Страница:
– Вспомнил, господин Барюк, – сказал он. – Слушай мою команду! Каждый вырвет у себя из крыла по перу и слегка пощекочет Искариота. А ну, дружно! Начали!
Слажено, как в балетной труппе, каждый выдернул у себя перо.
– Внимание, Саладен! – сказал Эшалот. – Моими стараниями ты отучился сосать соску. Отныне пора тебе затвердить такую штуку: беззаконие должно быть наказано, а добродетель… чтоб ей тоже досталось по заслугам!
Саладен единственный из всех не потешался от души. Он извивался, как чертик, попавший в чашу со святой водой, делал отчаянные попытки орать, но Эшалот умело затыкал ему клюв своим кулаком и добивался тишины.
Меж тем кольцо вокруг Добряка Жафрэ сомкнулось, и он заерзал, что твой угорь на сковородке, ибо кончики перьев, отыскав наиболее чувствительные уголки его тела, начинали их щекотать: под носом и в уголках рта, за ушами и на ладонях – вплоть до прекрасно знакомого всем шутникам местечка под коленкой…
Ясное дело, все это проникало в сновидение, ибо сон не проходил, несмотря на пытки, и Жафрэ жалостно хныкал, но не просыпался.
– Время летит как на крыльях! – воскликнул Вояка. – Что-то эта сцена затянулась. Кто у нас табак нюхает?
У Симилора нашлась табакерка. Он не привык отказывать себе в роскоши.
Табакерку приставили к ноздрям Жафрэ, объятого страшным сном и сопевшего, словно кузнечный мех.
Он пробудился, чихая так, что, казалось, его вот-вот разнесет в клочки.
– Смирно! – скомандовал Гонрекен Вояка.
Все одним махом нахлобучили головы; шум вышел такой, будто у трех десятков пивных кружек разом захлопнулись оловянные крышки.
И хоровод птиц, недвижно застыв в безупречном порядке, в один голос произнес нараспев, с мрачным подвыванием:
– Дай вам Бог здоровья, Добряк Жафрэ!
– Не ори, Саладен! – прошептал Эшалот с полными слез глазами. – Кем надо быть, чтоб не сдохнуть со смеху!
Жафрэ приподнял отяжелевшие веки.
Полными ужаса глазами он огляделся вокруг… и увидел все тот же кошмар, только стократ страшней!
Жафрэ готов был уже завопить от отчаяния, но вместо этого снова начал чихать.
Птицы отвесили церемонный поклон.
– Дай вам Бог здоровья, Добряк Жафрэ! – повторил Гонрекен замогильным голосом.
И хор отозвался зловещим эхом:
– Добряк Жафрэ, дай вам Бог здоровья!
– Печь растопили, – раздался чистый тенор Каскадена, – давайте дичь!
Жафрэ в ужасе принялся протирать глаза. По знаку стервятника хор птиц заунывно и угрюмо затянул:
И тут Саладен, на миг вырвавшись из любящих стальных объятий Эшалота, испустил нечеловеческий вопль.
Жафрэ, охваченный несказанным ужасом, вскочил на подкашивающиеся ноги, ухватившись рукой за мрамор каминной доски.
– Слушайте все! – приказал Вояка. – Срочно требуется дичь. Объявляю охоту открытой. Разойдись!
На мгновение воцарилась чудовищная неразбериха. Птицы злосчастного Жафрэ горестно верещали, за ними гонялись и сворачивали головы. Пара золотистых фазанов ухитрилась забиться меж ног своего покровителя и там нашла свою погибель.
– Попробуй-ка придушить хоть канареечку, детка, – говорил своему питомцу Эшалот. – Зверушек никогда не надо обижать, но это на жаркое. Ты теперь соску не сосешь, тебе тоже дадут!
Убийство фазанов отбросило объятого страхом Жафрэ назад в кресло.
– Так это не сон! – пробормотал он.
– В подобных случаях принято также говорить: «О Боже, что я вижу!» или же: «О небо! Верить ли мне своим глазам?» – бросил господин Барюк между двумя кукареку. – Вас сейчас разбудят, потрошитель мастерских.
– Охота закрыта! – провозгласил Гонрекен. – Это на вертел, поваренок! Остальные смирно! Просим занять позиции и присматривать за Добряком Жафрэ, пока не сготовится жаркое!
Жафрэ, ни жив ни мертв, закрыл глаза и сложил руки на своей впалой груди.
Он совсем проснулся, уверился, что все наяву, но откуда сие невероятное и грозное наваждение? В деревнях воры повязывают лица платком. Скорее всего, это воры, а то и убийцы, но к чему тогда это шумное представление? Убийцы и воры в Париже, как и везде, избегают шума.
– А ну-ка, мадемуазель Вашри, покажите, на что вы способны! Всю вашу грацию и дарование! Ну, коленку! Смелей! Альбинос, антраша! Дикобраз! Алле оп! Живей! – говорил стервятник, а его печальная злобная голова сотрясалась в бешеной пляске.
Балет театра Вашри был в разгаре.
Сова и мышь чудили что есть сил, петух скакал, выбрасывая шпоры, сороки семенили, аист и страус расхаживали огромными шагами, а голуби, выпятив грудки, топтались вокруг павлина, распускавшего свой великолепный хвост.
– Неужели тебе не смешно, оболтус! – говорил Эшалот Саладену. – А еще соску бросил! Посмотри, что папаша выделывает! Какой молодец был бы, будь у него пороков меньше, чем проворства! Вот этим па он и покорил сердце твоей несчастной матери.
– Стоп! – вскричал Вояка. – Пить хочу!
Птицы замерли на месте.
Гонрекен, должно быть, нарочно изучал походку стервятников. Он приблизился к Жафрэ и учтиво сказал:
– Если господин доволен своими рабами, пусть объяснит им дорогу, следуя которой они смогут отыскать погреб, где имеется вино.
Но сорока уже вошла с огромным подносом, уставленным бутылками.
Жафрэ прослезился. По своим птичкам он, заметьте, не плакал.
– По чарочке, братцы! – сказал Гонрекен, откупоривая первую бутылку. – Здоровье Господина Сердце! Как положено!
– Здоровье Господина Сердце! – дружно подхватил хор.
Жафрэ задрожал всем телом.
– А ничего себе жаркое, – провозгласил подмастерье Каскаден, – на славу удалось.
Симилор, чокнувшись с той, что зажгла огонь в его ветреном сердце, пропел:
– Ты само сладострастие, ты заноза в сердце молодого человека, решившего, что уже не способен любить, ибо одержал слишком много побед над самым прекрасным в мире полом! Чтоб выразить всю глубину моего обожания, нужен эзопов язык богов и Вольтера! Если ты обманула меня, я перебью всю посуду! Возьми мою руку, мое состояние, мое имя; забирай все! Сольемся в вечном объятии!
