Страница:
[46]. Джозеф ответил, что во всей вселенной не может быть создания более нищего, чем он, ибо после ограбления у него нет ни одной вещи, хоть самой малоценной, которую он мог бы назвать своею.
– Была у меня, – сказал он, – маленькая золотая монетка – у меня отняли ее; а она была бы для меня утешением во всех моих горестях! Но поистине, Фанни, я не нуждаюсь ни в каких памятках, чтобы помнить о тебе! Я ношу твой любезный образ в сердце моем, и никогда ни один негодяй не вырвет его оттуда.
Джозеф попросил бумаги и перьев, чтобы написать письмо, но ему было отказано в них и был преподан совет направить все усилия к тому, чтоб успокоиться. Засим врач и хозяин вышли от него; и мистер Тау-Вауз послал за священником, чтобы тот пришел и свершил обряды, необходимые для души несчастного Джозефа, коль скоро врач отчаялся чем-нибудь помочь его телу.
Мистер Барнабас (так звали священника) явился по первому зову и, распив сперва котелок чаю с хозяйкой, а затем кувшин пунша с хозяином, поднялся в комнату, где лежал Джозеф, но, найдя его спящим, опять сошел вниз – подкрепиться еще разок; покончив с этим, он опять взобрался потихоньку наверх, постоял у двери и, приоткрыв ее, услышал, как больной разговаривает сам с собой следующим образом:
– О моя обожаемая Памела! Добродетельнейшая из сестер, чей пример один лишь и мог дать мне силу не уступить соблазнам богатства и красоты и сохранить мою добродетель, чтобы чистым и целомудренным приняла меня моя любезная Фанни, если бы угодно было небу привести меня в ее объятия! Разве могут богатства, и почести, и наслаждения возместить нам потерю невинности? Не она ли единственная дает нам больше утешения, чем все мирские блага? Что, кроме невинности и добродетели, могло бы утешить такого жалкого страдальца, как я? А с ними это ложе болезни и мук мне милее всех наслаждений, какие доставила бы мне постель моей госпожи. Они позволяют мне смотреть без страха в лицо смерти; и хотя я люблю мою Фанни так сильно, как никогда не любил женщину ни один мужчина, они учат меня без сожаления смириться перед божественной волей. О ты, восхитительно милое создание! Если бы небо привело тебя в мои объятия, самое бедное, самое низкое состояние было бы нам раем! Я мог бы жить с тобою в самой убогой хижине, не завидуя ни дворцам, ни усладам, ни богатствам ни единого смертного на земле. Но я должен оставить тебя, оставить навеки, мой дражайший ангел! Я должен думать о мире ином; и я от всей души молюсь, чтобы тебе дано было найти утешение в этом!
Барнабас решил, что услышал предостаточно; он сошел вниз и сказал Тау-Ваузу, что не может сослужить никакой службы его постояльцу, потому что у юноши бред и все время, пока он, священник, находился в его комнате, он нес самую бессмысленную чушь.
Днем еще раз заглянул врач и нашел пациента в еще более сильной, по его словам, лихорадке, чем утром, но все же не в бреду: ибо, вопреки мнению мистера Барнабаса, больной ни разу с самого своего прибытия в гостиницу не терял сознания.
Послали опять за мистером Барнабасом и с большим трудом уговорили его прийти вторично. Едва войдя в комнату, пастор сказал Джозефу, что пришел помолиться вместе с ним и подготовить его к переходу в другой мир; так вот, первым делом, он надеется, умирающий раскаялся во всех своих грехах?
Джозеф отвечал, что и он на это надеется, но что есть одна вещь, про которую он сам не знает, должен ли он почитать ее грехом, а если да, то он боится, что умрет нераскаянным грешником; и это не что иное, как сожаление о разлуке с молодою девушкой, которую он любит «всеми нежными струнами сердца». Барнабас стал ему внушать, что всякое возмущение против воли божьей есть величайший грех, какой может совершить человек; что он должен забыть все плотские стремления и думать о более высоких предметах. Джозеф сказал, что ни в этом, ни в будущем мире не забудет свою Фанни и что хотя мысль о вечной разлуке с нею очень тягостна, все же она и вполовину не так мучительна, как страх перед тем страданием, какое испытает его милая, когда узнает о постигшем его несчастии. Барнабас сказал, что «такие страхи свидетельствуют о маловерии и малодушии, сугубо преступных»; что умирающий должен отрешиться от всех человеческих страстей и устремить помыслы свои к всевышнему. Джозеф ответил, что сам этого жаждет и что священник весьма его обяжет, если поможет ему это сделать. Барнабас ему сказал, что это дается милостью господней. Джозеф попросил открыть ему, как она достигается. Верой и молитвой, ответил Барнабас и спросил затем, простил ли он воров. Джозеф признался, что нет и что простить их – выше его сил, ибо ничто его так не порадовало бы, как услышать, что они пойманы.
