Медленные тяжелые шаги вторили приглушенному стуку барабанов. Солнце стояло в зените, когда процессия змеей влилась в лощину, где ждал погребальный костер. Хокану пробормотал слова уважения последнему — по очереди и по рангу — из всех властителей, удостоенных личного обращения. Между носилками и костром оставалась в ожидании лишь одна, последняя, группа посетителей, облаченных в черные хламиды без всяких украшений.
   В порыве благоговейного трепета Хокану крепче стиснул руку Мары. Если Мара и осознала, что перед нею пятеро Всемогущих — маги из Ассамблеи, — то виду не подала. Присутствие магов, стоящих выше любого закона, было событием чрезвычайным, но даже то, что Ассамблея сочла нужным послать на похороны своих представителей, оставило Мару равнодушной. Хокану пришлось в одиночку гадать, что бы это значило, и объяснения могли оказаться самыми разнообразными: в последнее время черноризцы, похоже, проявляют необычно острый интерес к политическим завихрениям. Мара поклонилась Всемогущим, но это приветствие ничем не отличалось от того, каким она одарила бы любого мелкопоместного правителя; при этом она пропустила мимо ушей сочувственную, хотя и короткую, речь мага по имени Хочокена, с которым ее свела судьба в день ритуального самоубийства Тасайо. Не затронула ее и та неловкость, что всегда возникала, когда Хокану встречался лицом к лицу со своим настоящим отцом, как не смутил ледяной взгляд рыжеволосого мага, стоявшего за спиной неразговорчивого Шимони. Речи магов — ни доброжелательные, ни враждебные — не могли пробить броню ее апатии: чьей бы жизни ни угрожало их могущество, ни одна не могла значить для Мары больше, чем та единственная, на которую уже пал роковой выбор Туракаму и Игры Совета.
   Мара вступила в ритуальный круг, где стояли носилки. Тусклым взглядом провожала она каждое движение своего военачальника, когда тот поднял безжизненное тело ее мальчика и осторожно положил его на поленья, которым суждено было стать последним ложем Айяки. Поправив меч, щит и шлем, он отступил назад, строгий и сдержанный, как никогда.
   Мара ощутила едва заметное пожатие руки Хокану и послушно шагнула вперед; барабаны взорвались громом и тут же стихли. Она положила тростник на тело Айяки, но традиционный надгробный возглас прозвучал из уст Хокану:
   — Мы собрались, чтобы почтить память Айяки, сына Бантокапи, внука Текумы и Седзу!
   Как коротко, пронеслось в голове у Мары; лицо ее слегка нахмурилось. А где же список славных подвигов, свершенных ее первенцем?
   Повисла неловкая тишина. Наконец, прочитав мольбу в отчаянном взгляде Хокану, к Маре подошел Люджан и повернул ее лицом к востоку.
   В круг вошел жрец Чококана, облаченный в белые одежды, символизирующие жизнь. Сбросив мантию и оставшись нагим, как младенец в момент появления на свет, он начал пляску, славящую детство.
   Мару не интересовали его ужимки. Ничто не избавляло ее от сознания вины: причина несчастья — в ее преступной недальновидности. Когда жрец пал на землю перед носилками, она по указке повернулась лицом к западу, сохраняя все то же отсутствующее выражение лица. Воздух рассек свист приверженцев Туракаму, ибо к пляске приступил жрец Красного бога, дабы обеспечить безопасный переход Айяки в царство мертвых. Прежде ему никогда не приходилось изображать животное варварского мира, его представления о том, как двигается лошадь, могли бы вызвать смех, если бы его танец не кончался падением, погубившим столь многообещающую юность.
   Глаза Мары оставались сухими. Ей казалось, что сердце у нее окаменело и не способно ожить вновь. Она не склонила головы в молитве, когда жрецы вышли вперед и разрезали красную ленту, связывавшую руки Айяки, освобождая его дух для возрождения. Она не проливала слез и не просила милости богов, когда выпустили на волю белую птицу тирик — символ обновления в следующей жизни.