Эшалот изъяснялся совсем иначе:
– Капельку неразбавленного, – говорил он Саладену. – Ты уже большой. Глотай!
– Господин Барюк! – позвал Гонрекен.
– Здесь!
– Сейчас самый подходящий момент. Я сам мог бы произнести речь, но по доброте душевной уступаю вам. Скажите этому Иуде: время, мол, летит на своих крыльях, и с его стороны было бы ошибкой выкобениваться перед лицом обстоятельств неодолимой силы.
Барюк выступил из толпы и застыл как вкопанный перед Жафрэ; тот невольно отпрянул.
– Нечего трусить! – сказал он. – Вот будете плохо себя вести, тогда вас и подвесят заместо люстры! Внимание! Я вам сейчас объясню дело в двух словах. Из нас любой мог прийти в одиночку, просто взять вас за шиворот и сказать: «Отпирай свой шкаф и давай бумаги». Но мы предпочли немного покуражиться, устроив длинный спектакль, в коем вам отвели заслуженную роль посмешища, чтоб доказать вам, что на всякого сыщется управа и что коль повадился кувшин по воду ходить, то уж ему и голову сломить средь всей дребедени вашего жалкого прозябания!
– Вот слушай, басурман, не ори! Большой уже, – прошептал Эшалот, затаив дыхание и боясь пропустить хоть слово из этого потока красноречия.
– Таким образом, – продолжал Барюк, голос которого окреп и стал пронзительным, – мы явились, с насмешкою на устах, явились глумиться над вами, что называется, в глаза, причем с полным правом, ибо вы украли бумаги, по поводу которых в суд подана жалоба господином де Мальвуа, и таким образом…
– Эй, «таким образом» ты уже говорил! – встрял Вояка, завидуя его красноречию.
– Неважно! – снова заговорил господин Барюк. – Таким образом, в заключение скажу… я хотел сказать, раз уж правосудие этим занялось, наша добыча даже пикнуть не может. Так-то! Да еще рад-радешенек, что его до сих пор не нарядили в кандалы! Из этого всего вытекает, что доносить на мерзавца не является делом, достойным художника… И в доказательство, что вас никто тут не боится и не собирается от вас скрываться, долой маски! Все!
Тотчас головы распахнулись, снова открыв лица.
– Вот видите, – продолжал господин Барюк. – Таким образом… Нет… Ввиду чего, перед началом пира, каковой вот-вот откроется на ваших глазах, дабы неповадно было впредь продавать дома, где находятся мастерские и вымогать по три миллиона за бумаги, принадлежащие Господину Сердце, который просил засвидетельствовать вам свое почтение, знаете ли… Вы сейчас пойдете, с левой ноги шагом марш! и воткнете ключ в этот замок, а не то… Смотрите сюда, Черная Мантия! Нынче ночью будет день, не так ли? О прочем я уже не говорю!
С этими словами господин Барюк впился своими глазками в друга пернатых. Его худощавая физиономия не обещала ничего хорошего. Жафрэ даже не пытался спорить.
– Я умываю руки, – пробормотал он, вылезая из кресла. – Я мирный человек, слаб здоровьем и не способен противиться грубой силе. Ну куда мне до Черных Мантий, помилуй Господи! Дорогие соседи, на дворе праздники, и вы, поди, просто хватили лишку за ужином, коли не разберете, ночь сейчас или день. Я против такого насилия.
– Цыц! – оборвал его Гонрекен. – Хватит болтать. Отпирай шкаф, время летит. Ты до сих пор не сообразил, как оно летит? Как на крыльях, ясно? Шевелись!
Жафрэ наконец покрутил ручки сейфа, составил заветное слово и достал из кармана ключ. При этом пришлось стать спиной к остальным, и он, опасаясь какой-нибудь пакости сзади, спешил изо всех сил, приговаривая:
– Я всего лишь простой хранитель, казначей графа дю Бреу де Клар, разве я когда мог предположить…
Страшный крик оборвал его речь. Он так торопился, что забыл отвести защитную пружину.
Едва шкаф приоткрылся, рука Жафрэ оказалась в стальной клешне.
Было очень похоже на спектакль, причем отнюдь не на драму, а на тот сусальный вздор, что именуют феериями и дают в Париже по сотне представлений кряду. Едва ли здесь нашелся хоть один, кто б не слыхал о диковинном шкафе Лекока. Но мало ли баек рассказывают; им не слишком верят, а все-таки… поглядеть надо. Итак, все видели? Браво!
Страдалец Жафрэ молил о помощи, но никто его не слушал. Раздались клики дикого восторга. Трюк имел сногсшибательный успех.
Поднялся общий гвалт, говорили с жаром, словно археологи, наткнувшиеся в земле на древний горшок.
Симилор исполнил сложное антраша и послал воздушный поцелуй мадемуазель Вашри; господин Барюк хлопал в ладоши; Гонрекен заявил, что «эффекту», подобную этой, дважды в жизни не увидишь; Эшалот подталкивал вперед своего юркого постреленка Саладена со словами:
– Смотри, детка, смотри! Не упусти случая! Сейчас не посмотришь, потом пожалеешь! Вот уж подлинно, всем потехам потеха! Эх, жаль, мамаша твоя, покойница, не увидит!
И каждый пересказывал своему соседу, который его не слушал, славные истории про этот шкаф: случай с латной боевой рукавицей, злоключения Андре Мэйнотта и его прекрасной жены Жюли, о миллионах банкира Шварца и незадачливых полицейских, и как эта вот латная боевая рукавица обернулась ловушкой для господина Лекока, великого Лекока, Приятеля – Тулонца, которому эта дверь, блестящая и острая, как гильотинный нож, в конце концов, перерубила шею.
Эта самая дверь, которую любой мог сейчас потрогать рукой, представляете!
А что мог бы добавить к воспоминаниям о той трагедии сам шкаф – бессловесный и грозный ее свидетель, – не узнает никто: такова уж магическая власть реликвий.
– Протяни ручку, Саладен. Потрогай, не бойся. Потом будешь рассказывать: «Мне повезло щупать эту штуку в молодости!» А я, покуда жив, буду подтверждать: точно, парень видел, вскоре после того, как перестал сосать.
Бедняга Жафрэ больше не орал; телесные муки, причиняемые нестерпимой хваткой стальной клешни, заглушило страдание иного рода: он слышал, как вокруг рядили о двери-гильотине, отточенная кромка которой бритвой сияла прямо у его глаза и приводила на ум зловещую давешнюю песенку:
К счастью, дверь открылась и в комнату вошел подмастерье Каскаден с двумя помощниками; у каждого в руках было огромное блюдо с дичью. Здесь покоилась вся вольера. Это отвлекло мысли, и, покуда накрывали на стол, случилось нечто такое, от чего обреченный Жафрэ приободрился.
