Бедный Джозеф, не привыкший к такого рода скакунам, хоть и был превосходным наездником, не отделался так счастливо: когда он упал, лошадь примяла ему ногу, которую, как мы сказали, сердобольная женщина в тот час, когда пастор зашел на кухню, не жалея рук растирала камфарным спиртом.
   Адамс едва успел выразить Джозефу свое соболезнование, как в кухню вошел хозяин. В отличие от мистера Тау-Вауза, он отнюдь не славился мягкостью нрава и был поистине хозяином дома и всего, что в нем находилось, за исключением постояльцев.
   Этот угрюмый человек, всегда соразмерявший свою почтительность с обличием путешественника – от «Благослови господь вашу милость!» до простого «Захаживай!», – узрев жену свою на коленях перед лакеем, не посчитался с состоянием юноши и закричал:
   – Чума на эту бабу! Вот выдумала себе работу! Ты почему не позаботишься о гостях, что прибыли с каретой? Ступай и спроси, чего им будет угодно на обед.
   – Дорогой мой, – говорит она, – ты же знаешь, получить им у нас нечего, кроме того, что стоит на огне, и это все будет скоро готово; а у молодого человека смотри какой синяк на ноге!
   И с этими словами она принялась растирать ногу еще усердней.
   Но тут, как нарочно, зазвонил колокольчик, и хозяин, помянув черта, велел жене идти к гостям, а не стоять тут и тереть до вечера; он-де не верит, что с ногой у молодчика так скверно, как тот уверяет; а ежели очень скверно, так в двадцати милях отсюда он найдет лекаря, который может ее отрезать.

 

 
   Услышав это, Адамс в два шага очутился перед хозяином и, прищелкнув пальцами над головой, пробормотал довольно громко, что он такого подлеца с легким сердцем отлучил бы от церкви, потому что сам дьявол, кажется, человечней его. Эти слова повели к диалогу между Адамсом и хозяином, уснащенному резкими репликами и длившемуся до тех пор, пока Джозеф наконец не предложил хозяину приличней держаться с людьми, которые выше его. На это хозяин (сперва внимательно смерив Адамса взглядом) повторил презрительно слово «выше», затем, рассвирепев, сказал Джозефу, что раз он мог войти в его дом, то может и выйти обратно, и захотел помочь ему рукоприкладством. Увидев это, Адамс так крепко угостил хозяина кулаком в лицо, что у того ручьем хлынула из носу кровь. Хозяин, никому не желая уступать в учтивости, а особенно человеку в скромном обличье Адамса, преподнес в ответ такую благодарность, что ноздри у пастора стали чуть красней обычного. Тогда Адамс двинулся опять на противника, и тот от второго тумака растянулся на полу. Хозяйка, будучи лучшей женою, чем того заслуживал такой грубый муж, бросилась было ему помочь или, скорей, отомстить за удар, который, по всей видимости, был последним, сужденным ему на веку, когда, увы, кастрюля, полная свиной крови, стоявшая на столе, как нарочно первой подвернулась ей под руку. Она схватила ее в ярости и, не раздумывая, выплеснула в пастора ее содержимое – да так метко, что большая часть угодила ему в лицо и затем потекла широким потоком по его бороде и по одежде, создавая самое страшное зрелище, какое только можно увидеть или вообразить. Все это узрела миссис Слипслоп, зашедшая в это мгновение на кухню. Эта благородная дама, не отличаясь тем крайним хладнокровием и выдержкой, какие, может быть, требовались, чтобы задать по этому случаю несколько вопросов, стремительно подлетела к кабатчице и мигом сорвала чепец с ее головы вместе с некоторым количеством волос, одновременно влепив две-три увесистые оплеухи, какие она, благодаря частой практике над подчиненными служанками, наловчилась отпускать с отменной грацией. Бедный Джозеф едва мог подняться со стула; пастор был занят отиранием свиной крови с глаз, совершенно его ослепившей, а хозяин дома только начал подавать признаки жизни, когда миссис Слипслоп, придерживая голову хозяйки левой своей рукой, принялась так сноровисто действовать правой, что бедная женщина подняла визг на самой высокой ноте и всполошила всех гостей.
   В гостинице о ту пору, кроме дам, прибывших с почтовой каретой, случилось быть еще двум джентльменам – тем, что стояли у мистера Тау-Вауза, когда Джозеф был задержан из-за кошта коня, а потом, как было нами упомянуто, останавливались вместе с Адамсом в кабаке; был там также один джентльмен, только что возвратившийся из путешествия в Италию. Страшный вопль о спасении привлек их всех на кухню, где участники битвы были найдены в описанных нами позах.
   Теперь нетрудно было прекратить побоище, так как победители уже насытили свою жажду мести, побежденные же не чувствовали охоты возобновлять сражение. Прежде других приковал к себе все взоры Адамс, сплошь залитый кровью, которую все общество приняло за его собственную, вообразив, следовательно, что он уже не жилец на белом свете. Но хозяин, успевший оправиться от удара и встать на ноги, вскоре избавил их от этих опасений, принявшись честить свою жену за то, что она загубила даром столько свиных пудингов; он говорил, что все уладилось бы наилучшим образом, не впутайся она, как последняя с…а; и он очень рад, добавил он, что благородная дама уплатила ей, – хоть и много меньше, чем ей причиталось. А бедной хозяйке в самом деле пришлось очень худо, так как вдобавок к полученным ею немилосердным затрещинам она еще лишилась изрядной пряди волос, которую миссис Слипслоп победоносно сжимала в левой руке.
   Путешественник, обратившись к миссис Грэйв-Эрс, попросил ее не пугаться: здесь произошел только небольшой кулачный бой, к которому англичане, на свою disgracia
[85], весьма accustomata
[86], – но это зрелище, добавил он, кажется диким тому, кто только что вернулся из Италии, потому что итальянцы привержены не к cuffardo
[87], а к bastonza
[88]. Затем он подошел к Адамсу и, сказав ему, что он напоминает видом призрак Отелло, попросил его «не трясти на него своими окровавленными власами, потому что, право же, он тут ни при чем».
[89]
   – Сэр, – ответил простодушно Адамс, – я далек от того, чтобы вас обвинять.
   Тогда путешественник вернулся к даме и провозгласил:
   – По-моему, окровавленный джентльмен – uno insipido del nullo senso. Dammato di me, если я за всю дорогу от Витербо видел подобное spectaculo.
[90]

