Фавье кашлянула и сухо сказала:
   – Депеша касалась интересов принцессы.
   Она перекрестилась, ибо коляска миновала боковые врата Святого Сульпиция. Девушки последовали ее примеру.
   – Ты когда-нибудь слышала о мастерской Каменного Сердца? – воскликнула вдруг Нита деланно беззаботным голосом.
   – Нет, – задумчиво откликнулась Роза, – что еще за мастерская Каменного Сердца?
   – Одна из загадок Парижа, представь себе, вдобавок ужасно модная, как и вообще все парижские тайны… ты, надеюсь, Эжена Сю «Парижские тайны» прочла?
   – Нет, – ответила Роза де Мальвуа, – я вообще романов не читаю.
   – Да ты что! Неужели не интересно? Няня Фавье не хотела, чтоб я читала, но графиня сказала: «Пусть читает: от этого ни пользы, ни вреда».
   – Принцесса у нас дитя избалованное, – медленно проговорила Фавье, глядя на Розу, – чего ни пожелают, графиня все делает.
   Роза недоверчиво улыбнулась и тихо-тихо спросила по-английски:
   – Ты довольна жизнью?
   Нита расхохоталась в ответ:
   – Милочка моя, ты романов, может, и не читаешь, зато сама выдумываешь! Пойми, мне девятнадцать лет и я ношу имя принцессы Эпстейн. Стоит мне позвать на помощь, то при моем контральто да под аккомпанемент моего полумиллиона годовых, меня на том краю света услышат! Ты все еще веришь в жестоких опекунов, бедняжка моя?
   – Ты довольна жизнью? – повторила Роза де Мальвуа.
   – Ну, ясное дело, довольна, вот тебе честное слово!
   – И отлично, а то я боялась, что ты несчастна, – простодушно отозвалась Роза.
   Ниту охватило какое-то безотчетное чувство. На этот раз она понизила голос и снова заговорила по-английски:
   – А ты не знаешь, зачем это господин Леон де Мальвуа хотел меня видеть?
   – Мы о тебе очень часто говорим, – снова начала Роза, – но есть вещи, о которых мой брат не рассказывает никому.
   – Ты за это время такая стала серьезная! – громко высказалась Нита.
   – Да, пожалуй… пожалуй! – повторила Роза де Мальвуа. – Братец – тот сохнет и мается. А я, по-моему, уже разучилась смеяться.
   Светлое лицо Ниты помрачнело.
   – Скажи мне прямо, что происходит? – пробормотала она.
   Увидев на опущенных ресницах Розы слезу, Нита прижала подругу к груди.
   – Принцесса, – начала было приживалка, которую аж корежило, – приличия требуют…
   – Не ворчите, няня, – оборвала ее Нита, – у меня в жизни одна-единственная подруга!
   – А разве не графиня лучшая вам подруга, принцесса? – запротестовала было Фавье.
   – Конечно, само собой, но только это разные вещи.
   И, не пускаясь в дальнейшие объяснения, снова обратилась к Розе по-английски:
   – Это ты из-за брата плачешь?
   Роза де Мальвуа молча кивнула.
   – А его ты с тех пор видала хоть раз? – спросила княжна внезапно изменившимся голосом.
   Речь ясно шла не о брате, ибо Роза вздрогнула не подымая глаз.
   – Ты его любишь?.. – промолвила Нита, понизив голос. – Только не обманывай!
   – Всего-то раз я его и видела, – с расстановкой сказала Роза де Мальвуа, стараясь не выдать волнения. – Никого я не люблю. Все, что у меня здесь есть, – это мой братец.
   Взгляни Роза в этот миг на принцессу, она увидела бы, как заблестели у той глаза и чуть-чуть зарделись щеки.
   – Я-то его после видела, – сказала Нита, – несколько раз… в парке, на хорошей лошади, никогда никого с ним не было, и не здоровался он ни с кем… Можно подумать, ни одна живая душа не знает, как его зовут, никто не мог мне сказать, а я стольких спрашивала!