Де Кларов шкаф принадлежал Шварцу и не был набит банковскими билетами; это не был шкаф богатого провинциального банкира, куда складывали месячную выручку; но все же там хранились не одни семейные бумаги, а еще и сбережения Жафрэ.
Предъявив бумаги просвещенному взору Барюка, Гонрекен Вояка забрал их и уже довольный направился к выходу, как вдруг заметил Симилора, подбирающегося к шкафу издалека, окольным путем. За ним кралась мадемуазель Вашри; с другой стороны по стеночке пробирался Эшалот, побуждаемый совсем иными чувствами. Индюшонка он зажал под мышкой, чтобы освободить руки. Стоит ли говорить, что и Паяц, и Альбинос, и Геракл, и Жонглер, и даже кое-кто из пачкунов, презрев заповеди чести, сползались к одной цели, а именно к шкафу.
Вряд ли они стремились полюбоваться исторической достопримечательностью.
Глаза их блестели, руки дрожали.
– Стой! Ни с места! – рявкнул Гонрекен в тот миг, когда Симилор уже протянул скрюченные пальцы. – Смирно! Честность и честь неотделимы!
Господин Барюк со свойственной ему прытью встал между шкафом и Симилором и, ткнув того пистолетом Жафрэ, сказал:
– Я размозжу голову всякому, кто не будет паинькой.
– И ужинать! – приказал Вояка Гонрекен. – Завтра вытворяйте что угодно; но сегодня, ввиду того обстоятельства, что вам выпала честь работать с людьми порядочными, такими, как Дикобраз и я, смотри у меня! Марш на место и не дергаться, а то пальнем!
Симилор замялся. Эшалот поставил малыша на пол и ласково сказал, снимая костюм:
– Хочешь, врежем им разок, Амедей? Клянусь предками: все, сколько ухвачу, положу на имя Саладена, будет ему на женитьбу. Как ты смотришь, малый?
Но тут остальные птицы закричали:
– За стол, за стол! Мы не воры!
Рагу источало дивный запах. Кое-кто прихватил ужин с собой. Симилор и мадемуазель Вашри, разочарованно вздохнув, удалились под ручку от шкафа. Позднее Эшалот частенько говаривал:
– Вот случай был запастись деньжатами! Кабы не эти двое, ребенку была бы обеспечена жизнь в современном обществе!
Трапеза удалась на славу: Добряк Жафрэ хорошо откормил своих питомцев. Не станем описывать ощущений, раздиравших душу хозяина, пока пожирали его птиц. Отобедал он давно, угроза казни миновала; душа душой, а желудок берет свое. Жафрэ признался себе, что с удовольствием отведал бы белого мяса своих пташек. Но его не угостили.
– Иуда, – сказал ему Гонрекен Вояка, когда толпа уже вылизала все три блюда и принялась за остатки давешнего обеда, – мы с господином Барюком отпускаем тебя на свободу. Нам предстоит нынче ночью выйти в большой свет, в особняк де Клар. Сиди смирно, скотина, а то получишь! Делать нечего, придется оказать тебе честь и прихватить с собой: покажешь нам дорогу к бывшей Маргарите Бургундской. А ну, марш!
ПЕРЕД ПРАЗДНИКОМ
Слажено, как в балетной труппе, каждый выдернул у себя перо.
– Внимание, Саладен! – сказал Эшалот. – Моими стараниями ты отучился сосать соску. Отныне пора тебе затвердить такую штуку: беззаконие должно быть наказано, а добродетель… чтоб ей тоже досталось по заслугам!
Саладен единственный из всех не потешался от души. Он извивался, как чертик, попавший в чашу со святой водой, делал отчаянные попытки орать, но Эшалот умело затыкал ему клюв своим кулаком и добивался тишины.
Меж тем кольцо вокруг Добряка Жафрэ сомкнулось, и он заерзал, что твой угорь на сковородке, ибо кончики перьев, отыскав наиболее чувствительные уголки его тела, начинали их щекотать: под носом и в уголках рта, за ушами и на ладонях – вплоть до прекрасно знакомого всем шутникам местечка под коленкой…
Ясное дело, все это проникало в сновидение, ибо сон не проходил, несмотря на пытки, и Жафрэ жалостно хныкал, но не просыпался.
– Время летит как на крыльях! – воскликнул Вояка. – Что-то эта сцена затянулась. Кто у нас табак нюхает?
У Симилора нашлась табакерка. Он не привык отказывать себе в роскоши.
Табакерку приставили к ноздрям Жафрэ, объятого страшным сном и сопевшего, словно кузнечный мех.
Он пробудился, чихая так, что, казалось, его вот-вот разнесет в клочки.
– Смирно! – скомандовал Гонрекен Вояка.
Все одним махом нахлобучили головы; шум вышел такой, будто у трех десятков пивных кружек разом захлопнулись оловянные крышки.
И хоровод птиц, недвижно застыв в безупречном порядке, в один голос произнес нараспев, с мрачным подвыванием:
– Дай вам Бог здоровья, Добряк Жафрэ!
– Не ори, Саладен! – прошептал Эшалот с полными слез глазами. – Кем надо быть, чтоб не сдохнуть со смеху!
Жафрэ приподнял отяжелевшие веки.
Полными ужаса глазами он огляделся вокруг… и увидел все тот же кошмар, только стократ страшней!
Жафрэ готов был уже завопить от отчаяния, но вместо этого снова начал чихать.
Птицы отвесили церемонный поклон.
– Дай вам Бог здоровья, Добряк Жафрэ! – повторил Гонрекен замогильным голосом.
И хор отозвался зловещим эхом:
– Добряк Жафрэ, дай вам Бог здоровья!
– Печь растопили, – раздался чистый тенор Каскадена, – давайте дичь!
Жафрэ в ужасе принялся протирать глаза. По знаку стервятника хор птиц заунывно и угрюмо затянул:
Едва допели куплет, кукарекнул петух, каркнула ворона, заворковал голубь, заквохтала курица, крикнул стервятник, пискнула летучая мышь и ухнула сова.
Уж попался ты, Жафрэ,
Доигрался ты, Жафрэ,
За грехи твои, Жафрэ,
Снесут голову тебе!
Ларифля фля фля, парифля фля фля…
И тут Саладен, на миг вырвавшись из любящих стальных объятий Эшалота, испустил нечеловеческий вопль.
Жафрэ, охваченный несказанным ужасом, вскочил на подкашивающиеся ноги, ухватившись рукой за мрамор каминной доски.
– Слушайте все! – приказал Вояка. – Срочно требуется дичь. Объявляю охоту открытой. Разойдись!
