– Вспомнил, господин Барюк, – сказал он. – Слушай мою команду! Каждый вырвет у себя из крыла по перу и слегка пощекочет Искариота. А ну, дружно! Начали!
   Слажено, как в балетной труппе, каждый выдернул у себя перо.
   – Внимание, Саладен! – сказал Эшалот. – Моими стараниями ты отучился сосать соску. Отныне пора тебе затвердить такую штуку: беззаконие должно быть наказано, а добродетель… чтоб ей тоже досталось по заслугам!
   Саладен единственный из всех не потешался от души. Он извивался, как чертик, попавший в чашу со святой водой, делал отчаянные попытки орать, но Эшалот умело затыкал ему клюв своим кулаком и добивался тишины.
   Меж тем кольцо вокруг Добряка Жафрэ сомкнулось, и он заерзал, что твой угорь на сковородке, ибо кончики перьев, отыскав наиболее чувствительные уголки его тела, начинали их щекотать: под носом и в уголках рта, за ушами и на ладонях – вплоть до прекрасно знакомого всем шутникам местечка под коленкой…
   Ясное дело, все это проникало в сновидение, ибо сон не проходил, несмотря на пытки, и Жафрэ жалостно хныкал, но не просыпался.
   – Время летит как на крыльях! – воскликнул Вояка. – Что-то эта сцена затянулась. Кто у нас табак нюхает?
   У Симилора нашлась табакерка. Он не привык отказывать себе в роскоши.
   Табакерку приставили к ноздрям Жафрэ, объятого страшным сном и сопевшего, словно кузнечный мех.
   Он пробудился, чихая так, что, казалось, его вот-вот разнесет в клочки.
   – Смирно! – скомандовал Гонрекен Вояка.
   Все одним махом нахлобучили головы; шум вышел такой, будто у трех десятков пивных кружек разом захлопнулись оловянные крышки.
   И хоровод птиц, недвижно застыв в безупречном порядке, в один голос произнес нараспев, с мрачным подвыванием:
   – Дай вам Бог здоровья, Добряк Жафрэ!
   – Не ори, Саладен! – прошептал Эшалот с полными слез глазами. – Кем надо быть, чтоб не сдохнуть со смеху!
   Жафрэ приподнял отяжелевшие веки.
   Полными ужаса глазами он огляделся вокруг… и увидел все тот же кошмар, только стократ страшней!
   Жафрэ готов был уже завопить от отчаяния, но вместо этого снова начал чихать.
   Птицы отвесили церемонный поклон.
   – Дай вам Бог здоровья, Добряк Жафрэ! – повторил Гонрекен замогильным голосом.
   И хор отозвался зловещим эхом:
   – Добряк Жафрэ, дай вам Бог здоровья!
   – Печь растопили, – раздался чистый тенор Каскадена, – давайте дичь!
   Жафрэ в ужасе принялся протирать глаза. По знаку стервятника хор птиц заунывно и угрюмо затянул:
 
Уж попался ты, Жафрэ,
Доигрался ты, Жафрэ,
За грехи твои, Жафрэ,
Снесут голову тебе!
Ларифля фля фля, парифля фля фля…
 
   Едва допели куплет, кукарекнул петух, каркнула ворона, заворковал голубь, заквохтала курица, крикнул стервятник, пискнула летучая мышь и ухнула сова.
   И тут Саладен, на миг вырвавшись из любящих стальных объятий Эшалота, испустил нечеловеческий вопль.
   Жафрэ, охваченный несказанным ужасом, вскочил на подкашивающиеся ноги, ухватившись рукой за мрамор каминной доски.
   – Слушайте все! – приказал Вояка. – Срочно требуется дичь. Объявляю охоту открытой. Разойдись!
   На мгновение воцарилась чудовищная неразбериха. Птицы злосчастного Жафрэ горестно верещали, за ними гонялись и сворачивали головы. Пара золотистых фазанов ухитрилась забиться меж ног своего покровителя и там нашла свою погибель.