   – А он тебя узнал? – спросила Роза.
   – Не знаю, – отозвалась принцесса, – по правде сказать, даже не знаю.
   При этих словах голос ее дрогнул, Роза невольно приподняла веки, и их взгляды встретились. Нита вся залилась краской, Роза, наоборот, побледнела и спросила по-французски, не в силах скрыть с каким трудом ей это давалось:
   – Почему ты спросила про эту мастерскую Каменного Сердца?
   – Ага! – воскликнула Нита, поймав этот мяч на лету и радуясь возможности прикрыть болтовней как ширмой обуревавшие ее чувства. – Я так и знала, что ты спросишь! Это страсть как забавно, судя по всему: прямо стоянка дикарей посреди Парижа! Посланцы другого мира! Если бы путешественник привез такое из Китая, никто бы не поверил! Базарный Лувр, да и только! А нравы-то! Эти господа говорят, что ирокезы ничто в сравнении с нашими бродячими актерами, а Каменное Сердце – так тот просто вылитый Бильбоке. О нем чего только не болтают! Что его совсем недавно отыскали в какой-то берлоге в ста футах под землей, и водевильщики хотят представить это на театре. Но это еще что; есть вещи куда занятнее. В душе эти папуасы сущие ангелы, хотя, глядя на них, нипочем не скажешь. Когда-то давно, в жуткий мороз, ночью они подобрали валявшегося прямо на улице юношу, как из романа, прекрасного, как купидон, умирающего от голода и холода… нет, погоди! Скорее от ран! Они его выходили, он поправился; они его усыновили, сделали хозяином, королем; устроили ему маленькие хоромы близ своих трущоб. Теперь это изысканный и благородный молодой человек, который выезжает верхом и принят в свете…
   Роза улыбнулась.
   – Так, выходит, принцесса Нита Эпстейн пустилась в путь в такую рань ради подобных диковин?
   – Значит, ты меня слушала? – насмешливо отозвалась Нита. – Честно говоря, мне показалось, что ты витаешь в облаках и я все это говорю для няни… Ладно! Нет, барышня, вы совсем не угадали. Мы выехали по делам; я разве не говорила, что еду к графу, моему опекуну? Это целая история. Правительство собралось у нас купить особняк де Клар несколько против нашей воли; чтобы опять пустить в оборот мой свободный капитал, опекун присмотрел обширный участок, окружающий мастерскую Каменного Сердца.
   – В том квартале, что в ста футах под землей? – прервала ее Роза с некоторой горечью.
   – Браво! Да ты и впрямь меня слушаешь! – вскричала принцесса, приживалка же недовольно поджала губы. – Участок приобретет ценность благодаря новой планировке. Планы готовы; мы их получили в мэрии. У нас будут фасады на две улицы и бульвар. Новый особняк де Клар окупит расходы на строительство благодаря доходным домам, которыми будет окружен впоследствии… Я как раз хотела посоветоваться с твоим братом… Хотя у графа, моего опекуна, полно знакомых, которые во всем этом прекрасно разбираются…
   – Пойми, Розочка, бедная моя, – запнулась она и тотчас, похоже машинально, перешла на английский, – мне бы очень хотелось порасспросить об этих делах. У меня никого нет! Совсем никого!
   Пока Роза де Мальвуа открывала рот для ответа, коляска, въехав в узкую улочку, остановилась. Левая дверца едва не касалась старой стены дворца Клюни; правая же распахнулась, и человек респектабельной наружности просунул свою голову без шляпы, в начинающих седеть светлых волосах.
   Человек этот нам уже знаком, и все же мы потратим несколько строк, дабы представить его читателю, ибо протекшие десять лет произвели в нем перемену, можно сказать, почти сказочную. Словом, это был Жулу, не кто иной как наш Жулу, «Дурак» Маргариты Садула; добавим, что ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем ни от дикого удальца-повара прекрасной грешницы, ни от студента-второкурсника, ни от безжалостного борца, который выдержал, стоя на мраморном столе, ту бешеную историческую схватку с морским офицером, так прогремевшую среди школьных преданий.