На мгновение воцарилась чудовищная неразбериха. Птицы злосчастного Жафрэ горестно верещали, за ними гонялись и сворачивали головы. Пара золотистых фазанов ухитрилась забиться меж ног своего покровителя и там нашла свою погибель.
– Попробуй-ка придушить хоть канареечку, детка, – говорил своему питомцу Эшалот. – Зверушек никогда не надо обижать, но это на жаркое. Ты теперь соску не сосешь, тебе тоже дадут!
Убийство фазанов отбросило объятого страхом Жафрэ назад в кресло.
– Так это не сон! – пробормотал он.
– В подобных случаях принято также говорить: «О Боже, что я вижу!» или же: «О небо! Верить ли мне своим глазам?» – бросил господин Барюк между двумя кукареку. – Вас сейчас разбудят, потрошитель мастерских.
– Охота закрыта! – провозгласил Гонрекен. – Это на вертел, поваренок! Остальные смирно! Просим занять позиции и присматривать за Добряком Жафрэ, пока не сготовится жаркое!
Жафрэ, ни жив ни мертв, закрыл глаза и сложил руки на своей впалой груди.
Он совсем проснулся, уверился, что все наяву, но откуда сие невероятное и грозное наваждение? В деревнях воры повязывают лица платком. Скорее всего, это воры, а то и убийцы, но к чему тогда это шумное представление? Убийцы и воры в Париже, как и везде, избегают шума.
– А ну-ка, мадемуазель Вашри, покажите, на что вы способны! Всю вашу грацию и дарование! Ну, коленку! Смелей! Альбинос, антраша! Дикобраз! Алле оп! Живей! – говорил стервятник, а его печальная злобная голова сотрясалась в бешеной пляске.
Балет театра Вашри был в разгаре.
Сова и мышь чудили что есть сил, петух скакал, выбрасывая шпоры, сороки семенили, аист и страус расхаживали огромными шагами, а голуби, выпятив грудки, топтались вокруг павлина, распускавшего свой великолепный хвост.
– Неужели тебе не смешно, оболтус! – говорил Эшалот Саладену. – А еще соску бросил! Посмотри, что папаша выделывает! Какой молодец был бы, будь у него пороков меньше, чем проворства! Вот этим па он и покорил сердце твоей несчастной матери.
– Стоп! – вскричал Вояка. – Пить хочу!
Птицы замерли на месте.
Гонрекен, должно быть, нарочно изучал походку стервятников. Он приблизился к Жафрэ и учтиво сказал:
– Если господин доволен своими рабами, пусть объяснит им дорогу, следуя которой они смогут отыскать погреб, где имеется вино.
Но сорока уже вошла с огромным подносом, уставленным бутылками.
Жафрэ прослезился. По своим птичкам он, заметьте, не плакал.
– По чарочке, братцы! – сказал Гонрекен, откупоривая первую бутылку. – Здоровье Господина Сердце! Как положено!
– Здоровье Господина Сердце! – дружно подхватил хор.
Жафрэ задрожал всем телом.
– А ничего себе жаркое, – провозгласил подмастерье Каскаден, – на славу удалось.
Симилор, чокнувшись с той, что зажгла огонь в его ветреном сердце, пропел:
– Ты само сладострастие, ты заноза в сердце молодого человека, решившего, что уже не способен любить, ибо одержал слишком много побед над самым прекрасным в мире полом! Чтоб выразить всю глубину моего обожания, нужен эзопов язык богов и Вольтера! Если ты обманула меня, я перебью всю посуду! Возьми мою руку, мое состояние, мое имя; забирай все! Сольемся в вечном объятии!
Эшалот изъяснялся совсем иначе:
– Капельку неразбавленного, – говорил он Саладену. – Ты уже большой. Глотай!
– Господин Барюк! – позвал Гонрекен.
– Здесь!
– Сейчас самый подходящий момент. Я сам мог бы произнести речь, но по доброте душевной уступаю вам. Скажите этому Иуде: время, мол, летит на своих крыльях, и с его стороны было бы ошибкой выкобениваться перед лицом обстоятельств неодолимой силы.
Барюк выступил из толпы и застыл как вкопанный перед Жафрэ; тот невольно отпрянул.
– Нечего трусить! – сказал он. – Вот будете плохо себя вести, тогда вас и подвесят заместо люстры! Внимание! Я вам сейчас объясню дело в двух словах. Из нас любой мог прийти в одиночку, просто взять вас за шиворот и сказать: «Отпирай свой шкаф и давай бумаги». Но мы предпочли немного покуражиться, устроив длинный спектакль, в коем вам отвели заслуженную роль посмешища, чтоб доказать вам, что на всякого сыщется управа и что коль повадился кувшин по воду ходить, то уж ему и голову сломить средь всей дребедени вашего жалкого прозябания!
– Вот слушай, басурман, не ори! Большой уже, – прошептал Эшалот, затаив дыхание и боясь пропустить хоть слово из этого потока красноречия.
– Таким образом, – продолжал Барюк, голос которого окреп и стал пронзительным, – мы явились, с насмешкою на устах, явились глумиться над вами, что называется, в глаза, причем с полным правом, ибо вы украли бумаги, по поводу которых в суд подана жалоба господином де Мальвуа, и таким образом…
– Эй, «таким образом» ты уже говорил! – встрял Вояка, завидуя его красноречию.
– Неважно! – снова заговорил господин Барюк. – Таким образом, в заключение скажу… я хотел сказать, раз уж правосудие этим занялось, наша добыча даже пикнуть не может. Так-то! Да еще рад-радешенек, что его до сих пор не нарядили в кандалы! Из этого всего вытекает, что доносить на мерзавца не является делом, достойным художника… И в доказательство, что вас никто тут не боится и не собирается от вас скрываться, долой маски! Все!
Тотчас головы распахнулись, снова открыв лица.
– Вот видите, – продолжал господин Барюк. – Таким образом… Нет… Ввиду чего, перед началом пира, каковой вот-вот откроется на ваших глазах, дабы неповадно было впредь продавать дома, где находятся мастерские и вымогать по три миллиона за бумаги, принадлежащие Господину Сердце, который просил засвидетельствовать вам свое почтение, знаете ли… Вы сейчас пойдете, с левой ноги шагом марш! и воткнете ключ в этот замок, а не то… Смотрите сюда, Черная Мантия! Нынче ночью будет день, не так ли? О прочем я уже не говорю!
С этими словами господин Барюк впился своими глазками в друга пернатых. Его худощавая физиономия не обещала ничего хорошего. Жафрэ даже не пытался спорить.
– Я умываю руки, – пробормотал он, вылезая из кресла. – Я мирный человек, слаб здоровьем и не способен противиться грубой силе. Ну куда мне до Черных Мантий, помилуй Господи! Дорогие соседи, на дворе праздники, и вы, поди, просто хватили лишку за ужином, коли не разберете, ночь сейчас или день. Я против такого насилия.