– Это, – воскликнул Барнабас, – значит лишь желать правосудия!
– Да, – сказал Джозеф, – но если бы мне довелось встретиться с ними еще раз – боюсь, я набросился бы на них и убил бы их, если б мог.
– Несомненно, – ответил Барнабас, – убивать воров – дело вполне законное; но можете ли вы сказать, что вы их простили, как должен прощать христианин?
Джозеф попросил объяснить ему, что это значит.
– Это значит, – отвечал Барнабас, – простить их, как… как… это значит простить их, как… словом, простить их по-христиански.
Джозеф сказал, что он их простил, насколько мог.
– Вот и хорошо, – сказал Барнабас, – этого достаточно.
Затем священник спросил его, не припомнит ли он еще каких-либо грехов, в каких еще не покаялся, и если да, то пусть поспешит с покаянием, чтобы им успеть еще прочитать вместе несколько молитв. Джозеф ответил, что не помнит за собой никаких тяжких прегрешений, а о тех, какие совершил, он искренне сожалеет.
Барнабас удовлетворился таким ответом и тут же приступил к молитве со всей поспешностью, на какую был способен, ибо в зале его дожидалось небольшое общество и было уже подано все, что требуется для приготовления пунша, но никто не соглашался выжать апельсины, пока он не придет.
Джозеф пожаловался на жажду и попросил чая, о чем Барнабас доложил миссис Тау-Вауз; но та ответила, что она только что отпила чай и не может весь день возиться; все же она велела Бетти снести больному наверх полкружки пива.
Бетти исполнила приказание хозяйки; но Джозеф, едва пригубив, высказал опасение, что этот напиток усилит у него жар, и добавил, что ему хочется именно чая; на что сердобольная Бетти ответила, что он непременно его получит, – разве что не окажется ни щепотки во всей Англии; и она тут же пошла и сама купила Джозефу немного чая и стала его поить; за этим занятием мы и оставим их на время и займем читателя другими вещами.
– Была у меня, – сказал он, – маленькая золотая монетка – у меня отняли ее; а она была бы для меня утешением во всех моих горестях! Но поистине, Фанни, я не нуждаюсь ни в каких памятках, чтобы помнить о тебе! Я ношу твой любезный образ в сердце моем, и никогда ни один негодяй не вырвет его оттуда.
Джозеф попросил бумаги и перьев, чтобы написать письмо, но ему было отказано в них и был преподан совет направить все усилия к тому, чтоб успокоиться. Засим врач и хозяин вышли от него; и мистер Тау-Вауз послал за священником, чтобы тот пришел и свершил обряды, необходимые для души несчастного Джозефа, коль скоро врач отчаялся чем-нибудь помочь его телу.
Мистер Барнабас (так звали священника) явился по первому зову и, распив сперва котелок чаю с хозяйкой, а затем кувшин пунша с хозяином, поднялся в комнату, где лежал Джозеф, но, найдя его спящим, опять сошел вниз – подкрепиться еще разок; покончив с этим, он опять взобрался потихоньку наверх, постоял у двери и, приоткрыв ее, услышал, как больной разговаривает сам с собой следующим образом:
– О моя обожаемая Памела! Добродетельнейшая из сестер, чей пример один лишь и мог дать мне силу не уступить соблазнам богатства и красоты и сохранить мою добродетель, чтобы чистым и целомудренным приняла меня моя любезная Фанни, если бы угодно было небу привести меня в ее объятия! Разве могут богатства, и почести, и наслаждения возместить нам потерю невинности? Не она ли единственная дает нам больше утешения, чем все мирские блага? Что, кроме невинности и добродетели, могло бы утешить такого жалкого страдальца, как я? А с ними это ложе болезни и мук мне милее всех наслаждений, какие доставила бы мне постель моей госпожи. Они позволяют мне смотреть без страха в лицо смерти; и хотя я люблю мою Фанни так сильно, как никогда не любил женщину ни один мужчина, они учат меня без сожаления смириться перед божественной волей. О ты, восхитительно милое создание! Если бы небо привело тебя в мои объятия, самое бедное, самое низкое состояние было бы нам раем! Я мог бы жить с тобою в самой убогой хижине, не завидуя ни дворцам, ни усладам, ни богатствам ни единого смертного на земле. Но я должен оставить тебя, оставить навеки, мой дражайший ангел! Я должен думать о мире ином; и я от всей души молюсь, чтобы тебе дано было найти утешение в этом!