 

 
   Один из джентльменов, вызнав у хозяина причину побоища и заверенный им, что первый удар нанесен был Адамсом, шепнул ему на ухо:
   – Ручаюсь, что вам это будет на пользу.
   – На пользу, сударь? – сказал с улыбкой хозяин. – Я, конечно, не помру от двух-трех тумаков, не такой я цыпленок. Но где же тут польза?
   – Я хотел сказать, – объяснил джентльмен, – что суд, куда вы, несомненно, обратитесь, присудит вам компенсацию и вы получите свое, как только придет из Лондона исполнительный лист; вы, как я погляжу, умный и храбрый человек и никому не позволите бить себя, не возбудив против обидчика тяжбы: это истинный позор для человека – мириться с тем, что его колотят, когда закон позволяет ему получить возмещение; к тому же он пустил вам кровь и тем испортил ваш кафтан; за это присяжные тоже присудят вам возмещение убытков. Превосходный новый кафтан, честное слово, а теперь он и шиллинга не стоит! Я не люблю, – продолжал он, – мешаться в такие дела, но вы вправе привлечь меня свидетелем; и, дав присягу, я обязан буду говорить правду. Я видел, как вы лежали на полу, как у вас хлестала из носу кровь. Вы можете поступать по собственному усмотрению, но я, на вашем месте, за каждую каплю своей пролитой крови положил бы в карман унцию золота. Помните: я не даю вам совет подавать в суд, но если судьи у вас добрые христиане, они должны будут вам присудить изрядное возмещение за ущерб. Вот и все.
   – Сударь, – сказал хозяин, почесав затылок, – благодарю вас, но что-то не по нутру мне суды. Я много такого насмотрелся у себя в приходе; там у нас два моих соседа завели тяжбу из-за дома и дотягались оба до тюрьмы. – С этим словом он отвернулся и опять завел речь о свиных пудингах; и едва ли бы его жене послужило достаточным оправданием то, что она загубила их ради его же защиты, если бы ярость его не сдержало уважение к обществу, особенно к итальянскому путешественнику, человеку внушительной осанки.
   Покуда один джентльмен хлопотал, как мы видели, в пользу хозяина гостиницы, другой столь же истово ревновал о мистере Адамсе, советуя ему вчинить немедленно иск. Нападение жены, говорил он, по закону равносильно нападению мужа, так как они представляют собой одно юридическое лицо; и муж обязан будет выплатить возмещение убытков, и притом весьма изрядное, раз проявлены были столь кровожадные наклонности. Адамс ответил, что если они вправду одно лицо, то, значит, он совершил нападение на супругу, ибо он с прискорбием должен признаться, что сам нанес мужу первый удар.
   – Мне также прискорбно, что вы признаетесь в этом, – восклицает джентльмен, – на суде это могло бы и не выявиться, так как не было других свидетелей, кроме хромого человека в кресле, но он, видимо, ваш друг и, следовательно, будет показывать только в вашу пользу.
   – Как, сэр, – говорит Адамс, – вы принимаете меня за негодяя, который станет хладнокровно искать возмещения через суд и прибегнет для этого к недопустимому беззаконию? Если бы вы знали меня и мой орден, то я подумал бы, что вы оскорбляете и меня и его.
   При слове «орден» джентльмен широко раскрыл глаза (ибо вид у Адамса был слишком кровавый для рыцаря какого-либо из современных орденов) и поспешил отойти, сказав, что «каждый сам знает, что ему выгодней».
   Поскольку дело уладилось, постояльцы стали расходиться по своим комнатам, и два джентльмена поздравили друг друга с успехом, увенчавшим их хлопоты по примирению враждующих сторон; а путешественник отправился вкушать свою трапезу, воскликнув:
   – Как сказал итальянский поэт


