   – Хороший вопрос.
   Она встала, повернулась, отошла и остановилась у лестницы, только когда ей показалось, что он, может быть, что-то скажет. Но он уже забыл о ней.
   Когда Жилец сидел, запершись в своей комнате внизу, она слышала, как по полу катаются водочные бутылки. Но он никогда не напоминал пьяного – ни голосом, ни запахом, ни шатающейся походкой, как случалось с ее дядей дома в Давенхолле, он никогда не поднимал на нее руки, хотя звуки, раздававшиеся из запертой комнаты, часто были яростными; это были хриплые крики отчаяния, вызванные либо, как ей думалось, головной болью, либо тем, что его таинственные усилия оказывались напрасными. Поведение Жильца было больше всего похоже на одержимость: Кристин заметила, например, что он всегда движется по часовой стрелке. Его яростные шаги были всегда направлены по часовой стрелке; если для того, чтобы выключить свет, нужно было сделать шаг вправо, к выключателю, он вставал и обходил всю комнату по кругу, двигаясь влево, как будто жизнь его уходила в воронку сточной трубы.
   Ужасающий рев, порой доносившийся из тайной комнаты, где он метался и бился в стены, как зверь, попавший в капкан, оставался позади, когда он выходил; он запирал эти звуки на замок. Когда он выходил оттуда, от всего этого оставался только взгляд в его глазах, в котором читалась мука, смешанная с яростью. Кристин теперь знала заранее, когда он придет к ней, – это случалось каждый раз после особенно долгого и угрюмого пребывания в тайной комнате или когда он впадал в забытье – тогда, очнувшись, он хотел ее. В какой-то момент Кристин перестала бояться того, что он может ей сделать. Однажды она проснулась среди ночи и услышала, как он расхаживает в темноте – по часовой стрелке конечно же – в ногах у ее кровати. Пятнадцать минут она лежала, затаив дыхание, но он все продолжал кружить рядом, и в конце концов она снова уснула, а когда проснулась, он уже исчез; близости между ними в ту ночь не было. Однажды, когда они были в его постели, он закончил, притянул ее к груди, обнял и стал рассеянно гладить по голове; внезапно он осознал, что вот-вот поддастся настоящему чувству, и в ужасе выбежал вон. Позже, когда у нее наконец хватило мужества пойти поискать его, она нашла его наверху, в гостиной, где он спал на диване.
   Когда она была не нужна Жильцу или когда он уходил из дому, Кристин принималась, безо всякого, впрочем, энтузиазма, искать ключ к разгадке его тайны – методично прорабатывая его библиотеку в поисках старого забытого письма или, возможно, записки, вложенной между страницами. По виду из окон дома она могла определить лишь, что находится где-то среди холмов в чужом для нее городе. Принадлежа к первому человеческому поколению, с рождения точно знающему по фотографиям, как выглядит Земля из космоса, одно время она находила глубокое спокойствие, даже какое-то физическое утешение в том, что проводит жизнь исключительно внутри пространства, которого никогда не видела снаружи. Она наслаждалась моментами, когда была дома одна. Ей нравилось ходить вверх-вниз по лестницам, из комнаты в комнату и разглядывать в большие незашторенные окна панораму маленьких домишек и маленьких деревьев, маленькие машинки, пробирающиеся туда-сюда по освещенным фонарями дорогам, которые словно зависали в воздухе, белые спутниковые тарелки, всходящие на склонах холмов, как чудовищные грибы под дождем.
   Иногда наутро она замечала, что спутниковые тарелки ночью кто-то покрасил в черный цвет. Иногда ночью она даже видела, как тарелки исчезают одна за другой и как таинственная, темная фигура спешно скрывается с места преступления. Утром всегда появлялся грузовик с новыми огромными тарелками; за рулем сидел паренек-японец, который регулярно заменял изуродованные черные тарелки чистыми, белыми, без пятнышка. Однажды, только выгрузив тарелку у соседнего дома и установив ее на склоне холма, он обернулся и увидел в окне наблюдавшую за ним голую Кристин.
   Когда-то – не так уж и давно – она, может быть, и отошла бы от окна. Но теперь она просто стояла и смотрела на него, жуя сливу.