   Жрец Туракаму монотонным речитативом произнес ритуальные фразы прощания: окончив жизнь земную, каждый человек предстанет перед моим богом. Бог смерти
   — милостивый владыка, ибо он избавляет от страданий и боли. Он судит тех, кто приходит к нему, и воздает по заслугам.
   Жрец широко повел рукой, тряхнул головой, скрытой под маской в виде черепа, и закончил:
   — Он понимает живых и знает о горе и мучениях. — Красный жезл указал на мальчика в доспехах на вершине погребального костра. — Айяки из Акомы был хорошим сыном, твердо следуя той стезей, какую желали бы для него родители. Мы можем лишь признать, что Туракаму счел его достойным и призвал к себе, с тем чтобы его могли вернуть нам снова, быть может для жребия еще более высокого.
   Мара стиснула зубы, сдерживая рыдания. Какая сыщется молитва, чтобы ее слова не пробуждали ярость? О каком более высоком жребии для Айяки в новом воплощении может идти речь, если ему была уготована судьба наследника Акомы,
   — разве что родиться сыном самого Света Небес? Мара вздрогнула от сдерживаемого гнева, и Хокану крепче прижал ее к себе. Он что-то прошептал, но Мара не услышала, ибо воины уже вынули факелы из подставок, кольцом окружавших костер, и подожгли благовонное дерево. Сердце Мары сдавило холодным обручем. Она смотрела на красно-желтые языки пламени, облизывающие дерево и тянущиеся вверх, но ее мысли были заняты другим.
   Когда жрец Джурана Справедливого приблизился к властительнице, чтобы благословить ее, она готова была обрушить на него град проклятий и потребовать объяснений, что это за справедливость такая царит в мире, если дети умирают на глазах у матерей. Ее удержало лишь вмешательство Хокану, который незаметно встряхнул жену.
   Пламя с треском устремлялось ввысь, и вот уже ревущий огненный смерч охватил всю. пирамиду. Загоревшееся дерево скрыло от глаз мальчишеское тело, которое корчилось и обугливалось в жарких объятиях огня, но Мара впитывала это зрелище каждой клеточкой своего существа, объятого ужасом. Внутренним взором она видела все, что происходило в средоточии свечения, нестерпимо яркого для глаз; матери мерещились вопли мальчика, хотя она и понимала, что это лишь обман истерзанного воображения.
   — Айяки, — прошептала она.
   Хокану прижал Мару к себе достаточно сильно, чтобы заставить ее вспомнить о необходимости соблюдения благопристойности: предполагалось, что первейшая обязанность Слуги Империи во дни печали — спрятать свое горе от посторонних под застывшей маской полнейшего бесстрастия. Однако для сохранения этой маски требовались такие титанические усилия, что Мару начала бить дрожь.
   Долгие мгновения треск огня смешивался с голосами жрецов, на все лады распевающих молитвы. Мара пыталась совладать со своим дыханием, отбрасывая от себя чудовищную реальность: ведь это ее мертвое дитя исчезает, превращаясь в клубы дыма. Если бы совершалось погребение не столь знатной персоны, то сейчас, согласно ритуалу, гостям надлежало бы удалиться, оставив самых близких наедине с их горем. Но великим мира сего этикет не дает снисхождения. Маре не было дано ни минуты передышки. Открытая взорам многотысячной толпы, она оставалась на месте все то время, пока служители Туракаму подливали в огонь освященное масло. От погребального костра расходились волны жара. Даже если бы Мара и проливала слезы, то они сразу высыхали бы на щеках. Над колышущимися завесами пламени кольцами вздымался густой черный дым, подавая небесам знак, что землю покинул дух — носитель высоких достоинств.