– Цыц! – оборвал его Гонрекен. – Хватит болтать. Отпирай шкаф, время летит. Ты до сих пор не сообразил, как оно летит? Как на крыльях, ясно? Шевелись!
Жафрэ наконец покрутил ручки сейфа, составил заветное слово и достал из кармана ключ. При этом пришлось стать спиной к остальным, и он, опасаясь какой-нибудь пакости сзади, спешил изо всех сил, приговаривая:
– Я всего лишь простой хранитель, казначей графа дю Бреу де Клар, разве я когда мог предположить…
Страшный крик оборвал его речь. Он так торопился, что забыл отвести защитную пружину.
Едва шкаф приоткрылся, рука Жафрэ оказалась в стальной клешне.
Было очень похоже на спектакль, причем отнюдь не на драму, а на тот сусальный вздор, что именуют феериями и дают в Париже по сотне представлений кряду. Едва ли здесь нашелся хоть один, кто б не слыхал о диковинном шкафе Лекока. Но мало ли баек рассказывают; им не слишком верят, а все-таки… поглядеть надо. Итак, все видели? Браво!
Страдалец Жафрэ молил о помощи, но никто его не слушал. Раздались клики дикого восторга. Трюк имел сногсшибательный успех.
Поднялся общий гвалт, говорили с жаром, словно археологи, наткнувшиеся в земле на древний горшок.
Симилор исполнил сложное антраша и послал воздушный поцелуй мадемуазель Вашри; господин Барюк хлопал в ладоши; Гонрекен заявил, что «эффекту», подобную этой, дважды в жизни не увидишь; Эшалот подталкивал вперед своего юркого постреленка Саладена со словами:
– Смотри, детка, смотри! Не упусти случая! Сейчас не посмотришь, потом пожалеешь! Вот уж подлинно, всем потехам потеха! Эх, жаль, мамаша твоя, покойница, не увидит!
И каждый пересказывал своему соседу, который его не слушал, славные истории про этот шкаф: случай с латной боевой рукавицей, злоключения Андре Мэйнотта и его прекрасной жены Жюли, о миллионах банкира Шварца и незадачливых полицейских, и как эта вот латная боевая рукавица обернулась ловушкой для господина Лекока, великого Лекока, Приятеля – Тулонца, которому эта дверь, блестящая и острая, как гильотинный нож, в конце концов, перерубила шею.
Эта самая дверь, которую любой мог сейчас потрогать рукой, представляете!
А что мог бы добавить к воспоминаниям о той трагедии сам шкаф – бессловесный и грозный ее свидетель, – не узнает никто: такова уж магическая власть реликвий.
– Протяни ручку, Саладен. Потрогай, не бойся. Потом будешь рассказывать: «Мне повезло щупать эту штуку в молодости!» А я, покуда жив, буду подтверждать: точно, парень видел, вскоре после того, как перестал сосать.
Бедняга Жафрэ больше не орал; телесные муки, причиняемые нестерпимой хваткой стальной клешни, заглушило страдание иного рода: он слышал, как вокруг рядили о двери-гильотине, отточенная кромка которой бритвой сияла прямо у его глаза и приводила на ум зловещую давешнюю песенку:
Чудовищный конец для мирного обывателя! Он припомнил, может быть, слова другой песни: «Есть боги мщения!..»
Уж попался ты, Жафрэ,
Доигрался ты, Жафрэ,
За грехи твои, Жафрэ,
Снесут голову тебе!
К счастью, дверь открылась и в комнату вошел подмастерье Каскаден с двумя помощниками; у каждого в руках было огромное блюдо с дичью. Здесь покоилась вся вольера. Это отвлекло мысли, и, покуда накрывали на стол, случилось нечто такое, от чего обреченный Жафрэ приободрился.
Де Кларов шкаф принадлежал Шварцу и не был набит банковскими билетами; это не был шкаф богатого провинциального банкира, куда складывали месячную выручку; но все же там хранились не одни семейные бумаги, а еще и сбережения Жафрэ.
Предъявив бумаги просвещенному взору Барюка, Гонрекен Вояка забрал их и уже довольный направился к выходу, как вдруг заметил Симилора, подбирающегося к шкафу издалека, окольным путем. За ним кралась мадемуазель Вашри; с другой стороны по стеночке пробирался Эшалот, побуждаемый совсем иными чувствами. Индюшонка он зажал под мышкой, чтобы освободить руки. Стоит ли говорить, что и Паяц, и Альбинос, и Геракл, и Жонглер, и даже кое-кто из пачкунов, презрев заповеди чести, сползались к одной цели, а именно к шкафу.
Вряд ли они стремились полюбоваться исторической достопримечательностью.
Глаза их блестели, руки дрожали.
– Стой! Ни с места! – рявкнул Гонрекен в тот миг, когда Симилор уже протянул скрюченные пальцы. – Смирно! Честность и честь неотделимы!
Господин Барюк со свойственной ему прытью встал между шкафом и Симилором и, ткнув того пистолетом Жафрэ, сказал:
– Я размозжу голову всякому, кто не будет паинькой.
– И ужинать! – приказал Вояка Гонрекен. – Завтра вытворяйте что угодно; но сегодня, ввиду того обстоятельства, что вам выпала честь работать с людьми порядочными, такими, как Дикобраз и я, смотри у меня! Марш на место и не дергаться, а то пальнем!
Симилор замялся. Эшалот поставил малыша на пол и ласково сказал, снимая костюм:
– Хочешь, врежем им разок, Амедей? Клянусь предками: все, сколько ухвачу, положу на имя Саладена, будет ему на женитьбу. Как ты смотришь, малый?
Но тут остальные птицы закричали:
– За стол, за стол! Мы не воры!
Рагу источало дивный запах. Кое-кто прихватил ужин с собой. Симилор и мадемуазель Вашри, разочарованно вздохнув, удалились под ручку от шкафа. Позднее Эшалот частенько говаривал:
– Вот случай был запастись деньжатами! Кабы не эти двое, ребенку была бы обеспечена жизнь в современном обществе!
Трапеза удалась на славу: Добряк Жафрэ хорошо откормил своих питомцев. Не станем описывать ощущений, раздиравших душу хозяина, пока пожирали его птиц. Отобедал он давно, угроза казни миновала; душа душой, а желудок берет свое. Жафрэ признался себе, что с удовольствием отведал бы белого мяса своих пташек. Но его не угостили.
– Иуда, – сказал ему Гонрекен Вояка, когда толпа уже вылизала все три блюда и принялась за остатки давешнего обеда, – мы с господином Барюком отпускаем тебя на свободу. Нам предстоит нынче ночью выйти в большой свет, в особняк де Клар. Сиди смирно, скотина, а то получишь! Делать нечего, придется оказать тебе честь и прихватить с собой: покажешь нам дорогу к бывшей Маргарите Бургундской. А ну, марш!