 

Je voi
[91]превосходно, что tutta e расе
[92].

Неси же обед мне, мой друг Бонифаче
[93].


 

   Кучер начал теперь не совсем вежливо поторапливать пассажиров, посадка которых в карету задерживалась, так как миссис Грэйв-Эрс твердила, наперекор уговорам всех остальных, что она не допустит лакея в карету; а бедный Джозеф так охромел, что не мог ехать верхом. Одна юная леди, оказавшаяся внучкой графа, молила чуть ли не со слезами на глазах; мистер Адамс убеждал; миссис Слипслоп бранилась, – но все было напрасно. Леди заявила, что не унизится до езды в одной карете с лакеем; что на дороге есть телеги; что если владельцу кареты угодно, то она заплатит за два места, но с таким попутчиком не сядет.
   – Сударыня, – говорит Слипслоп, – уверяю вас, никто не вправе запретить другому ехать в почтовой карете.
   – Не знаю, сударыня, – говорит леди, – я не слишком знакома с обычаями почтовых карет, я редко в них езжу.
   – В них могут ездить, сударыня, – ответила Слипслоп, – очень порядочные люди, порядочнее некоторых, насколько мне известно.
   Миссис Грэйв-Эрс на это сказала, что «иные прочие дают излишнюю волю своему языку в отношении некоторых лиц, стоящих выше их, что им никак не подобало бы; она же лично не привыкла вступать в разговоры со слугами». Слипслоп возразила, что «некоторые не держат слуг, так что и разговаривать им не с кем; она же лично, слава богу, живет в семье, где слуг очень много, и под ее началом было их больше, чем у любой ничтожной мелкой дворяночки в королевстве». Миссис Грэйв-Эрс вскричала, что едва ли ее госпожа склонна поощрять такую дерзость в отношении высших.
   – Высших! – говорит Слипслоп. – Кто же это здесь стоит выше меня?
   – Я выше вас, – ответила миссис Грэйв-Эрс, – и я сообщу вашей госпоже.
   На это миссис Слипслоп громко рассмеялась и сказала, что ее миледи принадлежит к высокой знати, и такой мелкой, ничтожной дворяночке, как иные, которые путешествуют в почтовых каретах, не так-то просто до нее дойти.
   Этот изящный диалог между некоторыми и иными прочими еще велся перед дверцей кареты, когда во двор прискакал важного вида человек и, увидев миссис Грэйв-Эрс, тотчас к ней подъехал, говоря:
   – Дорогое дитя, как ты поживаешь?
   Она отозвалась:
   – Ох, папа, я так рада, что вы меня догнали!
   – Я и сам рад, – ответил он, – потому что одна из наших карет сейчас будет здесь и там есть для тебя место, так что тебе ни к чему ехать дальше в почтовой, – разве что сама захочешь.
   – Как вы могли подумать, что я этого захочу? – воскликнула девица, и, предложив миссис Слипслоп ехать, если ей угодно, с ее молодым человеком, она взяла под руку отца, который уже спешился, и прошла с ним в дом.
   Адамс не преминул шепотом спросить у кучера, знает ли он, кто этот джентльмен. Кучер ответил, что теперь-то он джентльмен, держит лошадь и слугу.
   – Но времена меняются, сударь, – сказал он, – я помню, как он был мне ровня.
   – Да ну? – говорит Адамс.
   – Мой отец был кучером у нашего сквайра, – продолжал тот, – когда этот самый человек ездил почтарем; а теперь он у сквайра за управляющего, стал важным господином.
   Адамс прищелкнул пальцами и вскричал:
   – Так я и думал, что девчонка из таких!