   Жар костра усугублялся палящими лучами солнца. Мара почувствовала головокружение, и Хокану постарался повернуться так, чтобы по возможности укрыть ее в своей тени. Он не осмеливался слишком часто посматривать на жену, опасаясь выдать ее слабость, а время тянулось мучительно медленно. Прошел почти час, прежде чем пламя сникло, затем потянулись новые молитвы и песнопения; тем временем золу разровняли так, чтобы она быстрей остыла. Мара уже едва держалась на ногах, когда жрец Туракаму наконец провозгласил:
   — Тела больше нет. Душа вознеслась. Тот, кто был Айяки из Акомы, теперь здесь, — он коснулся рукой сердца, — здесь, — он коснулся лба, — и в чертогах Туракаму.
   Служители не убоялись дымящихся, раскаленных докрасна углей, добираясь к середине прогоревшего костра. Один из них при помощи квадрата из толстой кожи извлек покореженное лезвие меча Айяки и быстро передал сверток собрату, стоявшему наготове, чтобы остудить клинок влажными лоскутьями. Поднявшийся пар смешался с дымом. Расписной лопаткой жрец Туракаму наполнил подготовленную урну: Мара с помертвевшими глазами снесла и это. Отныне этот прах — скорее останки дерева, чем мальчика — будет символизировать захоронение тела Айяки на поляне предков. Цурани верили: истинная душа уносится в чертоги Красного бога, но малая толика сущности человека — его тень — остается вместе с тенями предков внутри камня натами, главной реликвии рода. Таким образом душа ребенка возродится в новом воплощении, но то, что делало его частью Акомы, останется оберегать семью.
   К Маре подошли двое служителей. Один протянул клинок, к которому Мара лишь притронулась, после чего изуродованное огнем лезвие перешло в руки Хокану. Другой служитель передал Маре урну. Она дрожащими руками приняла прах сына, но ее взгляд остался прикованным к обугленному, разворошенному пепелищу в центре круга.
   Хокану легонько дотронулся до руки жены, и они повернулись, словно были единым существом. Барабанный бой стих; процессия вновь пришла в движение и, развернувшись в обратном направлении, направилась к поляне созерцания — священному уголку Акомы. Ничто из этого пути не запечатлелось в сознании Мары, кроме ощущения каменного холода урны в руках, хотя и согретой внизу еще теплым пеплом. Властительница механически переставляла ноги, едва ли поняв, каким образом она оказалась у резных привратных столбов, обозначающих вход на поляну.
   Здесь слуги и Хокану остановились. Из тех, в ком не текла кровь Акомы, лишь одному человеку, помимо жрецов, дозволялось шагнуть под арку ворот и пройти по вымощенной камнем тропе, ведущей в глубь поляны. Этим единственным был садовник, посвятивший уходу за ней свою жизнь. Сюда не имел доступа — под страхом смерти — даже муж Мары. Присутствие постороннего нанесло бы оскорбление теням предков Акомы и надолго нарушило гармонию внутреннего мира натами.
   Мара высвободилась из объятий Хокану. Она не слышала перешептываний вельмож, которые наблюдали — кто с сочувствием, а кто и с хищным любопытством, — как она удаляется, скрываясь из виду за живой изгородью. Когда-то раньше, в старом семейном поместье, ей уже приходилось исполнять этот тяжкий долг — приобщать тени близких к натами Акомы.
   Размер сада сбил ее с толку. Прижав урну к груди, Мара в растерянности замешкалась, не понимая, куда идти. Это не было знакомой с детства поляной, куда она, совсем маленькая девочка, приходила, чтобы поговорить с тенью матери; здесь не пролегала та тропа, где она чудом избежала смерти от рук Жала Камои — в тот день, когда оплакивала отца и брата. А это место казалось чужим привольно раскинувшимся огромным парком, где, извиваясь, струили воды несколько потоков. Сердце внезапно замерло: не отвергнет ли ее мальчика этот сад, что столько веков давал приют теням Минванаби?