Барнабас решил, что услышал предостаточно; он сошел вниз и сказал Тау-Ваузу, что не может сослужить никакой службы его постояльцу, потому что у юноши бред и все время, пока он, священник, находился в его комнате, он нес самую бессмысленную чушь.
Днем еще раз заглянул врач и нашел пациента в еще более сильной, по его словам, лихорадке, чем утром, но все же не в бреду: ибо, вопреки мнению мистера Барнабаса, больной ни разу с самого своего прибытия в гостиницу не терял сознания.
Послали опять за мистером Барнабасом и с большим трудом уговорили его прийти вторично. Едва войдя в комнату, пастор сказал Джозефу, что пришел помолиться вместе с ним и подготовить его к переходу в другой мир; так вот, первым делом, он надеется, умирающий раскаялся во всех своих грехах?
Джозеф отвечал, что и он на это надеется, но что есть одна вещь, про которую он сам не знает, должен ли он почитать ее грехом, а если да, то он боится, что умрет нераскаянным грешником; и это не что иное, как сожаление о разлуке с молодою девушкой, которую он любит «всеми нежными струнами сердца». Барнабас стал ему внушать, что всякое возмущение против воли божьей есть величайший грех, какой может совершить человек; что он должен забыть все плотские стремления и думать о более высоких предметах. Джозеф сказал, что ни в этом, ни в будущем мире не забудет свою Фанни и что хотя мысль о вечной разлуке с нею очень тягостна, все же она и вполовину не так мучительна, как страх перед тем страданием, какое испытает его милая, когда узнает о постигшем его несчастии. Барнабас сказал, что «такие страхи свидетельствуют о маловерии и малодушии, сугубо преступных»; что умирающий должен отрешиться от всех человеческих страстей и устремить помыслы свои к всевышнему. Джозеф ответил, что сам этого жаждет и что священник весьма его обяжет, если поможет ему это сделать. Барнабас ему сказал, что это дается милостью господней. Джозеф попросил открыть ему, как она достигается. Верой и молитвой, ответил Барнабас и спросил затем, простил ли он воров. Джозеф признался, что нет и что простить их – выше его сил, ибо ничто его так не порадовало бы, как услышать, что они пойманы.
– Это, – воскликнул Барнабас, – значит лишь желать правосудия!
– Да, – сказал Джозеф, – но если бы мне довелось встретиться с ними еще раз – боюсь, я набросился бы на них и убил бы их, если б мог.
– Несомненно, – ответил Барнабас, – убивать воров – дело вполне законное; но можете ли вы сказать, что вы их простили, как должен прощать христианин?
Джозеф попросил объяснить ему, что это значит.
– Это значит, – отвечал Барнабас, – простить их, как… как… это значит простить их, как… словом, простить их по-христиански.
Джозеф сказал, что он их простил, насколько мог.
– Вот и хорошо, – сказал Барнабас, – этого достаточно.
Затем священник спросил его, не припомнит ли он еще каких-либо грехов, в каких еще не покаялся, и если да, то пусть поспешит с покаянием, чтобы им успеть еще прочитать вместе несколько молитв. Джозеф ответил, что не помнит за собой никаких тяжких прегрешений, а о тех, какие совершил, он искренне сожалеет.
Барнабас удовлетворился таким ответом и тут же приступил к молитве со всей поспешностью, на какую был способен, ибо в зале его дожидалось небольшое общество и было уже подано все, что требуется для приготовления пунша, но никто не соглашался выжать апельсины, пока он не придет.
Джозеф пожаловался на жажду и попросил чая, о чем Барнабас доложил миссис Тау-Вауз; но та ответила, что она только что отпила чай и не может весь день возиться; все же она велела Бетти снести больному наверх полкружки пива.