   Он поспешил поделиться с миссис Слипслоп этим добрым, как ему думалось, известием, – но оно встретило иной прием, чем он ожидал. Благоразумная домоправительница, презиравшая злобу миссис Грэйв-Эрс, покуда видела в ней дочку какого-нибудь небогатого дворянина, услышав теперь о ее родственной связи с высшей челядью знатных соседей, начала опасаться ее влияния на свою госпожу. Она пожалела, что зашла так далеко в споре, и стала думать, не попробовать ли ей помириться с этой молодою леди, пока та не уехала из гостиницы, – когда, по счастью, ей вспомнилась сцена в Лондоне, которую читатель едва ли мог забыть, и так ее утешила, что она, уверенная в своей власти над миледи, перестала опасаться каких-либо вражеских происков.
   Теперь, когда все уладилось, пассажиры сели в карету, и уже она тронулась было, когда одна из дам спохватилась, что забыла в комнате свой веер, другая – перчатки, третья – табакерку, четвертая – флакончик с нюхательной солью, и розыски всех этих предметов вызвали некоторую задержку, а с ней и ругань со стороны кучера.
   Как только карета отъехала от гостиницы, женщины стали хором обсуждать личность миссис Грэйв-Эрс: одна заявила, что с самого начала пути подозревала в ней особу низкого звания; другая уверяла, что она и с виду-то вовсе не похожа на дворянку; третья утверждала, что она – то самое, что она есть, и ничуть не лучше, – и, обратившись к леди, которая вела в карете рассказ, спросила:
   – Вы когда-нибудь слышали, сударыня, что-нибудь лицемернее ее замечаний? Ох, избави меня боже от суда таких святош!
   – О сударыня, – добавила четвертая, – такие особы всегда судят очень строго. Но меня удивляет другое: где эта несчастная девица воспитывалась? Правда, должна признаться, мне редко доводилось общаться с этим мелким людом, так что, может быть, меня это поразило больше, чем других; но отклонить всеобщее пожелание – это до того странно, что лично я, признаюсь, вряд ли бы даже поверила, что такое возможно, если б не свидетельство моих собственных ушей.
   – Да, и такой красивый молодой человек! – вскричала Слипслоп. – Эта женщина, видно, лишена всех добрых симфоний, она, по-моему, не из христиан, а из турков. Если бы в ее жилах текло хоть две капли крови доброй христианки, вид этого молодого человека должен был бы их распалить. Бывают, правда, такие несчастные, жалкие, старые субъекты, что и смотреть на них тошно; и я б не подивилась, когда бы она отказалась от такого: я такая же приличная дама, как она, и мне так же, как и ей, не понравилось бы общество смердящих стариков. Но выше голову, Джозеф, – ты не из них! И та, в ком нет симфонии к тебе, та мыслиманка, говорю вам и не отступлюсь!
   От этой речи Джозефу стало не по себе, как и всем дамам, которые, решив, что миссис Слипслоп кое-чем подкрепилась в гостинице (а она и впрямь не отказала себе в лишней чарочке), стали побаиваться последствий; поэтому одна из них обратилась к леди с просьбой довести до конца свой рассказ.
   – Да, сударыня, – подхватила Слипслоп, – я тоже прошу вашу милость досказать нам конец той истории, которую вы начали утром.
   И благовоспитанная дама не замедлила согласиться на их просьбу.