   Снова в памяти всплыло падение коня, черного, как зло, растаптывающее невинную жизнь. Чувствуя, что теряет сознание, она жадно втянула в грудь воздух. Мара выбрала тропу наугад, смутно припоминая, что все они ведут к одному и тому же месту, где на берегу большого пруда лежит древний камень — натами ее рода.
   — Я ведь не зарыла ваш натами глубоко в землю под натами Акомы, — громко бросила она в настороженный воздух; но более слабый внутренний голос напомнил, что не стоит поддаваться безумию, которое исторгло у нее эти слова. Вся жизнь безумна, решила Мара, иначе сейчас ей не понадобилось бы совершать здесь никчемные телодвижения над прахом своего юного наследника. Некогда по ее настоянию натами Минванаби был помещен в отдалении от дворца и окружен заботливым уходом: ей не хотелось лишать земного убежища тени прославленных предков Минванаби. Но сейчас это из ряда вон выходящее великодушие выглядело полнейшей глупостью.
   У нее не хватало сил рассмеяться.
   Из-за кислого привкуса во рту Мара скривила губы. От волос несло запахом благовонного масла и жирного дыма. Когда она опустилась на колени на прогретую солнцем землю, ее чуть не вывернуло наизнанку. Рядом с натами была выкопана ямка: с одного края ямки возвышался холмик влажной почвы. Мара положила в ямку обгорелый меч, бывший самым ценным достоянием сына, а затем присыпала его пеплом из урны. Голыми руками она сгребла землю обратно в углубление и примяла ее.
   Около пруда для Мары было оставлено белое платье. На шелковых складках лежал флакон, а рядом — по обычаю — жаровня и кинжал. Мара взяла флакон, вынула пробку и вылила в воду благоухающее масло. В радужных переливах, заигравших на поверхности воды, ей являлась не великолепная игра красок, а лицо сына с широко разверстым ртом, мучительно пытающегося сделать последний вздох.
   — Отдыхай, сынок. Войди в землю твоего дома и почивай вместе с нашими предками.
   Прозвучавшие слова не принесли облегчения. Казалось, что-то еще недосказано. И она просто прошептала его имя:
   — Айяки… Дитя мое…
   Она рванула платье на груди, но в отличие от прошлого раза, когда Мара совершала погребальный обряд в честь отца и брата, это резкое движение не помогло снять оцепенение с души и не разрешилось потоком слез. Глаза остались сухими до рези.
   Мара сунула руку в почти потухшую жаровню. Несколько горячих углей обожгли руку, но и боль не помогла собрать мысли. Горе засело внутри тупой болью. Мара растерла золой кожу на груди и ниже — до обнаженного живота, как бы признавая, что и сердце у нее тоже превратилось в пепел. Она и впрямь ощущала свою плоть как прогоревшие поленья погребального костра. Мара медленно подняла передаваемый из поколения в поколение кинжал из металла, что исстари хранили наточенным для этой церемонии. В третий раз за свою жизнь она вынула клинок из ножен и сделала надрез на левом запястье, во мраке отчаяния почти не почувствовав жгучей боли.
   Она протянула руку над прудом так, чтобы капли крови из ранки, падая, смешивались с водой, как то предписывал обычай. Некоторое время Мара сидела неподвижно, пока кровь не перестала сочиться из ранки. Разрез уже наполовину засох, когда Мара стала рассеянно стягивать платье, но расстегнуть его до конца не хватало ни ожесточения, ни воли. В конце концов она стащила его через голову. Платье свалилось на землю; один рукав, попав в пруд, пропитался водой и маслом.