Бетти исполнила приказание хозяйки; но Джозеф, едва пригубив, высказал опасение, что этот напиток усилит у него жар, и добавил, что ему хочется именно чая; на что сердобольная Бетти ответила, что он непременно его получит, – разве что не окажется ни щепотки во всей Англии; и она тут же пошла и сама купила Джозефу немного чая и стала его поить; за этим занятием мы и оставим их на время и займем читателя другими вещами.
Глава XIV,
полная приключений, которые следовали в гостинице одно за другим
Надвигались вечерние сумерки, когда во двор гостиницы въехал степенного вида человек и, препоручив свою лошадь конюху, направился прямиком на кухню, потребовал трубку с табаком и сел у очага, где уже собралось несколько посетителей. Беседа шла исключительно о грабеже, совершенном прошлой ночью, и о несчастливце, лежавшем наверху в том ужасном состоянии, в каком мы его уже видели. Миссис Тау-Вауз сказала, что ей хотелось бы знать, какого черта кучер Том Уипвел
[47]завозит в ее дом таких гостей, когда на дороге сколько угодно кабаков, где они могли бы приткнуться; но пусть ее муж не забывает: если постоялец умрет у них в доме, то расходы по его похоронам лягут на приход; и верьте не верьте, а этот молодчик требует только чая – другого ему ничего не нужно!
Бетти, только что спустившаяся вниз после своего милосердного дела, объявила, что молодой человек, по ее суждению, джентльмен, потому что она в жизни своей не видывала более нежной кожи.
– Чума на нее! – возразила миссис Тау-Вауз. – Кроме как шкурой, ему, наверно, нечем будет заплатить нам по счету. Такие джентльмены пусть уж лучше никогда не заезжают в «Дракон» (гостиница, по-видимому, осенена была знаком дракона).
Джентльмен, прибывший последним, проявил большое сочувствие к несчастью бедняги, который, как он видел, попал в не слишком сострадательные руки. И в самом деле, если миссис Тау-Вауз не обнаруживала в речах нежности нрава, то над лицом ее природа так потрудилась, что сам Хогарт никогда не придавал ни одному портрету большей выразительности.
Это была особа малорослая, худая и скрюченная. Лоб у нее был сильно выпуклый на середине, а далее шел впадиной до начала носа, заостренного и красного, который навис бы над губами, не позаботься природа загнуть кверху его конец. Губы представляли собой две полоски кожи, которые, когда она говорила, стягивались кошелечком. Подбородок был у нее клином; а у верхнего края тех лоскутов кожи, что заменяли ей щеки, выдавались две кости, почти прикрывавшие маленькие красные глазки. Прибавьте к этому голос, удивительнейшим образом приспособленный к тем чувствам, какие он должен был передавать, – громкий и вместе хриплый.
Трудно сказать, что сильнее чувствовал джентльмен – неприязнь к хозяйке или сострадание к ее постояльцу. Он очень озабоченно стал выспрашивать врача, зашедшего теперь на кухню, есть ли хотя бы небольшая надежда на выздоровление больного. Он молил его употребить для этого все возможные средства, внушая, что «долг человека любой профессии – применять свое искусство gratis
[48]в помощь всем несчастным и нуждающимся». Врач ответил, что он постарается, но тут же высказал убеждение, что, созови хоть всех врачей Лондона, ни один из них ничем уже не поможет страдальцу.
– Скажите, пожалуйста, сэр, – спросил джентльмен, – какие у него раны?
– А вы что-нибудь понимаете в ранах? – сказал врач, перемигнувшись при этом с миссис Тау-Вауз.
– Да, сэр, я кое-что смыслю в хирургии, – ответил джентльмен.
– Кое-что! Хо-хо-хо! – рассмеялся врач. – Уж верно, и впрямь, я думаю, «кое-что»!
Все присутствующие насторожились, в надежде услышать, как врач, который был, что называется, «сущая язва», посрамит джентльмена.
Поэтому он начал надменным тоном:
– Вы, сэр, я полагаю, много путешествовали?
– Да нет, сэр, не доводилось, – сказал джентльмен.
– Хо! Тогда, быть может, вы пользовали раненых в лазаретах?
– Нет, сэр.
– Хм! ни то и ни другое? Откуда же, сэр, позволю я себе спросить, вы почерпнули ваши знания в хирургии?
– Сэр, – ответил джентльмен, – я на большие знания не притязаю; а то, что знаю, я почерпнул из книг.