   Итак, от прежнего не осталось и следа: это был господин граф дю Бреу де Клар, человек умеренный, покладистый, состоятельный, возвысившийся в глазах общества благодаря высокому титулу своей подопечной и без пяти минут пэр Франции.
   Сверх всего он был еще и мужем графини дю Бреу де Клар, а лучше просто де Клар: она, отпрыск знатнейшего рода, существо, наделенное редчайшей красотой и силою характера, извлекши из бездонных архивных недр свое право носить имя де Клар, благодаря этому отвоевала перед судом для своего супруга опекунство над принцессой Эпстейн, невзирая на отчаянное противодействие покойной матери Франсуазы Ассизской, до самой своей кончины не отступившей от намертво засевших в ее голове предрассудков – из коих важнейшим была неистребимая неприязнь к графине.
   Граф выглядел старше своих лет, и на вид ему можно было дать никак не меньше сорока пяти. Его некогда атлетическая фигура заметно поблекла; прежде его широкие крутые плечи не вынесли бы черной одежды, которую он носил теперь как прочие. Он несколько ссутулился; облик его выражал страдание и печаль. Но особо заметна была перемена в чертах и в выражении его лица.
   Лицо его было широкое, землистое; лишь худоба, вновь вылепив грани этой головы, казавшейся некогда неотесанным наброском, выявила ясные и едва ли даже не благородные черты: увеличившиеся глаза стали умны, обнажившийся лоб принадлежал мыслителю.
   Заметив в коляске постороннее лицо, граф было опасливо отпрянул; он был весьма слаб глазами и потому спросил:
   – Кто это тут с вами, принцесса?
   Вместо ответа Нита фамильярно протянула ему руку, а госпожа Фавье пробурчала полным досады голосом:
    Принцесса уже, слава Богу, не ребенок, и вольна в своих поступках!
   – Кто бы вам что ни говорил, и что бы вам ни доводилось слышать, сударыня, – холодно оборвал ее граф, – знайте: вы находитесь в полном распоряжении моей подопечной. Прошу никогда об этом не забывать!
   Он сжал своими руками ладонь Ниты. Во взгляде его читалось нежное и доброе почтение. Выходя из коляски, Нита подставила лоб под его поцелуй и чуть слышно назвала имя подруги.
   Когда граф поприветствовал Розу с благожелательной галантностью, в ее полуопущенных глазах отразилось удивление. Приживалка поджала толстые губы и изготовилась покинуть коляску.
   – Останьтесь, – сказал ей граф дю Бреу. – Вы подождете здесь.
   И добавил, подавая руку Розе:
   – Добро пожаловать, мадемуазель де Мальвуа; я не из тех, кто осуждает вашего брата.
   – Так кто же его осуждает, сударь? – спросила Роза, полным достоинства жестом отнимая у него свою руку.
   – Видимо, те, кого обвиняет твой брат, – отозвалась Нита, мечтательно поводя своими большими глазами.
   А граф дю Бреу заметил:
   – У вашего брата и этих людей, барышня, силы, боюсь, окажутся очень не равны…
   Они были у самой двери мастерской Каменного Сердца, под знаменитой вывеской, раскачиваемой порывами ветра. Коляска ждала в конце улицы. Граф снял шляпу и пропустил девушку вперед. Прежде чем войти, он бросил взгляд на пятое окно славного жилища Добряка Жафрэ. Две любопытных головы виднелись в этом окне. Граф, сухо поклонившись, помахал шляпой.