   – Попробуй-ка придушить хоть канареечку, детка, – говорил своему питомцу Эшалот. – Зверушек никогда не надо обижать, но это на жаркое. Ты теперь соску не сосешь, тебе тоже дадут!
   Убийство фазанов отбросило объятого страхом Жафрэ назад в кресло.
   – Так это не сон! – пробормотал он.
   – В подобных случаях принято также говорить: «О Боже, что я вижу!» или же: «О небо! Верить ли мне своим глазам?» – бросил господин Барюк между двумя кукареку. – Вас сейчас разбудят, потрошитель мастерских.
   – Охота закрыта! – провозгласил Гонрекен. – Это на вертел, поваренок! Остальные смирно! Просим занять позиции и присматривать за Добряком Жафрэ, пока не сготовится жаркое!
   Жафрэ, ни жив ни мертв, закрыл глаза и сложил руки на своей впалой груди.
   Он совсем проснулся, уверился, что все наяву, но откуда сие невероятное и грозное наваждение? В деревнях воры повязывают лица платком. Скорее всего, это воры, а то и убийцы, но к чему тогда это шумное представление? Убийцы и воры в Париже, как и везде, избегают шума.
   – А ну-ка, мадемуазель Вашри, покажите, на что вы способны! Всю вашу грацию и дарование! Ну, коленку! Смелей! Альбинос, антраша! Дикобраз! Алле оп! Живей! – говорил стервятник, а его печальная злобная голова сотрясалась в бешеной пляске.
   Балет театра Вашри был в разгаре.
   Сова и мышь чудили что есть сил, петух скакал, выбрасывая шпоры, сороки семенили, аист и страус расхаживали огромными шагами, а голуби, выпятив грудки, топтались вокруг павлина, распускавшего свой великолепный хвост.
   – Неужели тебе не смешно, оболтус! – говорил Эшалот Саладену. – А еще соску бросил! Посмотри, что папаша выделывает! Какой молодец был бы, будь у него пороков меньше, чем проворства! Вот этим па он и покорил сердце твоей несчастной матери.
   – Стоп! – вскричал Вояка. – Пить хочу!
   Птицы замерли на месте.
   Гонрекен, должно быть, нарочно изучал походку стервятников. Он приблизился к Жафрэ и учтиво сказал:
   – Если господин доволен своими рабами, пусть объяснит им дорогу, следуя которой они смогут отыскать погреб, где имеется вино.
   Но сорока уже вошла с огромным подносом, уставленным бутылками.
   Жафрэ прослезился. По своим птичкам он, заметьте, не плакал.
   – По чарочке, братцы! – сказал Гонрекен, откупоривая первую бутылку. – Здоровье Господина Сердце! Как положено!
   – Здоровье Господина Сердце! – дружно подхватил хор.
   Жафрэ задрожал всем телом.
   – А ничего себе жаркое, – провозгласил подмастерье Каскаден, – на славу удалось.
   Симилор, чокнувшись с той, что зажгла огонь в его ветреном сердце, пропел:
   – Ты само сладострастие, ты заноза в сердце молодого человека, решившего, что уже не способен любить, ибо одержал слишком много побед над самым прекрасным в мире полом! Чтоб выразить всю глубину моего обожания, нужен эзопов язык богов и Вольтера! Если ты обманула меня, я перебью всю посуду! Возьми мою руку, мое состояние, мое имя; забирай все! Сольемся в вечном объятии!
   Эшалот изъяснялся совсем иначе:
   – Капельку неразбавленного, – говорил он Саладену. – Ты уже большой. Глотай!
   – Господин Барюк! – позвал Гонрекен.
   – Здесь!
   – Сейчас самый подходящий момент. Я сам мог бы произнести речь, но по доброте душевной уступаю вам. Скажите этому Иуде: время, мол, летит на своих крыльях, и с его стороны было бы ошибкой выкобениваться перед лицом обстоятельств неодолимой силы.
   Барюк выступил из толпы и застыл как вкопанный перед Жафрэ; тот невольно отпрянул.