– Из книг! – вскричал доктор. – О, так вы, я полагаю, читали Галена
[49]и Гиппократа!
– Нет, сэр, – сказал джентльмен.
– Как! Вы смыслите в хирургии, – сказал доктор, – и не читали Галена и Гиппократа?
– Сэр, – промолвил тот, – я думаю, много есть хирургов, которые никогда не читали этих авторов.
– И я так думаю, – сказал доктор, – не читали, как это ни позорно! Но сам я благодаря своему образованию знаю их наизусть, и мне редко случается выйти из дому, не держа их при себе в кармане.
– Это книги изрядного объема, – сказал джентльмен.
– Ну, – сказал доктор, – какого они объема, я знаю, наверно, не хуже, чем вы. (Тут он опять подмигнул, и вся компания разразилась смехом.)
Доктор, не довольствуясь достигнутым успехом, спросил у джентльмена, не смыслит ли он и в общей медицине столько же, сколько в хирургии.
– Пожалуй, побольше, – ответил джентльмен.
– Я так и думал, – воскликнул наш ученый лекарь, подмигивая, – и о себе могу сказать то же!
– Хотел бы я быть хоть вполовину таким образованным! – сказал Тау-Вауз. – Я бы тогда снял с себя этот фартук.
– Честное слово, хозяин! – вскричал лекарь. – Я думаю, на двенадцать миль вокруг не много найдется людей, кто бы лучше меня лечил лихорадку, хоть мне и не пристало, может быть, самому это говорить. Veniente accurrite morbo:
[50]вот моя метода. Полагаю, голубчик, вы разбираетесь в латыни?
– Немного разбираюсь, – сказал джентльмен.
– Ну и в греческом, понятно, тоже? Ton dapomibominos poluflosboio thalasses
[51]. Но я почти позабыл эти вещи, а когда-то мог читать Гомера наизусть.
– Эге! Джентльмен-то угодил впросак, – сказала миссис Тау-Вауз; и тут все расхохотались.
Джентльмен, несклонный шутить над ближними, весьма охотно позволил доктору торжествовать свою победу (чем тот и воспользовался с немалым удовольствием) и, вполне разобравшись, с кем имеет дело, сказал ему, что не сомневается в его большой учености и высоком искусстве и что врач очень обяжет его, если выскажет ему свое компетентное мнение о состоянии бедного пациента, который лежит наверху.
– Сэр, – сказал доктор, – в каком он состоянии? В предсмертном, да! Вследствие контузии черепной коробки у него перфорирована внутренняя плева окципута и дивеллицирован малый корешок того крошечного невидимого нерва, который сцепляет ее с перикраниумом; к этому присоединилась лихорадка, сперва симптоматическая, а затем пневматическая; и под конец у больного появилось делириальное состояние, или, проще говоря, он впал в бред.
Врач продолжал разглагольствовать все тем же ученым слогом, когда его прервал сильный шум. Несколько молодцов, живших по соседству, поймали одного из грабителей и приволокли его в гостиницу. Бетти побежала с этой новостью наверх, к Джозефу, который попросил поискать, не окажется ли при воре золотой монетки с продетой в нее лентой; он под присягой опознает свою монетку среди всех сокровищ всех богачей на свете.
Сколько ни настаивал пойманный на своей невиновности, толпа усердно принялась его обыскивать, и вот среди прочих вещей вытащили указанную золотую монету. Бетти, как только ее увидела, властно наложила на нее руку и отправилась с нею к Джозефу, который принял монету с бурным восторгом и, прижав ее к груди, объявил, что может теперь умереть спокойно.
Несколько минут спустя вошло еще несколько молодцов с узлом, который они нашли в канаве и в котором оказалась снятая с Джозефа одежда и вещи, отобранные у него.
Едва увидев ливрею, джентльмен объявил, что он ее узнаёт; и если она снята с бедного малого, который лежит наверху, то он хотел бы наведаться к нему, потому что он близко знаком с семьей, которой принадлежит эта ливрея.
Бетти тотчас повела его наверх; но каково же, читатель, было обоюдное их изумление, когда джентльмен увидел, что в кровати лежит Джозеф, и когда Джозеф узнал в пришедшем своего доброго друга мистера Абраама Адамса!
Было б излишним приводить здесь их разговор, касавшийся главным образом событий, уже известных читателю, ибо священник, как только успокоил Джозефа сообщением, что его Фанни в добром здоровье, со своей стороны стал во всех подробностях расспрашивать про обстоятельства, которыми вызван был этот несчастный случай.