САЛАДЕНА ОТУЧАЮТ ОТ СОСКИ

   Едва пробило десять, Вояка Гонрекен испустил отчаянный вопль, на что господин Барюк прокукарекал петухом. Тотчас все капралы отозвались куриным кудахтаньем. Несколько мазил издали тот нежный ровный звук, каким по весне жабы зазывают своих возлюбленных. Известная своими разносторонними дарованиями мадемуазель Вашри воспроизвела пенье вороны в уединенных горах; Патагон, ее дядька, заревел что твой ишак; хозяин ученых обезьян спел «Марсельезу», Симилор затявкал, Эшалот мяукнул, несчастный Саладен издал душераздирающий вопль, а в это время Альбинос, сорвав с головы белоснежный парик, громко с южным акцентом декламировал монолог Терамена о смерти Ипполита. Надо всей мастерской Каменного Сердца царил ее великий глас, вобравший все шумы, созданные природой и цивилизацией, – начиная с визга пилы и кончая кряканьем достославных уток, воспетых Вергилием долины Темпе.
   Все это было исполнено в самом стройном порядке, которому позавидовал бы знаменитый полуденный перезвон страсбургских городских часов. Никто не смеялся. От причуд художников, будь то ученики самого Рафаэля или обыкновенные пачкуны школы Каменного Сердца, иной раз пробирает дрожь.
   Когда этот ежедневный и обыденный гвалт продлился положенное время, Вояка Гонрекен торжественно провозгласил:
   – Господин Барюк Дикобраз!
   – Может, мне почудилось? – спросил второй заместитель. – По-моему, кто-то произнес мое имя!
   – Время летит как на крыльях! – отвечал Гонрекен Вояка. – Пора звонить.
   Барюк, отложив палитру и кисть на длинной как у метлы палке, сказал:
   – Динь-дилинь, динь-дилинь! Вот гонг, возвещающий, что всякий может спокойно принять свою трапезу, причем всякому, буде он пожелает, дозволяется закурить и побеседовать с другими, не задираясь! Вольно! К трапезе приступить! Сегодня к перерыву, по сравнению с обычными днями, милостиво прибавляется четверть часа по случаю праздника Господина Сердце! Эй, вы! Кружки достать!
   Как только кончилась сия речь, выслушанная в благоговейном молчании, тишина сменилась невообразимой суматохой. Вся мастерская – офицеры, капралы, рядовые и те, кто им позировал, с гомоном сорвались с мест как отпущенные с уроков школяры. Из всех стран на карте рода человеческого ни одна не может сравниться сокровищами своих недр, глубиной пещер и неизведанной дикостью ущелий с лучезарной страной художества. Искусство – колосс, коего благородное чело освещено ярким солнцем, но невидимые ноги уходят Бог весть куда, в океаны нищеты. Можно ли причислить к искусствам и это? – спросите вы. И сии ступни – от той ли они главы? По-моему, да. Поглядите, какая пропасть отделяет комедианта-звезду от убогой подстилки из бессловесных статистов, на которой его подают как роскошного глухаря на рубленом мясе. Ничто так не походит на мастерскую Каменного Сердца, как эта чудная толпа фигурантов, непрестанно копошащихся на самом дне и вместе с тем – дивная тайна! – гордых собою. Искусство остается искусством, и в самых низах своих, как и на вершине, а честолюбие – кровь этого огромного организма – проникает и в самые дальние уголки пальцев его несчастных ног.
   Пескарь, это наказание парижских рыболовов, эта ничтожная, несъедобная тварь, копошащаяся в илистом дне канала де л'Урк – не в меньшей степени рыба, чем отливающий серебром окунь, чем удивляющая совершенством формы форель, чем крапчатая минога или гигантский осетр. Дворовая шавка – такая же собака, как и увешанный выставочными наградами пес голубых кровей.
   Так и эти рабы по 25 су за штуку тоже были художниками. Они сделались художниками оттого, что это ремесло есть свобода по преимуществу. Ими помыкали как последними школярами, но что с того? Они были свободны, ибо не делали ничего ради корысти!