   – Нечего трусить! – сказал он. – Вот будете плохо себя вести, тогда вас и подвесят заместо люстры! Внимание! Я вам сейчас объясню дело в двух словах. Из нас любой мог прийти в одиночку, просто взять вас за шиворот и сказать: «Отпирай свой шкаф и давай бумаги». Но мы предпочли немного покуражиться, устроив длинный спектакль, в коем вам отвели заслуженную роль посмешища, чтоб доказать вам, что на всякого сыщется управа и что коль повадился кувшин по воду ходить, то уж ему и голову сломить средь всей дребедени вашего жалкого прозябания!
   – Вот слушай, басурман, не ори! Большой уже, – прошептал Эшалот, затаив дыхание и боясь пропустить хоть слово из этого потока красноречия.
   – Таким образом, – продолжал Барюк, голос которого окреп и стал пронзительным, – мы явились, с насмешкою на устах, явились глумиться над вами, что называется, в глаза, причем с полным правом, ибо вы украли бумаги, по поводу которых в суд подана жалоба господином де Мальвуа, и таким образом…
   – Эй, «таким образом» ты уже говорил! – встрял Вояка, завидуя его красноречию.
   – Неважно! – снова заговорил господин Барюк. – Таким образом, в заключение скажу… я хотел сказать, раз уж правосудие этим занялось, наша добыча даже пикнуть не может. Так-то! Да еще рад-радешенек, что его до сих пор не нарядили в кандалы! Из этого всего вытекает, что доносить на мерзавца не является делом, достойным художника… И в доказательство, что вас никто тут не боится и не собирается от вас скрываться, долой маски! Все!
   Тотчас головы распахнулись, снова открыв лица.
   – Вот видите, – продолжал господин Барюк. – Таким образом… Нет… Ввиду чего, перед началом пира, каковой вот-вот откроется на ваших глазах, дабы неповадно было впредь продавать дома, где находятся мастерские и вымогать по три миллиона за бумаги, принадлежащие Господину Сердце, который просил засвидетельствовать вам свое почтение, знаете ли… Вы сейчас пойдете, с левой ноги шагом марш! и воткнете ключ в этот замок, а не то… Смотрите сюда, Черная Мантия! Нынче ночью будет день, не так ли? О прочем я уже не говорю!
   С этими словами господин Барюк впился своими глазками в друга пернатых. Его худощавая физиономия не обещала ничего хорошего. Жафрэ даже не пытался спорить.
   – Я умываю руки, – пробормотал он, вылезая из кресла. – Я мирный человек, слаб здоровьем и не способен противиться грубой силе. Ну куда мне до Черных Мантий, помилуй Господи! Дорогие соседи, на дворе праздники, и вы, поди, просто хватили лишку за ужином, коли не разберете, ночь сейчас или день. Я против такого насилия.
   – Цыц! – оборвал его Гонрекен. – Хватит болтать. Отпирай шкаф, время летит. Ты до сих пор не сообразил, как оно летит? Как на крыльях, ясно? Шевелись!
   Жафрэ наконец покрутил ручки сейфа, составил заветное слово и достал из кармана ключ. При этом пришлось стать спиной к остальным, и он, опасаясь какой-нибудь пакости сзади, спешил изо всех сил, приговаривая:
   – Я всего лишь простой хранитель, казначей графа дю Бреу де Клар, разве я когда мог предположить…
   Страшный крик оборвал его речь. Он так торопился, что забыл отвести защитную пружину.
   Едва шкаф приоткрылся, рука Жафрэ оказалась в стальной клешне.
   Было очень похоже на спектакль, причем отнюдь не на драму, а на тот сусальный вздор, что именуют феериями и дают в Париже по сотне представлений кряду. Едва ли здесь нашелся хоть один, кто б не слыхал о диковинном шкафе Лекока. Но мало ли баек рассказывают; им не слишком верят, а все-таки… поглядеть надо. Итак, все видели? Браво!
   Страдалец Жафрэ молил о помощи, но никто его не слушал. Раздались клики дикого восторга. Трюк имел сногсшибательный успех.