Глава VI

Окончание рассказа о несчастной прелестнице


   Леонора, порвав однажды узы, налагаемые обычаем и скромностью на ее пол, вскоре дала полную волю своей страсти. Она стала посещать Беллармина чаще и проводить у него больше времени, чем его врач; словом, она совсем превратилась в сиделку при нем, готовила ему отвары, подавала лекарства и, наперекор благоразумному совету тетки, чуть ли не вселилась в комнаты своего раненого поклонника.
   Дамы из местного общества не преминули обратить внимание на ее поведение, оно сделалось главной темой разговоров за чайным столом; и почти все сурово осуждали Леонору, в особенности Линдамира – дама, о чью чопорную, сдержанную осанку и неизменное посещение церкви по три раза в день разбились все злобные нападки на ее собственную репутацию, ибо добродетель Линдамиры вызывала к себе столько зависти, что эта леди, невзирая на строгое свое поведение и строгий суд о жизни других, не могла и сама не сделаться мишенью для кое-каких стрел, которые, однако же, не причиняли ей вреда; последним она, возможно, была обязана тому обстоятельству, что большинство знакомых ей мужчин были из духовного звания, хотя и это не помешало ей два или три раза стать предметом ядовитой и незаслуженной клеветы. – А может быть, не такой уж незаслуженной, – говорит Слипслоп, – священники тоже мужчины, такие же, как и все.
   Крайняя щепетильность добродетельной Линдамиры была жестоко оскорблена теми вольностями, какие позволяла себе Леонора: она говорила, что это поношение ее пола, что ни одна женщина не почтет сообразным со своею честью разговаривать с такой особой или появляться в ее обществе и что она никогда не будет танцевать на одном с нею балу из страха схватить заразу, коснувшись ее руки.
   Но вернусь к моей истории. Как только Беллармин поправился, то есть приблизительно через месяц со дня, когда был он ранен, он поехал, как было условлено, к отцу Леоноры – просить у него руки его дочери и уладить с ним все насчет приданого, дарственных записей и прочего.
   Незадолго до его прибытия старого джентльмена осведомили о положении дел следующим письмом, которое я могу повторить verbatim
[94]и которое, говорят, написано было не Леонорой и не ее теткой, но женской все же рукой. Письмо это гласило:

   «Сэр!

   С прискорбием вам сообщаю, что ваша дочь Леонора разыграла самую низкую и самую неумную шутку с одним молодым человеком, с которым связала себя словом и которому (извините за выражение) натянула нос ради другого, менее состоятельного, хотя он и строит из себя более важную персону. Вы можете принять по этому случаю те меры, какие вам покажутся уместными; я же настоящим исполняю то, что почитаю своим долгом, так как я, хоть вы меня и не знаете, отношусь с глубоким уважением к вашей семье».

   Старый джентльмен не стал утруждать себя ответом на это любезное послание, он и не вспомнил о нем, после того как прочел, – покуда не увидел самого Беллармина. Сказать по правде, это был один из тех отцов, которые видят в детях лишь несчастное последствие утех своей молодости, он предпочел бы никогда и не иметь этой обузы и тем более радовался всякой возможности сбыть ее с рук. Он слыл в свете превосходнейшим отцом, будучи столь жаден, что не только в меру своих сил обирал и грабил всех вокруг, но еще и отказывал себе во всех удобствах, вплоть до самого почти необходимого, – что его ближние приписывали желанию скопить огромное богатство для детей; но на деле это было не так: он копил деньги только ради самих денег, а на детей смотрел как на соперников, которые будут услаждаться с его возлюбленной, когда он сам уже не сможет ею обладать, – и он был бы счастлив, если б мог захватить ее с собой в могилу; у детей его не было даже уверенности в получении после него наследства, разве что закон и без завещания утвердит их в правах, поскольку отец ни к одному существу на земле не питает такой нежности, чтобы ради него утруждать себя составлением завещания.
   К этому-то джентльмену и является Беллармин по указанному мною делу. Его особа, его выезд, его родственные связи и его поместья – все это, как показалось старику, обещало выгодную партию для его дочери. Поэтому он с большой готовностью принял его предложение, но когда Беллармин вообразил, что с главным покончено, и приступил к второстепенному вопросу о приданом, тогда старый джентльмен переменил тон и сказал, что он решил «ни в коем случае не превращать брак своей дочери в торговую сделку: кто так ее любит, что готов на ней жениться, тот после его смерти найдет ее долю наследства в его сундуках; но он-де видел такие примеры нарушения дочернего долга в оплату за преждевременную щедрость родителей, что дал зарок никогда, покуда жив, не расставаться ни с единым шиллингом». Он похвалил изречение Соломона: «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит дитя», – но присовокупил, что тот мог бы равно сказать: «Кто жалеет кошелек свой, тот спасает дитя». Потом он пустился в рассуждение о невоздержанности современной молодежи, затем повернул речь на лошадей и, наконец, стал расхваливать выезд Беллармина. Сей утонченный джентльмен в другое время был бы рад немного задержаться на этом предмете, но на сей раз он жаждал поскорей вернуться к вопросу о приданом. Он сказал, что необычайно высоко ценит молодую леди и взял бы ее с меньшим приданым, чем всякую другую, но что именно из любви к ней он вынужден проявлять некоторую заботу о мирских благах, ибо он, когда удостоится чести стать ее супругом, будет просто в отчаянии, если не сможет возить ее в карете, запряженной по меньшей мере шестью лошадьми. Старый джентльмен ответил: «Довольно и четырех, и четырех довольно!» – и перешел от лошадей к невоздержанности, от невоздержанности к лошадям, пока, завершив круг, не заговорил опять о выезде Беллармина; но не успел он коснуться этой темы, как Беллармин вернул его снова к вопросу о приданом, однако без успеха, – тот мгновенно ускользнул от неприятного предмета. Наконец влюбленный объявил, что при нынешнем состоянии своих дел, хоть он и любит Леонору превыше tout le monde
[95], ему невозможно жениться на ней без приданого. На это отец выразил свое сожаление, что дочь его должна потерять столь ценную партию; впрочем, добавил он, если б и было у него такое желание, сейчас он не в состоянии дать ей ни шиллинга: он потерпел крупные убытки и вложил крупные суммы в некоторые начинания, на которые он, правда, возлагает большие надежды, но пока что они не приносят ничего; может быть, позже – например, после рождения внука или иного какого-нибудь события; он, однако, не дает никаких обещаний и не заключит контракта, так как не нарушил бы своей клятвы ни для каких дочерей на свете.
   Словом, милые леди, чтобы долго вас не томить, скажу вам, что Беллармин, тщетно испробовав все доводы и убеждения, какие только мог придумать, в конце концов откланялся, но не затем, чтобы вернуться к Леоноре: он поехал прямо в свое собственное именьице, а затем, не прожив там и недели, направился снова в Париж – к великому восторгу французов и к чести для английской нации.
   Но из своего родового имения он сразу по приезде отправил к Леоноре посланца со следующим письмом:

   «Adorable et charmante!
[96]

   С прискорбием имею честь сказать вам, что я не являюсь тем heureux
[97], которого судьба предназначила для ваших божественных объятий. Ваш papa
[98]объяснил мне это с такою politesse
[99], какую не часто встретишь по сю сторону Ла-Манша. Вы, может быть, угадываете, каким образом он отказал мне… Ah, mon Dieu!
[100]Вы, несомненно, поверите, сударыня, что я не в состоянии передать вам лично эту столь для меня печальную новость, последствия которой я попытаюсь излечить воздухом Франции… A jamais! Coeur! Ange!… Au diable!…
[101]

   Если ваш papa обяжет вас вступить в брак, мы, я надеюсь, увидимся с вами a Paris
[102], а до той поры ветер, веющий оттуда, будет самым жарким dans le monde
[103], ибо он будет состоять почти сплошь из моих вздохов. Adieu, ma Princesse! Ah, l'amour!
[104]

   
Беллармин».


   He буду пытаться, леди, описывать вам, в какое состояние привело Леонору это письмо. То была бы ужасная картина, которую мне так же неприятно было бы изображать, как вам видеть. Леонора тотчас покинула места, где стала предметом пересудов и насмешек, и удалилась в тот дом, который я вам показала, когда начала свой рассказ; там она с тех пор ведет свою безрадостную жизнь; и, может быть, мы больше должны жалеть ее в несчастье, чем осуждать за поведение, в котором, вероятно, не последнюю роль сыграли происки ее тетки и к какому в ранней своей молодости девушки часто бывают так склонны вследствие излишне легкомысленного воспитания.