   Все разбрелись по своим углам. Углов здесь было великое множество, и в каждом, за грудою ли сваленного тряпья, под поленницей ли дров, меж подрамниками и стенами, словом, повсюду был припрятан какой-нибудь сильно пахнувший, проперченный кусок съестного. Бедный художник не станет питаться как жалкий мастеровой: искусству всегда потребна роскошь, а пряности служат роскошью голытьбе.
   Вскоре всякий устроился со своей газеткой и бутылкой. Газетка – вот тарелка, предоставляемая художнику цивилизацией; она же служит одновременно буфетом. Изо всех этих лопающихся от обилия мыслей газеток неслись сотни тошнотворных ароматов, над которыми царил въедливый мужицкий луковый смрад. Гораций, великий поэт, обрушивал на лук яростные проклятия; я не дерзну вступать в спор о луке с таким авторитетом, и все же без лука искусству не обойтись.
   В мгновение ока развернутые газетки распространили по всей мастерской густой аромат лука; луком разило равно от всех изданий: от юного еще в ту пору «Века», от «Прессы» – старшей его сестры с обещанным ею читателю годовым доходом в сумме 365 идей; от «Родины» (тот же «Век», только выходящий по вечерам), от «Французского курьера» (та же «Родина», только выходящая по утрам), от «Дебатов» в их назидательных пеленках, от «Французской газеты», что так и норовит ужалить короля-мещанина в нос, от «Ежедневной» с ее вздохами по ушедшим временам, от «Эстафеты», «Времени», «Глобуса» и двух десятков других газет, сильных и хилых, умных и тупых, луком несло ото всех. Перед луком все были равны. Единожды попав в эту яму, шедевры человеческого разума пахли одинаково: луком.
   А в это время поближе к плите местная знать кушала с тарелок: господин Барюк – почку под соусом, Вояка Гонрекен – худосочное цыплячье крылышко. Вокруг них среднее сословие и простонародье, расположившись в живописном беспорядке, с неизменным аппетитом жевали кто кусочек солонины, кто мозговой колбасы. Судачили, смеялись, пели. Средь этой веселой толпы мы выберем три компании, теснее других связанные с нашей историей.
   Первая компания, состоявшая всего из двоих персонажей, держалась особняком; ее образовали Эшалот (который представлял туловище) и убогий мальчонка, с которого рисовали летающего ребенка для афиши акробатов. Так что в жизни половинки атлета существовали по отдельности, и покуда Эшалот, натура поистине материнская, занимался единственным наследником Симилора, тот, будучи поборником наслаждения, присоединился к госпоже Вашри и завтракал со скоморохами.
   Это и была вторая группа, куда входили: Паяц, исполнитель первых ролей, Медведь, Альбинос и Физик.
   Третий кружок образовали только художники мастерской, собравшиеся вокруг Вояки Гонрекена, который говорил витиевато, путано и помногу.
   Барюк был чем-то занят: его маленькие серые глазки шмыгали туда-сюда.
   Саладену, скорее всего, не хватало до двух лет лишь нескольких месяцев; он еще не научился говорить, но ползал как ящерица, был уродлив, тщедушен и нелепо скроен. Эшалот говорил ему с неповторимой нежностью терпеливого человека:
   – Ну подумай сам, Саладен! Нельзя же сосать соску до самой армии, правда? Ну-ка, скушай это, как делают послушные мальчики, это тебе полезно, сам дядя ветеринар сказал, и пора уже тебе, пацан, сиську бросать и браться за ум.
   Саладен глотать явно не желал, корчил невозможные рожи и пытался орать; но Эшалот, знакомый с силою его глотки и опасаясь скандала, стискивал ему ладонью рот, говоря:
   – Напрасно ты это. Твой папка для тебя ничего не делает, я один о тебе забочусь. Будь добр! Колбаса тебе придаст мужской силы – не то что молоко, которое в Париже чем только не разбавляют: и крахмалом, и лошажьими мозгами. Молочники – самое жулье. Ты откроешь, наконец, рот, гаденыш?.. Вот видишь, Саладен, ты таки дождался, что я обошелся с тобой грубо!