   Поднялся общий гвалт, говорили с жаром, словно археологи, наткнувшиеся в земле на древний горшок.
   Симилор исполнил сложное антраша и послал воздушный поцелуй мадемуазель Вашри; господин Барюк хлопал в ладоши; Гонрекен заявил, что «эффекту», подобную этой, дважды в жизни не увидишь; Эшалот подталкивал вперед своего юркого постреленка Саладена со словами:
   – Смотри, детка, смотри! Не упусти случая! Сейчас не посмотришь, потом пожалеешь! Вот уж подлинно, всем потехам потеха! Эх, жаль, мамаша твоя, покойница, не увидит!
   И каждый пересказывал своему соседу, который его не слушал, славные истории про этот шкаф: случай с латной боевой рукавицей, злоключения Андре Мэйнотта и его прекрасной жены Жюли, о миллионах банкира Шварца и незадачливых полицейских, и как эта вот латная боевая рукавица обернулась ловушкой для господина Лекока, великого Лекока, Приятеля – Тулонца, которому эта дверь, блестящая и острая, как гильотинный нож, в конце концов, перерубила шею.
   Эта самая дверь, которую любой мог сейчас потрогать рукой, представляете!
   А что мог бы добавить к воспоминаниям о той трагедии сам шкаф – бессловесный и грозный ее свидетель, – не узнает никто: такова уж магическая власть реликвий.
   – Протяни ручку, Саладен. Потрогай, не бойся. Потом будешь рассказывать: «Мне повезло щупать эту штуку в молодости!» А я, покуда жив, буду подтверждать: точно, парень видел, вскоре после того, как перестал сосать.
   Бедняга Жафрэ больше не орал; телесные муки, причиняемые нестерпимой хваткой стальной клешни, заглушило страдание иного рода: он слышал, как вокруг рядили о двери-гильотине, отточенная кромка которой бритвой сияла прямо у его глаза и приводила на ум зловещую давешнюю песенку:
 
Уж попался ты, Жафрэ,
Доигрался ты, Жафрэ,
За грехи твои, Жафрэ,
Снесут голову тебе!
 
   Чудовищный конец для мирного обывателя! Он припомнил, может быть, слова другой песни: «Есть боги мщения!..»
   К счастью, дверь открылась и в комнату вошел подмастерье Каскаден с двумя помощниками; у каждого в руках было огромное блюдо с дичью. Здесь покоилась вся вольера. Это отвлекло мысли, и, покуда накрывали на стол, случилось нечто такое, от чего обреченный Жафрэ приободрился.
   Де Кларов шкаф принадлежал Шварцу и не был набит банковскими билетами; это не был шкаф богатого провинциального банкира, куда складывали месячную выручку; но все же там хранились не одни семейные бумаги, а еще и сбережения Жафрэ.
   Предъявив бумаги просвещенному взору Барюка, Гонрекен Вояка забрал их и уже довольный направился к выходу, как вдруг заметил Симилора, подбирающегося к шкафу издалека, окольным путем. За ним кралась мадемуазель Вашри; с другой стороны по стеночке пробирался Эшалот, побуждаемый совсем иными чувствами. Индюшонка он зажал под мышкой, чтобы освободить руки. Стоит ли говорить, что и Паяц, и Альбинос, и Геракл, и Жонглер, и даже кое-кто из пачкунов, презрев заповеди чести, сползались к одной цели, а именно к шкафу.
   Вряд ли они стремились полюбоваться исторической достопримечательностью.
   Глаза их блестели, руки дрожали.
   – Стой! Ни с места! – рявкнул Гонрекен в тот миг, когда Симилор уже протянул скрюченные пальцы. – Смирно! Честность и честь неотделимы!
   Господин Барюк со свойственной ему прытью встал между шкафом и Симилором и, ткнув того пистолетом Жафрэ, сказал:
   – Я размозжу голову всякому, кто не будет паинькой.
   – И ужинать! – приказал Вояка Гонрекен. – Завтра вытворяйте что угодно; но сегодня, ввиду того обстоятельства, что вам выпала честь работать с людьми порядочными, такими, как Дикобраз и я, смотри у меня! Марш на место и не дергаться, а то пальнем!