   Привычным движением выдернув из волос шпильки, Мара распустила по плечам черные кудри. Можно было ожидать, что гнев и ярость, горе и тоска найдут выход в судорожном исступлении матери, оплакивающей сына, полагалось бы вцепиться в волосы, выдирая их целыми прядями. Но ничего подобного не происходило. Чувства едва теплились в Маре, словно искры, гаснущие от недостатка воздуха. Сейчас всем ее существом владела одна мысль: дети не должны умирать. Вкладывать всю силу страсти в их оплакивание… разве это не шаг к признанию обыденности таких потерь? Мара апатично покрутила несколько прядей.
   Затем она села на пятки и оглядела поляну. Какая безупречная красота! И лишь она одна среди живых может оценить ее. Айяки не суждено совершить погребальный обряд над прахом матери. И когда эта правда открылась Маре во всей своей непоправимости — тогда из глаз хлынули горючие слезы, и Мара ощутила, как теряют твердость невидимые тиски, до сих пор сжимавшие душу.
   Она плакала навзрыд, изливая горе в слезах.
   Но если прежде после взрыва чувств наступала ясность, теперь Мара обнаружила, что еще глубже погрузилась в хаос. Она закрывала глаза, и в мозгу начинала бушевать круговерть образов. Сначала бегущий Айяки, потом Кевин, раб-варвар, научивший ее любви, — Кевин, который раз за разом рисковал жизнью ради чуждого для него понятия чести Акомы. Она видела Бантокапи, пронзенного мечом; его огромные сжатые кулаки судорожно подергивались, пока жизнь покидала тело. Вновь она призналась себе, что смерть первого мужа будет вечным пятном на ее совести. Мелькали лица: то отца, то брата, то Накойи — самоотверженной няни и наставницы.
   Все они заставили ее страдать. Возвращение Кевина в его мир стало для нее не менее мучительной потерей, чем сама смерть. Из всех остальных ее близких никто не умер естественной смертью — все пали жертвами извращенной политики и жестоких козней Большой Игры.
   Ее не покидала леденящая душу уверенность, что Айяки не станет последним ребенком, погибшим ради удовлетворения мелкого тщеславия властителей.
   Это откровение молнией обожгло душу: Айяки — не последняя жертва. Взвыв в истерике от нахлынувшей тоски, Мара бросилась головой вперед в пруд.
   Холодная вода приняла в себя ее слезы. Вода затекла в ноздри, и дыхание пресеклось, положив конец рыданиям. Жажда жизни одержала верх, и, задыхаясь от кашля и отплевываясь, Мара отползла назад, на сухую землю. Судорожно втянув воздух, она бессознательно потянулась за платьем, белизну которого осквернили грязь и вылитое в пруд масло.
   Она видела словно со стороны, как напяливает ткань на мокрую кожу, будто дух, вселяющийся в чужое, незнакомое тело. Волосы так и остались висеть космами за воротником. Затем тело, чувствующее себя ходячей тюрьмой, собралось с силами и потащилось к выходу с поляны под обстрел тысяч глаз — и враждебных, и дружелюбных.
   Она не была готова к этой встрече. В идиотской улыбке одного правителя, в плотоядном любопытстве другого Мара находила подтверждение открывшейся ей истины: гибель Айяки будет повторяться вновь и вновь и другие матери вслед за ней будут изрыгать бесплодную хулу на несправедливость Большой Игры. Мара потупила взгляд — она не хотела, чтобы кто-нибудь мог сейчас заглянуть в ее глаза. Одна сандалия потерялась по дороге; босую ногу коркой покрыла грязь и пыль. Мара замешкалась, размышляя, пойти искать потерянную сандалию или зашвырнуть в кусты и вторую.
   Впрочем, какая разница, нашептывал ей внутренний голос. Мара разглядывала босую ногу с безжизненной отрешенностью. Миновав ряды живой изгороди, она не подняла глаз, хотя муж поспешил навстречу, чтобы занять свое место рядом с ней. Напрасно он утешал ее. Мара не желала нарушать душевное уединение, где она укрылась от мира, и затруднять себя, вникая в смысл его слов.
   Хокану ласково встряхнул ее, заставляя поднять глаза.