 
   По лос-анджелесским меркам дом был стар – его построили еще в тридцатых, – и вход с улицы вел на верхний этаж. Туда, заодно с библиотекой и кухней, взгромоздилась гостиная в форме большого полумесяца, с белыми кирпичными стенами, в которой были деревянный пол, камин и маленькое пианино в углу. Гостиную окружали большие окна без штор со скамеечками у подоконников.
   Этажом ниже располагалась его спальня – с окном, выходящим на восток, и ее – с окном, выходящим на запад. Запертая комната находилась еще этажом ниже. Где-то через неделю Кристин начала вольно распоряжаться своей комнатой – убрала в шкаф колыбельку, которая так смущала ее, ожидая, что он будет в ярости. Но он ничего не сказал – возможно, потому что не заметил, а возможно, потому что сам хотел ее убрать, но почему-то никак не мог собраться с силами.
   В доме почти не было видно признаков чьей-то жизни, чьих-то секретов. На стенах не висело ничего, кроме ошеломляющей черно-белой фотографии одного особенно заброшенного участка шоссе № 66 в Аризоне, примерно 1953 года, – бензоколонка «Тексако» на фоне мотеля, а позади них машина, сливающаяся с небом в бредовых сгустках облаков. Старое грязно-белое пианино в гостиной стояло нетронутым, никто никогда на нем не играл; оно казалось заброшенным, опустошенным, как будто его недавно оставила та, что часто сидела за ним, как будто с него исчез какой-то памятный и очень важный сувенир, что красовался на нем ранее. В библиотеке, между книжными страницами, не нашлось ни одного затерявшегося письма, ни одной фотографии. Похоже, он не имел привычки оставлять за своей жизнью следы в виде рассеянной дребедени.
   Вскоре Кристин начала тайком перетаскивать книги из библиотеки в свою комнату. Среди них были тома Бронте, Сандрара и Кьеркегора, которые она когда-то взяла с собой, покидая Давенхолл, романы Травена [15] и Тумера [16], Боулза [17] и Достоевского, Кендзабуро Оэ [18], Вулрича [19] и Сильвины Окампо [20], «Лесной царь» Мишеля Турнье [21] и «Тысяча и одна ночь», «Книга Лилит» [22], «Исповедь англичанина, употреблявшего опиум» Томаса Де Квинси [23], кошмарные эпические гравюры Линда Уорда [24] и автобиография Винсента Ван Гога, том запрещенных комиксов Эгона Шиле [25], собрание писем Эдгара Г. Ульмера [26] и последнее полное издание дневника Ким Новак. [27] Она поставила их на полку под окном. На стену над кроватью она прикнопила вырванные из журналов Жильца фотографии и статьи, рассказы про писателей и музыкантов, про существовавшие лишь в мечтах дальние страны и города – Марокко, Венецию, Ирландию, – а также вырезку, которую ей удалось сохранить в своих странствиях: заметку о новогодней ночи в Северной Калифорнии.
   – Должно быть, они верили, – своим сдавленным шепотом проговорил Жилец, – что в полночь случится нечто настолько ужасное, что любой риск оправдан.
   Кристин спала на верхнем этаже, греясь на солнце у окна, и, проснувшись, лениво спустилась в свою комнату. Она вздрогнула, обнаружив, что он сидит на ее постели, куда пришел за ней, должно быть, одолеваемый одним из своих бурных приступов плотского желания. Он снял со стены газетную вырезку и изучал ее. Когда в дверях появилась Кристин, он не поднял глаз.
   – Они, должно быть, верили, что любой риск, который они могли предпринять, не сравнится с апокалипсисом, который они не могли себе представить.
   – Они сами не знали, во что верят, – ответила она.
   – Да? – Он оторвал-таки глаза от заметки. – Откуда ты знаешь?
   – Я там была.
   – А ты во что верила, что оказалась там?
   – Я убегала из дому.
   Жилец рассеянно кивнул и снова уткнулся в статью.
   – Шагнуть со скалы – это акт веры. Так что они должны были во что-то верить.
   – А вы кто? – решилась она спросить. – Философ, социолог?