   Саладен, который кочевряжился как мог, вырвался наконец из объятий Эшалота и запустил все десять своих черных изогнутых ногтей в бедную тощую щеку кормильца. Эшалот поцеловал его.
   – Безобразник, – проворчал он сквозь смех, – когда ж ты дурить-то бросишь? – И добавил с нежной решимостью: – Не мешало бы тебе возблагодарить небо, что оно отучает тебя от сиськи колбасой! Человек должен быть приучен кушать сам с младых ногтей, ты мне когда-нибудь за это спасибо скажешь. Давай-ка, Саладен, будь умницей! Здоровее будешь. А ну-ка, попробуй! Ты разве видел, чтобы я когда-нибудь сосал соску? Ты один тут сосешь, срамник!
   По лбу Эшалота катился пот; он вытер его рукавом и подумал: «Надо ж, до чего упорный! Такой кроха, а уже против колбасы выступает!»
   В нескольких шагах от них щеголеватый Симилор и не вспоминал о своем сыночке; это было для него обычное дело. Вся затея с отучением от соски, дело тонкое и нелегкое, ничуть не занимала его. Раб своих страстей, он транжирил весь свой заработок с госпожой Вашри. Он не был красавцем, но под его обуженным плюшевым сюртуком скрывалась натура артистическая, с обхождением; без штанов и в старой серой шляпе, из-под которой выбивались упрямые русые волосы, он был поглощен ухаживанием.
   – А вы как думали! – говорил он с подлым и в то же время глуповатым выражением лица.
   Мы, что называется, повесы эпохи Регентства, со всеми этими всевозможными фокусами, как полагается, и оченно даже можем, чтобы бабенка себя чувствовала как рыбка в воде, в смысле там покушать, наряды и все прочее. Это все вздор, любовь эта мне здорово подгадила в жизни; но что вы хотите? Ох, и натерпелся от красоток за свою жизнь этот модный молодой человек, не отступавший, заметьте, от стези чести!
   – Ах, как вы много небось повидали всякого занятного, господин Симилор! – вздохнула госпожа Вашри, поглощая рубец из глиняной миски.
   Она сидела на полу, положив пятки на стул и уткнувшись носом в миску. И какой же красивой казалась Симилору!
   Турецкий барабан из «Театра юных подмастерий», труппу которого составляли тридцать две дрессированные собаки, пронзительно спросил:
   – Но как же вы ухитряетесь зарабатывать такую кучу денег?
   Кучу денег! Вот простота! Нашелся наконец человек, который считает его богатеем и завидует! Симилор весь аж засветился от гордости и задрал нос.
   – Утверждать, что все граждане рождаются равными, – отозвался он профессорским тоном, – вздор! Поглядите-ка на Эшалота, из моих холопов, которого я прихватил, чтобы он возился с моим сыном, брошенным его матерью-дворянкой, принадлежащей к высшему обществу «шоссе д'Антен», которую я мог сжить со свету, стоило лишь сказать ее муженьку-миллионеру: «Эй, слышь! Баронесса твоя напакостила тут с одним приличным, по общему мнению, молодым человеком», со мной то бишь, чему у меня есть улики в виде ее писем на атласной бумаге, в которых она меня называла «Симилор, кумир моей души», и чему Саладен являет собой вещественное доказательство ее преступного ко мне пристрастия, чем он мог бы приструнить спесивую семейку и вертеть ими как угодно, когда б он был глух к утонченным чувствам!
   Собравшиеся слушали разинув рот, а мадемуазель Вашри так даже забыла глотать, до того ей нравилось.
   Единственное, что несколько смущает автора, так это опасение прослыть подражателем Вергилия – уж больно бросается в глаза сходство этой сцены со свиданием Энея, Анхизова сына, с Дидоной в окружении ее придворных – но ничто не ново под солнцем.