ПЕРЕД ПРАЗДНИКОМ
Дабы читателю легче было разобраться в ошеломляющих перипетиях, коими завершается этот эпизод истории Черных Мантий, ему надлежит знать кое-что об устройстве усадьбы де Клар. Это здание, старое и не раз перестроенное уже в те времена, и после уже заметно переделанное, выходило тогда на улицу Гренель Сен-Жермен задним фасадом своих обширных служб, расположенных полукругом с внушительными садовыми воротами посередине.
За их тяжелыми, вечно закрытыми створками, неприветливость которых нарушалась разве что парой массивных каменных скамей, приютившихся в толще стены, располагался довольно обширный внутренний двор, несколько походивший – особенно благодаря бившему в центре фонтану – на патио испанских дворцов.
Справа, слева, а равно спереди, как в любой большой усадьбе, размещались службы. В глубине двора стоял сам особняк с квадратным парадным крыльцом, к которому вели шестнадцать чередующихся черных и красных ступеней.
Усадьбу построил Ролен Фиц-Рой Жерси, герцог де Клар, товарищ и министр Иакова II в первые годы его изгнания, иными словами, во второй половине царствования Людовика XIV. Однако душа основателя дворца де Клар, похоже, больше лежала к прошлому: сооружение явно не отвечало суровым вкусам его времени и тяготело скорее к духу цветущей эпохи юности Людовика XII, что оставила нам столько изумительных шедевров.
Казалось, в предместье Сен-Жермен перекочевал уголок старого Марэ: особняк с королевской площади, только увеличенный в размерах, а главное – облагороженный, славно покинул свое слишком плоское подножье и вознесся на горделивый пьедестал.
Мы лишь вскользь упомянем здесь о великолепии усадьбы в те времена, когда герцоги де Клар входили в число богатейших вельмож мира.
Скажем лишь, что в период Реставрации покойный герцог Гийом пышностью жизни изумлял двор и город.
При Луи Филиппе пышность отошла в прошлое. Герцог Гийом, хоть и сохранил лояльность, не желал впутываться в мещанские склоки, бушевавшие в Тюильри. После смерти жены и старшей дочери он жил довольно замкнуто, на зиму уезжая в Рим.
Для дворца на улице Гренель появление четы дю Бреу де Клар, судом определенной в опекуны юной принцессе Эпстейн, означало примерно то же, что июльская революция для дворца Тюильри: тот и другой пали сразу. Правда, в итоге дому де Клар повезло больше: во-первых, разбежались далеко не все союзники-аристократы, во-вторых, наплыв незваных гостей оказался куда скромнее.
Без последних, как и в Тюильри, победа была бы невозможна. Первых же удерживала память герцога Гийома и высокое положение принцессы Эпстейн. Надо сказать, безупречное и искусное поведение графини дю Бреу де Клар приумножило их количество. Графиня слыла милейшей женщиной, когда хотела – могла держаться как нельзя умело и с неподражаемым достоинством. Не думаю, чтоб она кому-нибудь открывала душу. Мнившие, что знают ее близко, говорили, будто она способна добиться невозможного. И до недавнего времени ей это удавалось. Помните латинскую пословицу, что вечно на устах записных мудрецов: «Удача на стороне смелых».
Когда наши финансовые воротилы устраивают торжества, нередко им приходится расширять свои жилища и за вечер принять несметную толпу поклонников своего набитого кошелька, разместив их в прекрасных садах, где ради такого случая настилаются полы и натягиваются шатры. Вздумай де Клар устроить такой прием и назвать втрое больше гостей, им все равно не понадобились бы тенты и полы в саду: двух больших гостиных, галереи и анфилады парадных зал с лихвой хватило бы, чтобы вместить всю парижскую публику, посещающую праздники толстосумов, да еще и вдвое больше. А у де Кларов даже после своей революции стольких друзей не набиралось.
Графиня нисколько не сомневалась, что, стоит ей пожелать, она вполне сможет собрать очень приличное общество, смешанное в нужных пропорциях. И пусть попробует предместье Сен-Жермен не явиться… Графиня была тонким политиком, никогда, впрочем, ни словом не поминая того, что в обиходе зовется «политикой» – делом серьезным, полезным и красивым на первых полосах газет, но в устах профанов приобретающим некий фатальный душок – подобно тому, как светлый турецкий табак, бесконечно нежный и душистый, выходит изо рта иных курильщиков зловонным дымом.
Чтобы принять толпу гостей, блистающую титулами, орденами, а то и просто именами, что значат зачастую больше всяких титулов, были выделены покои в двадцать одно окно: пять в средней галерее, по три в каждой из больших гостиных, по три в библиотеке, три в столовой, по одному в каждом из двух будуаров и по одному в двух торцевых комнатах (обращенных в сад противоположной стеной с пятью окнами – тремя и двумя) – бильярдной и курительной.
Увы, это так! Курительной! Де Клар некогда развесил там картины Пуссена, Вуэ и Лесьера.
На втором, а точнее, на последнем этаже, ибо выше была лишь мансарда, помещались жилые покои. Англичане не водят туда посторонних; может, оно и правильно?
Справа были комнаты графини, слева – графа, посередине – обширные покои принцессы Эпстейн. Обычно в ее великолепных комнатах обитала лишь приживалка Фавье, а сама Нита, натура своенравная, предпочитала небольшой домик в саду – не в дальнем конце, ибо сад был огромный, без малого шесть десятин (в самом центре Парижа эта земля в пересчете на деньги стоила подороже тысячи гектаров в какой-нибудь Пикардии), – а приблизительно в сотне шагов от того крыла, где на первом этаже была бильярдная, а над нею спальня графа.
Домик называли «малым дворцом». Это и впрямь был уютный павильон, где любила пожить покойная герцогиня де Клар. Он стоял на пригорке, и его первый этаж был вровень со вторым этажом самого дворца и соединялся с комнатами графа насыпной террасой, тянувшейся вдоль переулка (не скажу какого, чтоб не выдать точного местоположения усадьбы де Клар).
Эта терраса, спускавшаяся к саду пологим откосом, была в четыре ряда обсажена липами. Зимой во всю длину аллеи устраивалась крытая галерея, так что принцесса Эпстейн могла выйти в свет, совершив двухминутную прогулку под крышей и пройдя сквозь покои своего опекуна.