   Позже она поняла, как это слово правильно произносится, пишется и выглядит на бумаге, а до того оно звучало для нее как непроизносимый медицинский термин.
   – Я апокалиптолог, – ответил Жилец, по-прежнему внимательно читая заметку.
   – Прыжок со скалы, – сказала Кристин, – может быть актом веры, но это еще не значит, что они понимали, во что верят. – Заговорив с ним таким образом, она, впервые за три недели, вдруг почувствовала неловкость за свою наготу. – Разве вера – это не когда веришь в то, во что веришь? Разве это не значит – не желать не верить, потому что понимаешь, что тебе не под силу не верить? И потому слепо принимаешь все, что вера тебе предлагает. – Она раздраженно вздохнула. – Вы очень недоходчивый человек.
   Это как будто задело его.
   – Ты, кажется, говорила, что тебе всего девятнадцать.
   – На самом деле мне семнадцать.
   – Но ты же говорила – девятнадцать! – вскричал он в ужасе.
   – Я соврала. Я была в отчаянии, помните? «Лучше всего, если ты в отчаянном положении» – так, кажется, вы написали. А ведь вы, наверно, думали, что так выйдет более выразительно. Будете теперь знать, как писать выразительные секс-объявления. Будешь искать людей отчаявшихся – найдешь одних только обманщиков.
   – Да, верно. – Жилец прикрепил заметку обратно на стену, откуда снял. – Найдешь одних обманщиков.
   Он встал с кровати и внимательно посмотрел на Кристин, а она заискивающе улыбнулась, испугавшись, что на этот раз совершила ошибку. Жилец молча протиснулся в дверь мимо нее, но через мгновение снова появился, держа в руках ее одежду, сложенную стопкой.
   – Не гоните меня, – сказала Кристин, глядя на свою одежду. – Если хотите, мне будет девятнадцать. Может быть, мне и вправду девятнадцать, а я сказала, что семнадцать, потому что решила, что вам это больше понравится. – У нее сжало горло при мысли, что сейчас ее опять выкинут на улицу. – Если хотите, я буду глупой. Навру что угодно, лишь бы вам понравилось. Но я пока не могу уйти. Я же и полнедели не протяну, разве непонятно? Не гоните меня. Пожалуйста.
   – Я и не собирался тебя прогонять. – Он положил ее одежду на постель. – Я просто подумал – может быть, ты хочешь прокатиться со мной. Можешь оставаться здесь, если хочешь, но я просто подумал, что нам неплохо бы выйти и прокатиться.
   Ее потрясло ощущение веса и текстуры одежды на собственном теле. Вполне приспособившись к чувству уязвимости, которое в ней поначалу порождала нагота, теперь, одевшись, Кристин чуть не задыхалась. Но так радостно было оказаться на улице, ехать в машине с опущенным окном и чувствовать ветерок, когда она убедила себя, что он не вышвырнет ее где-нибудь. Он не стал завязывать ей глаза и укладывать на заднее сиденье. Они спустились с холмов, прокатились по Голливуду и пару часов мирно просидели в кафе, где Жилец читал старые газеты. Его удивило, что ей были больше по вкусу литературные журналы, чем журналы мод.
   – О, я еще не доросла до журналов мод, – бросила она, испепелив его взглядом. – Концептуальные контра-позиции блузок и юбок, а уж тем более филогенетические аспекты использования косметики – это выше моего понимания. Разве в этом деле разберешься без ученой степени по философии искусства?
   – То, что мы сидим тут и болтаем, то, что я взял тебя на прогулку, – сказал он, – ничего не меняет. Если хочешь жить в моем доме, условия остаются прежними, потому что мне так нужно, и мне все равно, хорошо это или плохо, мне все равно, кажется ли тебе, что я тебя эксплуатирую, и кажется ли так кому-либо еще. Мне так нужно.
   – Вообще-то, – ответила она, – мне казалось, что это я вас эксплуатирую.
   Он на мгновение вернулся к своей газете, но сразу же оторвался от чтения:
   – Откуда у тебя в комнате книги?
   – Стащила из вашей библиотеки.
   Он еще на мгновение посмотрел в газету, потом сказал:
   – Я им больше не верю.