Итак, вернемся лучше на кухню, где сошлось теперь весьма разнообразное общество из всех комнат дома, равно как и из соседних домов: столь великое удовольствие находят люди в лицезрении вора.
Мистер Тау-Вауз уже радостно потирал руки, видя такое большое сборище и предвкушая, как посетители рассядутся вскоре по отдельным комнатам, чтобы поговорить о разбойниках и выпить за здоровье всех честных людей. Но миссис Тау-Вауз, обладавшая несчастной способностью видеть вещи в несколько превратном свете, принялась бранить тех, кто приволок парня в ее дом; конечно, объясняла она супругу, человеку как раз впору ждать богатства, если он держит увеселительное заведение для нищих и воров!
Толпа покончила с обыском и не обнаружила на пойманном ничего, что можно было бы счесть за вещественное доказательство, ибо что до одежды, то толпа, пожалуй, и удовлетворилась бы такой уликой, но врач заметил, что вещи не изобличают преступника, так как найдены были не при нем; а Барнабас, признав сей довод, добавил, что они – bona waviata
[52]и принадлежат теперь лорду владетелю земли.
– Как, – сказал врач, – вы утверждаете, что эти вещи – собственность лорда владетеля?
– Да, утверждаю! – вскричал Барнабас.
– А я отрицаю, – сказал врач. – Какое касательство имеет лорд владетель к такому случаю? Пусть кто-нибудь попробует меня разубедить, что найденная вещь поступает в собственность нашедшего!
– Я слышал, – заметил один старик в углу, – судья Уайзуон
[53]говорил, что, хотя у каждого свои права, все, что найдено, принадлежит английскому королю.
– Это, пожалуй, так, – согласился Барнабас, – но лишь в известном смысле: закон различает вещь найденную и вещь украденную, ибо вещь может быть украдена, но так и не найдена, и может быть найдена вещь, которая никогда не была украдена. Вещи, которые и найдены и были украдены, представляют собой waviata, и они принадлежат лорду владетелю.
– Значит, лорд владетель – приемщик краденого имущества! – объявил доктор; все дружно расхохотались, и громче всех он сам.
Вор, упорно отстаивая свою невиновность, уже почти перетянул на свою сторону (так как не было против него улик) врача, Барнабаса, Тау-Вауза и кое-кого еще, когда Бетти напомнила им, что они упустили из виду маленькую золотую монетку, которую она снесла наверх пострадавшему; а тот готов показать под присягой, что отличил бы ее из миллиона и даже из десяти тысяч. Это сразу решило судьбу пойманного, так как все теперь признали его виновным. Было поэтому решено посадить его на ночь под замок, а утром спозаранку отвести к судье.
[47]завозит в ее дом таких гостей, когда на дороге сколько угодно кабаков, где они могли бы приткнуться; но пусть ее муж не забывает: если постоялец умрет у них в доме, то расходы по его похоронам лягут на приход; и верьте не верьте, а этот молодчик требует только чая – другого ему ничего не нужно!
Бетти, только что спустившаяся вниз после своего милосердного дела, объявила, что молодой человек, по ее суждению, джентльмен, потому что она в жизни своей не видывала более нежной кожи.
– Чума на нее! – возразила миссис Тау-Вауз. – Кроме как шкурой, ему, наверно, нечем будет заплатить нам по счету. Такие джентльмены пусть уж лучше никогда не заезжают в «Дракон» (гостиница, по-видимому, осенена была знаком дракона).
Джентльмен, прибывший последним, проявил большое сочувствие к несчастью бедняги, который, как он видел, попал в не слишком сострадательные руки. И в самом деле, если миссис Тау-Вауз не обнаруживала в речах нежности нрава, то над лицом ее природа так потрудилась, что сам Хогарт никогда не придавал ни одному портрету большей выразительности.
Это была особа малорослая, худая и скрюченная. Лоб у нее был сильно выпуклый на середине, а далее шел впадиной до начала носа, заостренного и красного, который навис бы над губами, не позаботься природа загнуть кверху его конец. Губы представляли собой две полоски кожи, которые, когда она говорила, стягивались кошелечком. Подбородок был у нее клином; а у верхнего края тех лоскутов кожи, что заменяли ей щеки, выдавались две кости, почти прикрывавшие маленькие красные глазки. Прибавьте к этому голос, удивительнейшим образом приспособленный к тем чувствам, какие он должен был передавать, – громкий и вместе хриплый.