Если бы в правом крыле жила графиня, Нита, возможно, и не стала бы таким путем сокращать разделявшее их расстояние, но с графом, по-отечески ласковым к ней, Ниту связывали самые теплые отношения, и всякий раз по дороге в столовую она на несколько минут заглядывала к нему. Делалось это не забавы ради: граф был отнюдь не весельчак и не мастак болтать с юными девицами, а временами на него и вовсе находило помрачение рассудка. Но человек, особенно когда он одинок и остался без родни, очень чувствителен к участию и ласке. Что опекун очень ее любит, Нита знала задолго до того, как он ей об этом сказал.
Зато графиня терпеть ее не могла, хотя с самого начала держалась с воспитанницей подчеркнуто приветливо. В этом Нита не сомневалась.
Что и говорить, после Мольера жизнь изменилась; она оседлала сказочного скакуна, о котором твердят все, одни с пафосом, другие срывающимся от возмущения голосом, третьи с порога отвергают его, зажмурившись и сжав кулаки. Я говорю о прогрессе. Теперь опекуны не слывут больше тиранами, а вы не опасаетесь быть раздетым средь бела дня на Новом мосту. Но пальто у вас могут отнять и в другом месте, а о кошельке и говорить нечего. Нужно же газетам время от времени сдобрить чем-нибудь острым ежедневную жвачку для читателей – вот они и рассказывают порой веселенькие истории об опекунах. Скажем так: лишь только что-то сдвинется к лучшему, как в ответ дурное станет еще хуже. Будем надеяться, истории про опекунов, утрачивая былое простодушие, будут делаться раз от разу все более веселенькими.
Некогда в опекуне видели тюремщика. Так уж повелось; мы читаем о том у лучших наших сочинителей. Дальше все развивалось чин по чину: как тюремщик куражился над узниками, так и опекуны пускались во все тяжкие; на отчаянные мольбы подопечных ответ был всегда один: можете жаловаться папе римскому.
И чем только их не изводили, силы небесные! Они хирели, бледнели, чихали… О, горемычные воспитанницы! А коли поблизости находился какой-нибудь мерзкий старикашка, то уж, конечно, именно его прочили в супруги злополучной девице. А без этого какая комедия?
Только где ж я вычитал эту мрачную, невероятную историю?.. Не то вчера, не то позавчера, а может, на минувшей неделе – ведь подобное мне доводилось читать уж по меньшей мере раз двадцать. Она вечно молода, как старая комическая завязка. Подобно смертоносной шпаге она поражает прогресс в самое сердце и убивает его.
Вам она прекрасно известна. Нет человека, который бы не слыхал этой истории. История столь ужасная, омерзительная, подлая, жуткая, тошнотворная, безобразная и жестокая, что и дикарь содрогнулся бы! Госпожа де Севинье, наша милая маркиза, любительница изящных словес, бросила бы свой изумительно подвешенный язык на съедение псам, повернись он поведать вам притчу в таком роде. Что ни год, нам приносят по нескольку таких историй, случившихся то где-нибудь за границей, то в провинции, а то и в Париже. Подумать только, в Париже! В самом горниле прогресса!
Я не о деле Мортара. Ничего общего; история Мортара случилась в стране, враждебной прогрессу. Тем более не стану пересказывать ни легенд о китайчатах, отданных на растерзание свиньям, ни кровавых романов о дамасских евреях, запускающих руки в разверстую человеческую грудь. Нет, это случается в наши дни, в Париже, в Лондоне – повсюду. Вот вы и догадались. Эта история повторяется так часто, что давно приелась: несчастный младенец, заморенный и истерзанный, кричит месяц, кричит другой – пока соседи сообразят, в чем дело, и отнесут умирающего ребенка в участок. Опять опекуны виноваты? Отнюдь. Герой этих жутких историй – мать, и только мать! Слышите – мать! Палач, истязатель, расчетливый и безжалостный убийца! Иногда ей пособляет отец. Родители сообща предаются изуверству. Осточертел собственный ребенок, и все тут.
За их тяжелыми, вечно закрытыми створками, неприветливость которых нарушалась разве что парой массивных каменных скамей, приютившихся в толще стены, располагался довольно обширный внутренний двор, несколько походивший – особенно благодаря бившему в центре фонтану – на патио испанских дворцов.
Справа, слева, а равно спереди, как в любой большой усадьбе, размещались службы. В глубине двора стоял сам особняк с квадратным парадным крыльцом, к которому вели шестнадцать чередующихся черных и красных ступеней.
Усадьбу построил Ролен Фиц-Рой Жерси, герцог де Клар, товарищ и министр Иакова II в первые годы его изгнания, иными словами, во второй половине царствования Людовика XIV. Однако душа основателя дворца де Клар, похоже, больше лежала к прошлому: сооружение явно не отвечало суровым вкусам его времени и тяготело скорее к духу цветущей эпохи юности Людовика XII, что оставила нам столько изумительных шедевров.
Казалось, в предместье Сен-Жермен перекочевал уголок старого Марэ: особняк с королевской площади, только увеличенный в размерах, а главное – облагороженный, славно покинул свое слишком плоское подножье и вознесся на горделивый пьедестал.
Мы лишь вскользь упомянем здесь о великолепии усадьбы в те времена, когда герцоги де Клар входили в число богатейших вельмож мира.
Скажем лишь, что в период Реставрации покойный герцог Гийом пышностью жизни изумлял двор и город.
При Луи Филиппе пышность отошла в прошлое. Герцог Гийом, хоть и сохранил лояльность, не желал впутываться в мещанские склоки, бушевавшие в Тюильри. После смерти жены и старшей дочери он жил довольно замкнуто, на зиму уезжая в Рим.
Для дворца на улице Гренель появление четы дю Бреу де Клар, судом определенной в опекуны юной принцессе Эпстейн, означало примерно то же, что июльская революция для дворца Тюильри: тот и другой пали сразу. Правда, в итоге дому де Клар повезло больше: во-первых, разбежались далеко не все союзники-аристократы, во-вторых, наплыв незваных гостей оказался куда скромнее.
Без последних, как и в Тюильри, победа была бы невозможна. Первых же удерживала память герцога Гийома и высокое положение принцессы Эпстейн. Надо сказать, безупречное и искусное поведение графини дю Бреу де Клар приумножило их количество. Графиня слыла милейшей женщиной, когда хотела – могла держаться как нельзя умело и с неподражаемым достоинством. Не думаю, чтоб она кому-нибудь открывала душу. Мнившие, что знают ее близко, говорили, будто она способна добиться невозможного. И до недавнего времени ей это удавалось. Помните латинскую пословицу, что вечно на устах записных мудрецов: «Удача на стороне смелых».
Когда наши финансовые воротилы устраивают торжества, нередко им приходится расширять свои жилища и за вечер принять несметную толпу поклонников своего набитого кошелька, разместив их в прекрасных садах, где ради такого случая настилаются полы и натягиваются шатры. Вздумай де Клар устроить такой прием и назвать втрое больше гостей, им все равно не понадобились бы тенты и полы в саду: двух больших гостиных, галереи и анфилады парадных зал с лихвой хватило бы, чтобы вместить всю парижскую публику, посещающую праздники толстосумов, да еще и вдвое больше. А у де Кларов даже после своей революции стольких друзей не набиралось.