   Симилор замялся. Эшалот поставил малыша на пол и ласково сказал, снимая костюм:
   – Хочешь, врежем им разок, Амедей? Клянусь предками: все, сколько ухвачу, положу на имя Саладена, будет ему на женитьбу. Как ты смотришь, малый?
   Но тут остальные птицы закричали:
   – За стол, за стол! Мы не воры!
   Рагу источало дивный запах. Кое-кто прихватил ужин с собой. Симилор и мадемуазель Вашри, разочарованно вздохнув, удалились под ручку от шкафа. Позднее Эшалот частенько говаривал:
   – Вот случай был запастись деньжатами! Кабы не эти двое, ребенку была бы обеспечена жизнь в современном обществе!
   Трапеза удалась на славу: Добряк Жафрэ хорошо откормил своих питомцев. Не станем описывать ощущений, раздиравших душу хозяина, пока пожирали его птиц. Отобедал он давно, угроза казни миновала; душа душой, а желудок берет свое. Жафрэ признался себе, что с удовольствием отведал бы белого мяса своих пташек. Но его не угостили.
   – Иуда, – сказал ему Гонрекен Вояка, когда толпа уже вылизала все три блюда и принялась за остатки давешнего обеда, – мы с господином Барюком отпускаем тебя на свободу. Нам предстоит нынче ночью выйти в большой свет, в особняк де Клар. Сиди смирно, скотина, а то получишь! Делать нечего, придется оказать тебе честь и прихватить с собой: покажешь нам дорогу к бывшей Маргарите Бургундской. А ну, марш!

ПЕРЕД ПРАЗДНИКОМ

   Дабы читателю легче было разобраться в ошеломляющих перипетиях, коими завершается этот эпизод истории Черных Мантий, ему надлежит знать кое-что об устройстве усадьбы де Клар. Это здание, старое и не раз перестроенное уже в те времена, и после уже заметно переделанное, выходило тогда на улицу Гренель Сен-Жермен задним фасадом своих обширных служб, расположенных полукругом с внушительными садовыми воротами посередине.
   За их тяжелыми, вечно закрытыми створками, неприветливость которых нарушалась разве что парой массивных каменных скамей, приютившихся в толще стены, располагался довольно обширный внутренний двор, несколько походивший – особенно благодаря бившему в центре фонтану – на патио испанских дворцов.
   Справа, слева, а равно спереди, как в любой большой усадьбе, размещались службы. В глубине двора стоял сам особняк с квадратным парадным крыльцом, к которому вели шестнадцать чередующихся черных и красных ступеней.
   Усадьбу построил Ролен Фиц-Рой Жерси, герцог де Клар, товарищ и министр Иакова II в первые годы его изгнания, иными словами, во второй половине царствования Людовика XIV. Однако душа основателя дворца де Клар, похоже, больше лежала к прошлому: сооружение явно не отвечало суровым вкусам его времени и тяготело скорее к духу цветущей эпохи юности Людовика XII, что оставила нам столько изумительных шедевров.
   Казалось, в предместье Сен-Жермен перекочевал уголок старого Марэ: особняк с королевской площади, только увеличенный в размерах, а главное – облагороженный, славно покинул свое слишком плоское подножье и вознесся на горделивый пьедестал.
   Мы лишь вскользь упомянем здесь о великолепии усадьбы в те времена, когда герцоги де Клар входили в число богатейших вельмож мира.
   Скажем лишь, что в период Реставрации покойный герцог Гийом пышностью жизни изумлял двор и город.
   При Луи Филиппе пышность отошла в прошлое. Герцог Гийом, хоть и сохранил лояльность, не желал впутываться в мещанские склоки, бушевавшие в Тюильри. После смерти жены и старшей дочери он жил довольно замкнуто, на зиму уезжая в Рим.