   Симилор заломил шляпу набекрень. Двойной триумф в качестве оратора и соблазнителя опьянял его.
   – Я это к тому, чтобы обратить ваше внимание, – продолжал он, – ведь Эшалот имел равные со мной возможности в этом мире. Отчего же он остался на дне, а я поднимался по общественной лестнице? Все дело в душевных дарованиях. Что до меня, начавшего с салонных танцев и имея на сей счет все возможные свидетельства и дипломы, то я преуспел благодаря женщинам. Коль вы не идете на сделки с совестью, можете жить с поднятой головой, известное дело. Да, цыпочка моя, – прервался он, протягивая табакерку мадемуазель Вашри, – каких только я не повидал, и бывал замешан в аферах, где денег ворочались целые горы. Я лично завтракал что ни день с Приятелем – Тулонцем.
   – С самим господином Лекоком! – пронесся шепот среди слушавших.
   – Это которому отрубило голову несгораемым шкафом у банкира Шварца, – вставила мадемуазель Вашри. – Вот, я помню, смеху тогда было!
   Публика сдвинулась потеснее. Эта свежая еще драма, и главное, на редкость прихотливая коллизия глубоко впечатлили трудящийся люд, который знал на этот счет побольше широкой публики и даже побольше полиции. Ибо чем глубже вы погружаетесь, тем лучше слышны бродящие в народе слухи. Жестокая смерть господина Лекока породила тысячи предположений. Легенда о Черных Мантиях гуляла по проулкам и заполняла умы престарелой бедноты. Всем было невтерпеж послушать.
   Симилор прошипел громкое «тссс».
   – Коль найдется такой сообразительный и ловкий малый, кто хочет тихой сапой нажить капиталец, – снова завел он с таинственным видом, – пока еще можно подыскать оказию, что уж там. Никаких Черных Мантий никогда не было! Это только бездельники сочиняют подобные байки. Что верно, так это что можно найти ребят, которые обделывают кой-какие делишки под покровом тумана, и что нужны люди присматривать или следить за товаром; все шито-крыто; не знаешь чем обернется. Разве можно доставить малейшее неудовольствие хозяевам кабачка «Срезанный колос», где, как поговаривали, Черные Мантии сходились на свои совещания? Шито-крыто, это были кабатчики, вот; к ним ходили в картишки перекинуться. В общем, двое из тех пропали: господин Лекок и господин Трехлапый, калека из почтовой конторы.
   – А вы, господин Симилор, знали господина Трехлапого? – спросила прекрасная Вашри, сдобрив свой сиплый голос толикой нежности.
   Симилор напряг свои знаменитые икры. Он рос на глазах. Его старая серая шляпа просвечивала.
   – Это столь же неоспоримо, как и ваша несравненная красота, – ответил он. – И не просто знал, но и навещал его в его апартаментах, что были аккурат напротив наших, в собственном доме агентства Лекока, и даже могу сказать вам, что он принимал дам первой категории, сколько раз, бывало, столкнешься с такой на лестнице, полюбезничаешь; из чистого озорства, без всяких там сердечных переживаний. Их кареты ожидали у подъезда, и, несмотря на все их рюшечки, стоило шепнуть им на ушко «Будет ли завтра день?», как они делались нежны, как котятки.
   Симилор вдруг оборвал речь: он увидел, как блестит серый глазок господина Барюка.
   – Давай, вынюхивай, Дикобраз! – прорычал он вместо продолжения. – Ты имеешь дело с человеком поумней твоего, браток!
   И с напором продолжал:
   – В руках ничего, в карманах пусто! Мне не страшно, пускай ревностный глаз властей копается в моем прошлом, а что до хранимых мною секретов, то я сумею их не разболтать и под самой страшной пыткой!
   Господин Барюк уже отвернулся и затерялся среди других групп.
   В наступившем молчании были слышны выкрики подмастерий вокруг поэта:
   – Ну, давай, Вояка, расскажите-ка про рождение Господина Сердце!