   Перед Марой стоял вельможа в красных доспехах, худощавый, щеголеватый, с отличной выправкой и надменно вздернутым подбородком. Мара вперила в него полубезумный взор. Незнакомец прищурился и что-то произнес. Рука с находившимся в ней предметом совершила движение, и на Мару повеяло язвительной насмешкой, которая пропитывала весь его облик.
   Взгляд Мары обрел прежнюю остроту. Глаза выхватили эмблему на шлеме молодого человека, и ее пронзила дрожь.
   — Анасати! — вскричала она.
   Возглас прозвучал отрывисто и резко, как щелчок от удара кнута.
   Властитель Джиро сухо улыбнулся:
   — Вижу, властительница соблаговолила узнать меня.
   Мара напряглась, медленно наливаясь гневом. Она молчала. Пальцы Хокану незаметно сжали ее запястье — предостережение, оставленное Марой без внимания. В ушах у нее стоял гул, словно шипела, готовясь к нападению, тысяча разъяренных саркатов или бурные воды вздувшейся после грозы реки с грохотом ворочали шершавые камни.
   Джиро поднял вверх предмет, который держал в руке: небольшую игрушку-головоломку, искусно вырезанную в виде переплетенных колец.
   — Тень моего племянника заслуживает памятного дара от Анасати, — сказал он, склоняя голову в официальном поклоне.
   — Памятного дара! — повторила Мара свистящим страдальческим шепотом. Вся душа ее взбунтовалась: на огненное ложе отправил ее первенца «подарок» от Анасати.
   Она не помнила, как качнулась вперед, как вывернула запястье, рывком высвободившись из железной хватки Хокану. Вопль ярости поразил слух собравшихся, как звон обнаженного меча из металла; руки взлетели, как когтистые лапы.
   Джиро отшатнулся, от испуга и удивления выронив игрушку. А Мара уже вцепилась в него, добираясь до горла между застежками доспехов.
   Ближайшие к ним властители не удержались от восклицаний, когда маленькая женщина, грязная и мокрая, в приступе лютой ярости, с голыми руками бросилась на бывшего деверя.
   Реакция Хокану была по-солдатски быстрой: он попытался оттащить Мару от Джиро, прежде чем прольется кровь.
   Но непоправимое уже случилось.
   Джиро обвел сверкающим взором ошарашенных наблюдателей.
   — Призываю всех в свидетели! — вскричал он с негодованием, в котором звучало плохо скрытое ликование.
   Теперь у него есть столь долгожданная законная возможность приступить к осуществлению самой заветной мечты: повергнуть Мару к своим ногам, унизить и растоптать.
   — Акома нанесла Анасати оскорбление. Пусть все присутствующие знают, что союза между нашими семьями больше не существует. Я заявляю о своем праве смыть позор с имени Анасати, и он должен быть смыт кровью!

Глава 3. ВОЙНА

   От Хокану требовались решительные действия.
   Воины почетной стражи плотным кольцом сомкнулись вокруг Мары, дабы никто не увидел, как их госпожа, не помня себя от ярости, молотит мужа кулаками по груди. Хокану срочно подозвал Сарика и Инкомо.
   Советникам хватило одного взгляда на обезумевшую от горя госпожу, чтобы убедиться: душевные терзания сломили ее. Мара не различала лиц и была явно не способна принести публичные извинения властителю Джиро. Именно из-за него и нашло на Мару это умопомрачение. Даже если бы рассудок вернулся к ней до отъезда гостей, время для попыток примирения было упущено, и не имело смысла добиваться встречи сторон, считающих себя оскорбленными. Могло получиться еще хуже. Оба советника — старый и молодой — понимали, что размер бедствий, порожденных непозволительной вспышкой Мары, с каждой минутой нарастает и теперь уже слишком поздно что-либо исправлять.