Графиня нисколько не сомневалась, что, стоит ей пожелать, она вполне сможет собрать очень приличное общество, смешанное в нужных пропорциях. И пусть попробует предместье Сен-Жермен не явиться… Графиня была тонким политиком, никогда, впрочем, ни словом не поминая того, что в обиходе зовется «политикой» – делом серьезным, полезным и красивым на первых полосах газет, но в устах профанов приобретающим некий фатальный душок – подобно тому, как светлый турецкий табак, бесконечно нежный и душистый, выходит изо рта иных курильщиков зловонным дымом.
Чтобы принять толпу гостей, блистающую титулами, орденами, а то и просто именами, что значат зачастую больше всяких титулов, были выделены покои в двадцать одно окно: пять в средней галерее, по три в каждой из больших гостиных, по три в библиотеке, три в столовой, по одному в каждом из двух будуаров и по одному в двух торцевых комнатах (обращенных в сад противоположной стеной с пятью окнами – тремя и двумя) – бильярдной и курительной.
Увы, это так! Курительной! Де Клар некогда развесил там картины Пуссена, Вуэ и Лесьера.
На втором, а точнее, на последнем этаже, ибо выше была лишь мансарда, помещались жилые покои. Англичане не водят туда посторонних; может, оно и правильно?
Справа были комнаты графини, слева – графа, посередине – обширные покои принцессы Эпстейн. Обычно в ее великолепных комнатах обитала лишь приживалка Фавье, а сама Нита, натура своенравная, предпочитала небольшой домик в саду – не в дальнем конце, ибо сад был огромный, без малого шесть десятин (в самом центре Парижа эта земля в пересчете на деньги стоила подороже тысячи гектаров в какой-нибудь Пикардии), – а приблизительно в сотне шагов от того крыла, где на первом этаже была бильярдная, а над нею спальня графа.
Домик называли «малым дворцом». Это и впрямь был уютный павильон, где любила пожить покойная герцогиня де Клар. Он стоял на пригорке, и его первый этаж был вровень со вторым этажом самого дворца и соединялся с комнатами графа насыпной террасой, тянувшейся вдоль переулка (не скажу какого, чтоб не выдать точного местоположения усадьбы де Клар).
Эта терраса, спускавшаяся к саду пологим откосом, была в четыре ряда обсажена липами. Зимой во всю длину аллеи устраивалась крытая галерея, так что принцесса Эпстейн могла выйти в свет, совершив двухминутную прогулку под крышей и пройдя сквозь покои своего опекуна.
Если бы в правом крыле жила графиня, Нита, возможно, и не стала бы таким путем сокращать разделявшее их расстояние, но с графом, по-отечески ласковым к ней, Ниту связывали самые теплые отношения, и всякий раз по дороге в столовую она на несколько минут заглядывала к нему. Делалось это не забавы ради: граф был отнюдь не весельчак и не мастак болтать с юными девицами, а временами на него и вовсе находило помрачение рассудка. Но человек, особенно когда он одинок и остался без родни, очень чувствителен к участию и ласке. Что опекун очень ее любит, Нита знала задолго до того, как он ей об этом сказал.
Зато графиня терпеть ее не могла, хотя с самого начала держалась с воспитанницей подчеркнуто приветливо. В этом Нита не сомневалась.
Что и говорить, после Мольера жизнь изменилась; она оседлала сказочного скакуна, о котором твердят все, одни с пафосом, другие срывающимся от возмущения голосом, третьи с порога отвергают его, зажмурившись и сжав кулаки. Я говорю о прогрессе. Теперь опекуны не слывут больше тиранами, а вы не опасаетесь быть раздетым средь бела дня на Новом мосту. Но пальто у вас могут отнять и в другом месте, а о кошельке и говорить нечего. Нужно же газетам время от времени сдобрить чем-нибудь острым ежедневную жвачку для читателей – вот они и рассказывают порой веселенькие истории об опекунах. Скажем так: лишь только что-то сдвинется к лучшему, как в ответ дурное станет еще хуже. Будем надеяться, истории про опекунов, утрачивая былое простодушие, будут делаться раз от разу все более веселенькими.
Некогда в опекуне видели тюремщика. Так уж повелось; мы читаем о том у лучших наших сочинителей. Дальше все развивалось чин по чину: как тюремщик куражился над узниками, так и опекуны пускались во все тяжкие; на отчаянные мольбы подопечных ответ был всегда один: можете жаловаться папе римскому.
И чем только их не изводили, силы небесные! Они хирели, бледнели, чихали… О, горемычные воспитанницы! А коли поблизости находился какой-нибудь мерзкий старикашка, то уж, конечно, именно его прочили в супруги злополучной девице. А без этого какая комедия?
Только где ж я вычитал эту мрачную, невероятную историю?.. Не то вчера, не то позавчера, а может, на минувшей неделе – ведь подобное мне доводилось читать уж по меньшей мере раз двадцать. Она вечно молода, как старая комическая завязка. Подобно смертоносной шпаге она поражает прогресс в самое сердце и убивает его.
Вам она прекрасно известна. Нет человека, который бы не слыхал этой истории. История столь ужасная, омерзительная, подлая, жуткая, тошнотворная, безобразная и жестокая, что и дикарь содрогнулся бы! Госпожа де Севинье, наша милая маркиза, любительница изящных словес, бросила бы свой изумительно подвешенный язык на съедение псам, повернись он поведать вам притчу в таком роде. Что ни год, нам приносят по нескольку таких историй, случившихся то где-нибудь за границей, то в провинции, а то и в Париже. Подумать только, в Париже! В самом горниле прогресса!
Я не о деле Мортара. Ничего общего; история Мортара случилась в стране, враждебной прогрессу. Тем более не стану пересказывать ни легенд о китайчатах, отданных на растерзание свиньям, ни кровавых романов о дамасских евреях, запускающих руки в разверстую человеческую грудь. Нет, это случается в наши дни, в Париже, в Лондоне – повсюду. Вот вы и догадались. Эта история повторяется так часто, что давно приелась: несчастный младенец, заморенный и истерзанный, кричит месяц, кричит другой – пока соседи сообразят, в чем дело, и отнесут умирающего ребенка в участок. Опять опекуны виноваты? Отнюдь. Герой этих жутких историй – мать, и только мать! Слышите – мать! Палач, истязатель, расчетливый и безжалостный убийца! Иногда ей пособляет отец. Родители сообща предаются изуверству. Осточертел собственный ребенок, и все тут.