   Для дворца на улице Гренель появление четы дю Бреу де Клар, судом определенной в опекуны юной принцессе Эпстейн, означало примерно то же, что июльская революция для дворца Тюильри: тот и другой пали сразу. Правда, в итоге дому де Клар повезло больше: во-первых, разбежались далеко не все союзники-аристократы, во-вторых, наплыв незваных гостей оказался куда скромнее.
   Без последних, как и в Тюильри, победа была бы невозможна. Первых же удерживала память герцога Гийома и высокое положение принцессы Эпстейн. Надо сказать, безупречное и искусное поведение графини дю Бреу де Клар приумножило их количество. Графиня слыла милейшей женщиной, когда хотела – могла держаться как нельзя умело и с неподражаемым достоинством. Не думаю, чтоб она кому-нибудь открывала душу. Мнившие, что знают ее близко, говорили, будто она способна добиться невозможного. И до недавнего времени ей это удавалось. Помните латинскую пословицу, что вечно на устах записных мудрецов: «Удача на стороне смелых».
   Когда наши финансовые воротилы устраивают торжества, нередко им приходится расширять свои жилища и за вечер принять несметную толпу поклонников своего набитого кошелька, разместив их в прекрасных садах, где ради такого случая настилаются полы и натягиваются шатры. Вздумай де Клар устроить такой прием и назвать втрое больше гостей, им все равно не понадобились бы тенты и полы в саду: двух больших гостиных, галереи и анфилады парадных зал с лихвой хватило бы, чтобы вместить всю парижскую публику, посещающую праздники толстосумов, да еще и вдвое больше. А у де Кларов даже после своей революции стольких друзей не набиралось.
   Графиня нисколько не сомневалась, что, стоит ей пожелать, она вполне сможет собрать очень приличное общество, смешанное в нужных пропорциях. И пусть попробует предместье Сен-Жермен не явиться… Графиня была тонким политиком, никогда, впрочем, ни словом не поминая того, что в обиходе зовется «политикой» – делом серьезным, полезным и красивым на первых полосах газет, но в устах профанов приобретающим некий фатальный душок – подобно тому, как светлый турецкий табак, бесконечно нежный и душистый, выходит изо рта иных курильщиков зловонным дымом.
   Чтобы принять толпу гостей, блистающую титулами, орденами, а то и просто именами, что значат зачастую больше всяких титулов, были выделены покои в двадцать одно окно: пять в средней галерее, по три в каждой из больших гостиных, по три в библиотеке, три в столовой, по одному в каждом из двух будуаров и по одному в двух торцевых комнатах (обращенных в сад противоположной стеной с пятью окнами – тремя и двумя) – бильярдной и курительной.
   Увы, это так! Курительной! Де Клар некогда развесил там картины Пуссена, Вуэ и Лесьера.
   На втором, а точнее, на последнем этаже, ибо выше была лишь мансарда, помещались жилые покои. Англичане не водят туда посторонних; может, оно и правильно?
   Справа были комнаты графини, слева – графа, посередине – обширные покои принцессы Эпстейн. Обычно в ее великолепных комнатах обитала лишь приживалка Фавье, а сама Нита, натура своенравная, предпочитала небольшой домик в саду – не в дальнем конце, ибо сад был огромный, без малого шесть десятин (в самом центре Парижа эта земля в пересчете на деньги стоила подороже тысячи гектаров в какой-нибудь Пикардии), – а приблизительно в сотне шагов от того крыла, где на первом этаже была бильярдная, а над нею спальня графа.
   Домик называли «малым дворцом». Это и впрямь был уютный павильон, где любила пожить покойная герцогиня де Клар. Он стоял на пригорке, и его первый этаж был вровень со вторым этажом самого дворца и соединялся с комнатами графа насыпной террасой, тянувшейся вдоль переулка (не скажу какого, чтоб не выдать точного местоположения усадьбы де Клар).
   Эта терраса, спускавшаяся к саду пологим откосом, была в четыре ряда обсажена липами. Зимой во всю длину аллеи устраивалась крытая галерея, так что принцесса Эпстейн могла выйти в свет, совершив двухминутную прогулку под крышей и пройдя сквозь покои своего опекуна.
   Если бы в правом крыле жила графиня, Нита, возможно, и не стала бы таким путем сокращать разделявшее их расстояние, но с графом, по-отечески ласковым к ней, Ниту связывали самые теплые отношения, и всякий раз по дороге в столовую она на несколько минут заглядывала к нему. Делалось это не забавы ради: граф был отнюдь не весельчак и не мастак болтать с юными девицами, а временами на него и вовсе находило помрачение рассудка. Но человек, особенно когда он одинок и остался без родни, очень чувствителен к участию и ласке. Что опекун очень ее любит, Нита знала задолго до того, как он ей об этом сказал.
   Зато графиня терпеть ее не могла, хотя с самого начала держалась с воспитанницей подчеркнуто приветливо. В этом Нита не сомневалась.
   Что и говорить, после Мольера жизнь изменилась; она оседлала сказочного скакуна, о котором твердят все, одни с пафосом, другие срывающимся от возмущения голосом, третьи с порога отвергают его, зажмурившись и сжав кулаки. Я говорю о прогрессе. Теперь опекуны не слывут больше тиранами, а вы не опасаетесь быть раздетым средь бела дня на Новом мосту. Но пальто у вас могут отнять и в другом месте, а о кошельке и говорить нечего. Нужно же газетам время от времени сдобрить чем-нибудь острым ежедневную жвачку для читателей – вот они и рассказывают порой веселенькие истории об опекунах. Скажем так: лишь только что-то сдвинется к лучшему, как в ответ дурное станет еще хуже. Будем надеяться, истории про опекунов, утрачивая былое простодушие, будут делаться раз от разу все более веселенькими.
   Некогда в опекуне видели тюремщика. Так уж повелось; мы читаем о том у лучших наших сочинителей. Дальше все развивалось чин по чину: как тюремщик куражился над узниками, так и опекуны пускались во все тяжкие; на отчаянные мольбы подопечных ответ был всегда один: можете жаловаться папе римскому.
   И чем только их не изводили, силы небесные! Они хирели, бледнели, чихали… О, горемычные воспитанницы! А коли поблизости находился какой-нибудь мерзкий старикашка, то уж, конечно, именно его прочили в супруги злополучной девице. А без этого какая комедия?
   Только где ж я вычитал эту мрачную, невероятную историю?.. Не то вчера, не то позавчера, а может, на минувшей неделе – ведь подобное мне доводилось читать уж по меньшей мере раз двадцать. Она вечно молода, как старая комическая завязка. Подобно смертоносной шпаге она поражает прогресс в самое сердце и убивает его.
   Вам она прекрасно известна. Нет человека, который бы не слыхал этой истории. История столь ужасная, омерзительная, подлая, жуткая, тошнотворная, безобразная и жестокая, что и дикарь содрогнулся бы! Госпожа де Севинье, наша милая маркиза, любительница изящных словес, бросила бы свой изумительно подвешенный язык на съедение псам, повернись он поведать вам притчу в таком роде. Что ни год, нам приносят по нескольку таких историй, случившихся то где-нибудь за границей, то в провинции, а то и в Париже. Подумать только, в Париже! В самом горниле прогресса!
   Я не о деле Мортара. Ничего общего; история Мортара случилась в стране, враждебной прогрессу. Тем более не стану пересказывать ни легенд о китайчатах, отданных на растерзание свиньям, ни кровавых романов о дамасских евреях, запускающих руки в разверстую человеческую грудь. Нет, это случается в наши дни, в Париже, в Лондоне – повсюду. Вот вы и догадались. Эта история повторяется так часто, что давно приелась: несчастный младенец, заморенный и истерзанный, кричит месяц, кричит другой – пока соседи сообразят, в чем дело, и отнесут умирающего ребенка в участок. Опять опекуны виноваты? Отнюдь. Герой этих жутких историй – мать, и только мать! Слышите – мать! Палач, истязатель, расчетливый и безжалостный убийца! Иногда ей пособляет отец. Родители сообща предаются изуверству. Осточертел собственный ребенок, и все тут.