   Хокану корил себя за то, что без должного внимания отнесся к предостережению Изашани, но время не позволяло предаваться раскаянию: требовались быстрые решения.
   — Сарик, — распорядился он, — подготовь и огласи обращение. Никакой лжи; но дай понять, что властительница занемогла. С минуты на минуту можно ожидать, что Джиро потребует ответа за нанесенное ему оскорбление, и нам необходимо заранее выработать тактику, которая позволит как-то смягчить его обвинения и поскорее выпроводить официальных гостей.
   Первый советник поклонился и двинулся прочь, по пути подбирая в уме слова формального обращения.
   Не дожидаясь, пока его попросят, вперед вышел Люджан.
   Не удостаивая вниманием взбудораженных властителей, теснившихся вокруг его воинов, чтобы поглазеть на сраженную горем Мару, он не отвернулся от нее в минуту позора. Сняв наручи, меч и поясной кинжал, военачальник пришел на помощь Хокану, которому стоило немалого труда удерживать мечущуюся, вырывающуюся жену. Бережно, чтобы не наставить госпоже синяков, Люджан принял заботу о ней на себя. Хокану, облегченно вздохнув, обратился к Инкомо:
   — Поспеши в особняк, собери служанок Мары и отыщи лекаря, способного приготовить сонное снадобье. Потом присмотрись к гостям. Может понадобиться помощь всех союзников, которые у нас остались: мы на волосок от вооруженного столкновения.
   — Властитель Хоппара и отряд Ксакатекасов к вашим услугам, — раздался чуть хрипловатый женский голос.
   Плотные ряды почетной стражи расступились, пропуская властительницу Изашани, одетую в изысканный наряд пурпурных и желтых тонов. Только колдовским воздействием ее красоты и уверенной осанки, граничащим с чудом, можно было объяснить, как вышло, что воины освободили ей проход.
   — А я могу побыть с Марой, — предложила она. Безошибочно угадав искреннее сочувствие гостьи, Хокану кивнул.
   — Да простят нам боги мое недомыслие, — пробормотал он, как бы извиняясь.
   — Твоей семье принадлежит наша вечная благодарность.
   С этими словами он препоручил свою госпожу женской мудрости вдовы Ксакатекас.
   — Она не лишилась рассудка, — поспешила утешить его властительница Изашани; ее прекрасная рука умиротворяющим прикосновением легла поверх руки Мары. — Сон и покой восстановят ее силы, а время залечит душевную рану. Наберись терпения. — Не хуже Хокану понимая, что сейчас ему придется ринуться в омут политических интриг, она сообщила:
   — Я поручила двум моим советникам как-нибудь заговорить зубы господам из Омекана и Инродаки. Хоппара стал во главе моего почетного эскорта; он сумеет расставить воинов таким образом, чтобы причинить как можно больше неудобств другим любителям поживиться на чужой беде.
   Значит, двоих врагов можно пока выкинуть из головы. Хокану только кивнул в ответ. У Мары были верные друзья, готовые поддержать ее в возможном столкновении с политическими противниками Акомы. Мару любили многие. Сердце Хокану щемило оттого, что нельзя остаться рядом с женой, когда она так истерзана горем. Он заставил себя отвести взгляд от небольшого кортежа, назначенного для сопровождения его исстрадавшейся супруги под оберегающую сень дома. Считаться с велениями сердца в такие минуты мог бы только глупец. Нужно собрать волю в кулак, как перед смертельной битвой: здесь слишком много врагов, явившихся на церемонию прощания с Айяки именно затем, чтобы извлечь выгоду при первой же подвернувшейся возможности. Теперь уже ничем не загладить оскорбления, нанесенного Марой Джиро. Грядет кровопролитие — его не миновать; но какой же недоумок решится напасть, находясь в самом сердце Акомы, когда здесь собралась чуть ли не вся ее рать, чтобы воздать почести Айяки? Лишь очутившись за пределами Акомы, враги Мары начнут свое черное дело.