   – Ни одной?
   – Ни одной. Я не верю ни одному слову ни одной долбаной книжки. Однажды я отчаялся в том, что они говорили, но, как ты сказала, в отчаянии можно найти только обман.
   – Кажется, я не это имела в виду.
   – Да, тебе кажется, что ты не это имела в виду, – в ярости просипел он, – но когда-нибудь ты это поймешь. Когда-нибудь, когда тебе будет побольше семнадцати. Вот тогда ты поймешь, что ты именно это имела в виду.
   В этот момент ей показалось, что он ненавидит то, что у нее еще оставалось от невинности, и в то же время жаждет этого жалкого остатка. Они вышли из кафе и направились на запад по бульвару Сансет, не доезжая до старого заброшенного шоссе, а потом остановились у Парка Черных Часов, где гуляли по кладбищу «капсул времени» и разглядывали надгробья над зарытыми капсулами. Начался дождь; казалось, он шел не переставая, погода становилась все безумнее, партизанские удары молний дробили небо на фрагменты головоломки, сверху низвергались потоки воды. Они бродили туда-сюда вдоль рядов капсул, а ливень все усиливался. Жилец не замечал, что оба насквозь промокли. «Мы совсем промокли», – наконец сказала Кристин, и он велел ей подождать на краю парка под деревьями. Она пошла куда велено, а он вернулся к одной могиле за несколько сотен футов от нее и стоял там почти час, глядя на надгробье, а дождь продолжал лить, и Кристин становилось все холоднее и мокрее.
   Когда они вернулись домой, Жилец сорвал с нее одежду и овладел ею на подоконнике, где она спала тем днем в солнечных лучах. Краем глаза она видела, как мимо луны проносятся грозовые тучи, а под мерцающими заплатами дождя внизу раскачиваются деревья. У нее в уме возник образ: окно разлетается вдребезги, и они вдвоем вываливаются, скользя по сталагмитам разбитого стекла, падая окровавленным клубком на вьющуюся внизу дорожку.
 
   Довольно скоро она выяснила, что апокалиптолог – это не врач. За три недели ее жизни с Жильцом он, насколько она могла судить, никак не контактировал с окружающим миром, не считая случаев, когда в одиночестве ездил общаться со своей капсулой на кладбище.
   Телефон ни разу не звонил. Никто не приходил в гости. Жилец отсек себя от всего, отгородившись от прочих людей сначала холмами, потом домом, а потом дверью в комнату на нижнем этаже. Кристин была единственным жильцом этого необитаемого пространства, отделяющего его от мира, и часами блуждала по дому, наблюдая из окна, как паренек-японец выгружает из грузовика новые белые спутниковые тарелки и загружает на их место испорченные черные.
   Оттого что она целый час ждала Жильца под холодным дождем в Парке Черных Часов, у Кристин начался страшный жар, хотя в приступе горячки она задумывалась, в дожде ли все дело и не кроется ли тут нечто большее, не дань ли это ее новогодней удаче. Жилец приносил ей суп, хлеб и сок, «чтобы оправдать вложенные средства», – цинично говорила она себе в редкие моменты между мучительными приступами, когда соображала настолько, чтобы становиться циником. Наконец, на третий день, когда горячка уже спала, он не удержался от того, чтобы снова ею овладеть, и, похоже, нашел ее новообретенную слабость особенно захватывающей.
   Кристин рассчитывала, что к этому времени сны наполнят ее до краев. Она ожидала, что к этому времени сны затопят ее, плескаясь белым прибоем в ямках ее тела. Но ночи ее оставались девственными, засыпая, она попадала в длинное черное безлунное пространство: угораздило же меня, уныло осознала она, из всех мужчин в Лос-Анджелесе продаться тому, у которого нет снов. Если сновидение – это воспоминание о будущем, то она нашла того, кому не о чем было вспоминать.
   В тот день, когда наконец зазвонил телефон, Кристин была дома одна. Она стояла, уставившись на аппарат, и не знала, что делать. Возможно, потому, что Жилец, как всегда, не уделял ей ни малейшего внимания, ночью, когда он собрался скрыться в нижней комнате, она выпалила: