На следующий день после того динера камергерихтсрат Эльбе нерешительно сказал жене:

— Не понимаю, мои брюки почему-то такие тяжелые...

— Тяжелые? — спросила она.— С чего это они отяжелели? Что ты на сей раз туда засунул? Недавно у тебя в пальто оказалось пресс-папье!

— Пресс-папье?.. Нет, не оно,— сказал советник и сунул руку в карман. Он вытащил оттуда полную пригоршню монет.— Кажется, это деньги.

— Деньги? Откуда у тебя деньги? Может быть, у меня взял?

— Насколько мне известно, нет. То есть... если быть точным, не помню, чтобы я это сделал. Тем не менее я допускаю, что это возможно...

— Дай-ка посмотрю! — Она вывернула его карманы.— Здесь больше ста марок. Нет, это не мои деньги. Как они к тебе попали? Ну, вспомни, Франц, пожалуйста.

В смущении он потер двумя пальцами подбородок,

— Боюсь, что даже самая интенсивная работа моей мысли в этом направлении не даст никакого результата. Скорее наоборот: я, кажется, припоминаю, что в течение длительного периода времени не входил в соприкосновение с деньгами.— После некоторого размышления он добавил: — Если говорить точнее: исключая денег на проезд.

— На проезд куда?

— В суд.

— Туда всего-то надо двадцать пфеннигов, а тут больше сотни марок. Разница огромная.

— Согласен, дорогая,— сказал он озабоченно.— Ведь я сам заметил, что карманы стали намного тяжелее. Прежде, беря деньги на трамвай, я этого не наблюдал.

— Может, тебе в суде за что-нибудь заплатили? Ты не давал статью в «Юридический еженедельник»? На лестнице не встречался с почтальоном? Может, одолжил денег у кого-нибудь из сослуживцев?

Герр камергерихтсрат Эльбе полагал, что на все эти вопросы он может, с некоторыми оговорками, обусловленными его юридической совестью, дать отрицательный ответ.

— Что ж, тогда я тоже не понимаю, откуда эти деньги,— закончила допрос фрау Эльбе.— А пока я возьму их на хранение. Если они чужие, хозяин объявится.

Но поскольку фрау Эльбе мало общалась с женами других советников, то о происшествии у Зиделебенов она узнала лишь спустя неделю на очередном чаепитии. Ее бросало то в жар, то в холод, ибо с первых же слов ей стало ясно, кто виновник, и она мгновенно сообразила, что отсутствовавшая здесь, к счастью, фрау Зиделебен сможет причинить герру Эльбе серьезные неприятности, если узнает правду. Сначала фрау Эльбе решила не рассказывать об этом никому, даже собственному мужу, а деньги переслать фрау Зиделебен от вымышленного отправителя.

Однако вскоре она поняла, что так ничего не выйдет. Во-первых, это было противно ее чистосердечной натуре, во-вторых, только усилило бы пересуды во много крат. А если все-таки нападут на верный след, ее муж окажется в безнадежном положении.

Не зная, как поступить, фрау Эльбе обратилась к моей маме, которой симпатизировала за ее кроткий нрав, хотя жена «цивилиста» не принадлежала, собственно, к кругу жен «криминалистов». Но мама в столь важном вопросе не решилась что-либо отвечать или делать без совета нашего отца. Отец выслушал ее со всей серьезностью. Честь судейского сословия была для него кровным делом: без этой чести он не мыслил себе ни суда, ни жизни. Недопустимо, чтобы какая-то сплетня запятнала хотя бы краешек судейской мантии. Действовать в подобном случае по своему усмотрению он не счел себя вправе и потому связался с председателем уголовной палаты. По мнению того, следовало непременно выслушать председателя гражданской палаты, где служил герр Эльбе. Председатель гражданской палаты связался с герром Зиделебеном, и тот, придя в себя от изумления, воскликнул:

— Так вот где увязочка! До этого, конечно, никто бы не додумался! Я рад, что все выяснилось таким образом, правда, моя жена...

Он погрузился в раздумье. Присутствующие, и среди них советница Эльбе, доброжелательно созерцали его.

— В конце концов, я возместил пострадавшим убытки из моей личной кассы, правда, без полного на то согласия жены,— сказал он.— Они разлетелись на все четыре стороны, служанки устроились в других местах... пожалуй, лучше всего, если мы предадим это дело забвению. Коллега Эльбе весьма достойный человек...

— Вы полагаете...

— Если я вас правильно понял, коллега Зиделебен...

— Вы думаете, что и ваша супруга...

— Совершенно верно. Я думаю, что моей жене не надо знать о том, что дело распутано. Это могло бы... гм... омрачить добрые отношения между коллегами. К тому же она утверждает, что вынужденная смена прислуги обернулась невероятной удачей. Она откопала какие-то «жемчужины» из Восточной Пруссии...

Все улыбнулись, так как было известно, что зиделебеновские «жемчужины» сверкали только в первые дни, а потом быстро тускнели.

— Значит, все остается между нами...

— А коллега Эльбе?..

— Какой смысл говорить ему,— сказала фрау Эльбе.— Он только огорчится, а от огорчения недалеко и до нового конфуза.

Вот так получилось, что историю эту сохранили в тайне, насколько, конечно, могли хранить тайну ее многочисленные соучастники. Но двое определенно не знали о ней ничего: фрау камергерихтсрат Зиделебен и герр камергерихтсрат Эльбе.

И когда теперь Зиделебенша позволяла себе порой свысока обойтись с моей мамой, та с улыбкой думала про себя: «Если бы ты знала, что знаю я, ты бы так не говорила! Но ты ничего не знаешь, ни-че-го!»

ПОРКА

Мой отец, как я уже рассказывал, не считал полезным бить детей. В вопросе наказания он действовал, как гомеопат, лечил similia similibus, подобное подобным, и мог быть вполне довольным результатами своего метода воспитания, приписав успех то ли самому методу, то ли нам, детям. Но однажды мой «старик» все-таки всыпал мне от души, и это единственное событие произвело на меня столь глубокое впечатление, что я помню его по сей день во всех подробностях.

Было мне тогда лет десять — одиннадцать, и был у меня закадычный друг Ганс Фётш, сын нашего домашнего врача. Мы с ним, правда, ходили в разные школы, но после занятий целые дни торчали вместе; в ущерб домашним урокам мы клеили из картона и цветной бумаги великолепнейшие рыцарские доспехи, мастерили боевые украшения индейцев, вдохновившись строго запрещенными нам книжками Карла Мая , и зачитывались еще более запретными выпусками о похождениях Ситтинга Булля и Ника Картера . Выпускам этим не было конца: сто, двести, триста брошюр... Все наши карманные деньги уходили на них.

Надо сказать, что в те годы я был необычайно благовоспитанным мальчиком. Мне помнится, как я, к вящей досаде Ганса Фётша, упорно отказывался дать ему одну из этих бульварных книжонок по той лишь причине (в которой нипочем не хотел сознаться), что у героя в пылу гнева вырвалось слово «заср....». Мне было стыдно за моего героя, стыдно перед Гансом Фётшем.

Правда, автор сделал попытку обелить героя, поспешно заверив, что тот выразился так сгоряча, возмущенный до предела низостью своего противника, тем не менее моя скромность была оскорблена. Если подобные выражения допускает мошенник, еще куда ни шло, но герой!..

А вообще мы с Гансом Фётшем отлично ладили. Это был не очень разговорчивый мальчик с трезвым, практическим складом ума; когда я принимался фантазировать, он выслушивал мою болтовню и старался любую новую идею, родившуюся в моей вечно что-то изобретавшей башке, не откладывая, осуществить на деле. Обе пары родителей одобряли нашу тесную связь. Мой отец, вероятно, рассчитывал, что она умерит пылкую неуравновешенность его сына, а доктор Фётш надеялся, что его тихий мальчик станет живее. Встречаться нам и вовсе было удобно — Фётши, как и мы, жили на Луипольдштрассе, только на ее южной стороне, которая в те времена еще не была полностью застроена.

Несмотря на такие предпосылки для удачного дружественного союза, мне с Гансом Фётшем, можно сказать, не слишком повезло. Ему я обязан тремя решающими поражениями в моей жизни, поркой и позорным поступком, о котором еще многие годы с ужасом вспоминали в нашей семье.

Горечь первого поражения удалось мало-мальски смягчить, хотя оно было довольно постыдным. Мой отец, когда ему выпадали редкие свободные минуты, поклонялся безобидному идолу коллекционирования и к тому времени уже собрал весьма приличную коллекцию почтовых марок. Ядро ее составила редчайшая серия старинных немецких марок, которые он некогда обнаружил, роясь в хламе на чердаке приемного отца моей мамы. Этот приемный отец, старенький нотариус, хранил на чердаке штабеля папок с нотариальными делами своих предшественников, а в тех делах лежали письма, старые письма, на которых были наклеены почтовые марки «Турн-и-Таксис» , с мекленбургской бычьей головой, с красными гамбургскими башнями,— поистине драгоценные экземпляры.

Все, что добавилось потом, не шло ни в какое сравнение с этими первыми находками. Когда отец служил в ганноверских провинциальных судах, он не упускал случая выудить из полуистлевших, обгрызенных мышами дел ту или иную редкую марку. Но поскольку он был от природы человеком бережливым (коллекционирование так и не стало для него настоящей страстью), отец воздерживался от приобретения альбома. Все марки были с величайшей аккуратностью наклеены на четвертушки нежно-желтой бумаги, и все надписи на листах сделаны изящным отцовским почерком.

Однажды коллекция уже понесла серьезную утрату. Какой-то страстный коллекционер из породы бесстыжих, оказавшийся, к сожалению, начальником отца, выпросил у своего подчиненного коллекцию «в целях сравнения» с собственной. Полностью отец не получил ее обратно, многие ценнейшие экземпляры так и не были возвращены, несмотря на «давление», а слишком «давить» отец не решался, опасаясь за свое продвижение по службе. Увы, злонамеренный начальник мог причинить молодому судье непоправимый вред даже в так называемое доброе старое время!

Но за давностью лет все было прощено и забыто. Зияющие бреши заполнили другие, хотя и не столь ценные марки, а слишком опустошенные листы отец переклеил. И вот появился я, растущий, подающий надежды ребенок, правда, с заметной склонностью к беспорядку и беспринципности. Я никогда не мог дать точных сведений о том, куда девалась огромная сумма в пятьдесят пфеннигов, которые мне выдавали еженедельно на мелкие расходы, денег у меня никогда не было, я постоянно требовал аванса.

Отец был твердо убежден, что у каждого человека есть врожденный инстинкт бережливости. Ведь каждый стремится в жизни чего-то достигнуть, и каждому приятно, если его дети достигнут большего, чем он. С чего бы вдруг я, в ком течет его кровь и кровь его столь же бережливой супруги, должен быть начисто лишен этого первобытного инстинкта?! Он есть, он обязан быть, и задача отца — развить его! Поскольку с деньгами это не удалось, хотя отец подарил мне специальную тетрадь, куда следовало заносить приходы и расходы,— а я использовал ее для переписи своих книг,— то отец вознамерился развить у меня инстинкт бережливости с помощью инстинкта коллекционирования.

Если я приносил из школы хорошую отметку, если мужественно вел себя у зубного врача, если целую неделю пил рыбий жир без особых скандалов, то во всех таких похвальных случаях отец вручал мне более или менее полный лист из своей коллекции. Когда ему позволяло время, он мне сообщал, как и где «раздобыл» те или иные марки (отец гордился, что не потратил на них ни единого пфеннига). Или, взяв из своей библиотеки путеводитель, рассказывал о странах, откуда эти марки, и таким вот образом пытался связать тесными узами марки и меня.

Первое время ему это, кажется, удавалось. Из осторожности он начал с менее ценных марок, приобретенных им путем обмена, и я с удовольствием разглядывал яркие южноамериканские марки, на которых были изображены птицы, географические карты, пальмы, обезьяны, виды городов. Порой я даже отваживался истратить десять — двадцать пфеннигов из своих карманных денег, чтобы заполнить какой-нибудь «комплект». Отец хвалил меня за это.

Но чем выше поднималась их ценность, тем больше наводили на меня скуку эти кусочки бумаги с зубчиками и без зубчиков. Цифры, только цифры были на них, а сверкающие краски все тускнели, уступая место сероватым и коричневатым тонам. Марки мне надоели, я уже находил в высшей степени прискорбным, что за хорошую отметку мне давали вместо талера одни лишь эти скучнейшие бумажонки. Я почти не смотрел на них. Сказав, как полагается, «спасибо», в котором уже звучала нотка разочарования, я небрежно совал очередной лист в ящик комода.

Эта перемена в моем настроении, видимо, не ускользнула от внимания отца. Настойчивее, чем обычно, он старался втолковать мне, сколь художественно исполнены эти крохотные листочки, какая тут чистота рисунка и гравюры. Но когда и это не производило впечатления, он упоминал,— правда, скрепя сердце, ибо такой аргумент был ему не по душе,— о высокой стоимости некоторых экземпляров, чтобы пробудить во мне радость владельца.

Но ничто не помогало. Втайне я сердился на отца. Сколько желаний можно было бы осуществить за один талер! И я, балбес, не догадывался, что, продав одну-единственную марку, я мог бы исполнить все мои желания на четверть, на полгода вперед. Как, впрочем, и потом в жизни, я совершал глупости с непостижимой основательностью.

Ну, а мой приятель Ганс Фётш был настоящим коллекционером. Он собирал почтовые марки, штемпельные оттиски, а также картинки, прилагавшиеся к товарам фирм «Штольверк» и «Либиг» . Либиговские картинки мне нравились больше всего. Во-первых, они были редкостью, так как к банке мясного экстракта «Либига» прилагалась только одна картинка, а банки хватало, увы, надолго. Во-вторых, на либиговских картинках изображалась жизнь в пампасах — гасиенды, быки, гаучо, лассо, индейцы,— все то, что разжигало мою фантазию. Ганс Фётш собрал несколько сот таких картинок, некоторые были новенькие, как из типографии, другие — с живейшими следами множества немытых мальчишеских рук, через которые они прошли, и от этого они казались мне еще желаннее. Уже не помню, кто из нас двоих был искусителем, но однажды сделка совершилась: я стал владельцем толстой пачки либиговских картинок, а все мои почтовые марки перекочевали к Гансу Фётшу. Не скажу, что мы совершали этот обмен со спокойной душой. Мы поклялись друг другу, что будем хранить строжайшую тайну, и первое время я тщательно оберегал свое сокровище от брата, сестер и родителей.

Но в детстве все забывается быстро, и вот наступил день, когда мама застала меня за разглядыванием картинок.

— Откуда они у тебя, мой мальчик? — спросила она, искренне удивясь.

— Да так!..— сказал я.— Верно, красивые? Смотри, мам, вот это кофейная плантация! Ты знала, что кофе растет на таких маленьких деревьях?

Но мама отлично знала, с кем имеет дело. Именно мой невинный тон и внушил ей подозрение.

— Очень мило! — сказала она. — А у кого ты взял эти картинки? Ведь их здесь, наверное, несколько сотен.

— Пятьсот тридцать! — с гордостью сказал я.

— А кто тебе их дал?

— Да так!..— сказал я опять.— Ребята...

— Какие ребята? — продолжала она безжалостно расспрашивать.— Как их зовут?

Снова:

— Да так! — И наконец: — Из школы...

Теперь мама была твердо убеждена, что тут дело не совсем чисто.

— Ганс! — сказала она взволнованно.— Здесь что-то не так. Я хочу знать, как зовут этих ребят! — И, видя, что я медлю с ответом, добавила: — Если ты не назовешь, мы вместе пойдем к отцу! Уж ему-то ты скажешь.

Эта угроза меня очень испугала, напомнив об отсутствующих почтовых марках. И я соблаговолил признаться, что получил картинки от Ганса Фётша.

Мама с некоторым облегчением вздохнула:

— Ну, слава богу, Ганс Фётш! — И, подумав, спросила: — А что ты дал Гансу Фётшу взамен? Ганс хороший мальчик, но подарками он не разбрасывается.

— Он дал мне просто так, мам!

— Ты обманываешь, Ганс, я вижу по тебе!

— Да нет же, мам, правда! — заверил я ее и покосился в зеркало, чтобы увидеть, действительно ли я покраснел.

— Нет, ты лжешь, Ганс,— сказала мама, теперь уже вполне уверенная в этом.— Если ты не хочешь сказать правду мне, то придется все-таки идти к отцу.

И тут я стал клянчить. Я был готов во всем ей признаться, пусть только она пообещает ничего не говорить отцу.

Но мама не шла ни на какие уступки:

— Ты знаешь, у меня нет секретов от отца. И если ты сделал что-то недозволенное, то отец тем более должен об этом узнать. Идем, мальчик, идем сейчас же к нему. Ты знаешь, отец никогда не сердится, если вы честно и откровенно признаете, что поступили нехорошо. Он не терпит только лжи...

Однако сначала я предпочел сознаться в своем позорном поступке маме. Я хотел увидеть, как это на нее подействует. Мама так перепугалась, что сразу села.

— Что ты наделал, Ганс! — в ужасе вскричала она.— Как ты только мог! Чудесную, драгоценную папину коллекцию, которой он так гордится! Отдать за дурацкие перепачканные картинки! Просто не знаю, как я ему расскажу... Он будет очень огорчен, Ганс! Неужели тебе совсем не дорого то, что подарил отец?!

Со слезами на глазах я старался уверить маму, что я очень ценю отцовские подарки, но что либиговские картинки мне нравятся больше...

— Ах, Ганс, какой же ты глупый! — воскликнула мама.— За десятую долю почтовых марок ты мог бы купить тысячи этих картинок, тысячи! Твой друг просто надул тебя при обмене... Да, не очень-то красиво с его стороны!

Мама задумалась. Охваченный тревогой, я ждал, когда она покончит с теоретической частью, то есть с упреками, и перейдет к практической, а именно — скажет отцу или нет. Но мама нашла другое, худшее решение:

— Знаешь что,— сказала она энергично,— возьми картинки и беги к Гансу Фётшу. Можешь ему сказать, если хочешь, что мама не позволяет тебе меняться.

— Но, мам! — воскликнул я, испугавшись.— Я не могу! Я же дал ему самое честное слово, что ничего не скажу вам. Как же я теперь перед ним?!

Однако мама не придавала большого значения «самым честным» словам.

— Ах, все это ерунда, ваши честные слова! — раздраженно крикнула она.— Ведь вы еще дети, а ты ребенок, которого изрядно надули! Ну, наберись храбрости, Ганс, и беги к Фётшу!

— Он наверняка не отдаст марки.

— Должен отдать. Он прекрасно знает, что обманул тебя. Да еще боится, что родители узнают; можешь не сомневаться.

Но я упорно сопротивлялся маме. Я не хотел осрамиться перед другом. Не хотел стать «бесчестным» в его глазах. И кроме того — но этого я не осмеливался сказать маме,— отец ведь подарил мне марки в качестве награды за всякие там примерные успехи, а со своей собственностью каждый волен поступать, как ему угодно. Если отец считает марки такой драгоценностью, то не надо было дарить их мне. Яего об этом не просил! Мнекартинки все равно больше нравятся...

В таком духе я возражал маме. Она ушла опечаленная, ничего не добившись. Так же печально прошел и ужин. Отец, который наверняка уже обо всем узнал, сидел молча и только изредка бросал на меня испытующие взгляды. Но, следуя своему правилу, воздерживался от какого-либо вмешательства — «дело» вела мама — и спокойно выжидал... Мама также никогда не позволяла себе вторгаться в сферу действий отца. Они лишь помогали друг другу, когда помощь была желательна.

Ночь прошла скверно. Порой я уже соглашался с тем, что мне не следовало меняться, не спросив отца, но чаще я обнаруживал в своем сердце какое-то чувство гнева за то, что Ганс Фётш так меня надул. Потом я услышал голос отца, напевавшего, как он иногда это делал, с легкой издевкой: «Да, я умен, я мудр, и меня не обманешь!» И мне начинало казаться, что я действительно не очень умный.

Но затем я опять возвращался к своим любимым картинкам. Неужели их придется отдать насовсем, навсегда, такие красивые! Нет, не смогу! Ни за что не решусь! Это несправедливо со стороны мамы требовать от меня такое. Я никогда не расстанусь с ними.

На следующий день, после школы, я снова сидел над картинками. Они стали мне теперь вдвое дороже! Я начал их раскладывать совсем по-новому: индейцы к индейцам, быки к быкам, гасиенды к гасиендам. Тут кто-то вошел в комнату, взглянул через мое плечо на картинки, и я услышал мамин голос:

— Сделай нам одолжение, сынок! Перебори себя хоть раз!

Мама ласково погладила меня по голове.

Но я молчал, и мама, не проронив больше ни слова, тихо вышла из комнаты.

Я хотел было продолжать сортировку, однако ничего уже не получалось. Я сложил картинки в несколько пачек, перетянул их резинками, и некоторое время молча смотрел на них. Затем поднялся, распихал, сколько влезло, по карманам, остальное взял в руки и отправился к Гансу Фётшу.

Нет, на душе у меня было совсем нелегко, я нисколько не чувствовал, что делаю что-то похвальное. Но какой-то голос во мне говорил, что это необходимо сделать, как бы ни было тяжело, что я не имею права разочаровывать родителей... Иначе я не мог поступить, так уж я был устроен... И я пошел против воли...

Не скажу, что Ганс Фётш отнесся к моей просьбе по-дружески. Как прирожденный оптимист, я вообразил, будто он, по крайней мере, не станет усложнять проблемы. Но он упрямо твердил, что «сделка есть сделка», и бил меня моими же собственными аргументами: я, мол, дал ему слово, я его уверял, будто марки принадлежат мне. А до собственных вещей сына даже отцу нет никакого дела.

Пришлось выдвинуть орудие тяжелого калибра: я обрисовал, в каком гневе пребывает мой отец, и представил, как разгневается его папаша. Однако я не чувствовал уверенности в своей позиции: раззадоренный упорством Фётша, я хотел принудить его к сдаче, но в то же время мне не хотелось, чтобы он сдавался,— тогда бы я доложил об этом родителям и не расстался бы с картинками.

К сожалению, Ганс Фётш сдался. Он проворчал еще насчет того, что никогда больше не заключит со мной никакой сделки, что, мол, теперь он знает, чего стоит мое самое честное слово, но картинки все-таки взял. Мои марки он, конечно, не может отдать сейчас же, он их переклеил в свой альбом, в разные места. Придется снова отклеивать, но на это надо время. А несколько дублей он поменял, так что вернуть их невозможно.

Расстались мы весьма холодно. Мама встретила меня дома очень ласково. Она похвалила меня за то, что я сумел побороть себя, отец тоже смотрел на меня по-прежнему радушно. Как всегда, с них было достаточно проявления доброй воли.

В дальнейшем мне повезло так же, как отцу с его начальником: не раз пришлось ходить к Гансу Фётшу с просьбами и напоминаниями, пока он не вернул мне жалкую горстку почтовых марок:

— Вот, это все! Больше у меня ничего нет твоего!

Даже моему неколлекционерскому глазу было видно, что в этом марочном хламе лишь несколько штук из отцовской коллекции. Но я уже устал от хождений, и мне не хотелось приставать к Гансу Фётшу.

Отец тоже хмуро взглянул на кучечку марок:

— Н-да, Ганс, моей чудесной коллекции больше нет, и впредь на меня не обижайся, если я как следует поразмыслю, прежде чем подарю тебе что-нибудь стоящее... Полагаю, самое лучшее — отдать все марки твоей сестре Итценплиц. У нее уже набралась вполне приличная коллекция, и она сумеет употребить эти остатки с большей пользой, нежели ты.

Дело сделано, и я остался без марок и без картинок.

Временами я ломал голову над тем, какова же, собственно, награда за мою победу над собой: отец лишился коллекции, я — картинок, а приятель был оскорблен. Итоги получились явно неубедительные.

После этого мои отношения с Гансом Фётшем некоторое время были весьма прохладными. Мы выбрали себе других закадычных друзей, а если случайно встречались на улице, то лишних слов не говорили. Но в юности все быстро забывается, в частности, у меня довольно рано появилась склонность как можно скорее забывать все неприятные события, и особенно — позорные для меня. А у Ганса Фётша, который вышел победителем в этом инциденте, вряд ли была причина долго на меня злиться.

Так что мир и согласие между нами довольно скоро были восстановлены. В те дни весь Берлин говорил о новом универсальном магазине, построенном на углу Лейпцигерштрассе и Лейпцигерплац, расхваливали «медвежий фонтан», «зимний сад», неслыханно роскошный «световой двор»; началось всеобщее паломничество, каждый стремился заглянуть туда при первой возможности, за покупкой или просто так.

Мы, мальчишки, не отставали от всех. Правда, швейцарам универмага было дано указание не пропускать детей без взрослых, но мы всегда находили выход из положения. Приметив в вестибюле какую-нибудь толстую, не слишком расторопную на вид даму, мы быстро пристраивались к ней с боков, и чинно шествовали через запретные врата, оживленно болтая друг с другом.

Войдя в универмаг, мы прочесывали его сверху донизу. Долгое время казалось, что нам не обойти его до конца. То и дело мы обнаруживали новые секции, попадали в совершенно неведомое. Пожалуй, мы испытывали при этом те же чувства, что Ливингстон и Стэнли , когда они продвигались в глубь Черного материка. Вокруг в изобилии лежали дивные сокровища. Мы грезили о них. Мы были ослеплены, как и весь Берлин, который в ту пору — подобная роскошь была еще в новинку — толпился в проходах и у прилавков: всех охватила лихорадочная страсть к приобретениям, какой-то бешеный покупательский зуд. Самый последний бедняк видел здесь перед собой все богатства мира, не рассеянные по магазинам, в которые он никогда бы не осмелился войти, а выставленные как бы специально для него в одном месте...