Трудно сказать, что сильнее чувствовал джентльмен – неприязнь к хозяйке или сострадание к ее постояльцу. Он очень озабоченно стал выспрашивать врача, зашедшего теперь на кухню, есть ли хотя бы небольшая надежда на выздоровление больного. Он молил его употребить для этого все возможные средства, внушая, что «долг человека любой профессии – применять свое искусство gratis
[48]в помощь всем несчастным и нуждающимся». Врач ответил, что он постарается, но тут же высказал убеждение, что, созови хоть всех врачей Лондона, ни один из них ничем уже не поможет страдальцу.
– Скажите, пожалуйста, сэр, – спросил джентльмен, – какие у него раны?
– А вы что-нибудь понимаете в ранах? – сказал врач, перемигнувшись при этом с миссис Тау-Вауз.
– Да, сэр, я кое-что смыслю в хирургии, – ответил джентльмен.
– Кое-что! Хо-хо-хо! – рассмеялся врач. – Уж верно, и впрямь, я думаю, «кое-что»!
Все присутствующие насторожились, в надежде услышать, как врач, который был, что называется, «сущая язва», посрамит джентльмена.
Поэтому он начал надменным тоном:
– Вы, сэр, я полагаю, много путешествовали?
– Да нет, сэр, не доводилось, – сказал джентльмен.
– Хо! Тогда, быть может, вы пользовали раненых в лазаретах?
– Нет, сэр.
– Хм! ни то и ни другое? Откуда же, сэр, позволю я себе спросить, вы почерпнули ваши знания в хирургии?
– Сэр, – ответил джентльмен, – я на большие знания не притязаю; а то, что знаю, я почерпнул из книг.
– Из книг! – вскричал доктор. – О, так вы, я полагаю, читали Галена
[49]и Гиппократа!
– Нет, сэр, – сказал джентльмен.
– Как! Вы смыслите в хирургии, – сказал доктор, – и не читали Галена и Гиппократа?
– Сэр, – промолвил тот, – я думаю, много есть хирургов, которые никогда не читали этих авторов.
– И я так думаю, – сказал доктор, – не читали, как это ни позорно! Но сам я благодаря своему образованию знаю их наизусть, и мне редко случается выйти из дому, не держа их при себе в кармане.
– Это книги изрядного объема, – сказал джентльмен.
– Ну, – сказал доктор, – какого они объема, я знаю, наверно, не хуже, чем вы. (Тут он опять подмигнул, и вся компания разразилась смехом.)
Доктор, не довольствуясь достигнутым успехом, спросил у джентльмена, не смыслит ли он и в общей медицине столько же, сколько в хирургии.
– Пожалуй, побольше, – ответил джентльмен.
– Я так и думал, – воскликнул наш ученый лекарь, подмигивая, – и о себе могу сказать то же!
– Хотел бы я быть хоть вполовину таким образованным! – сказал Тау-Вауз. – Я бы тогда снял с себя этот фартук.
– Честное слово, хозяин! – вскричал лекарь. – Я думаю, на двенадцать миль вокруг не много найдется людей, кто бы лучше меня лечил лихорадку, хоть мне и не пристало, может быть, самому это говорить. Veniente accurrite morbo:
[50]вот моя метода. Полагаю, голубчик, вы разбираетесь в латыни?
– Немного разбираюсь, – сказал джентльмен.
– Ну и в греческом, понятно, тоже? Ton dapomibominos poluflosboio thalasses
[51]. Но я почти позабыл эти вещи, а когда-то мог читать Гомера наизусть.
– Эге! Джентльмен-то угодил впросак, – сказала миссис Тау-Вауз; и тут все расхохотались.
Джентльмен, несклонный шутить над ближними, весьма охотно позволил доктору торжествовать свою победу (чем тот и воспользовался с немалым удовольствием) и, вполне разобравшись, с кем имеет дело, сказал ему, что не сомневается в его большой учености и высоком искусстве и что врач очень обяжет его, если выскажет ему свое компетентное мнение о состоянии бедного пациента, который лежит наверху.
– Сэр, – сказал доктор, – в каком он состоянии? В предсмертном, да! Вследствие контузии черепной коробки у него перфорирована внутренняя плева окципута и дивеллицирован малый корешок того крошечного невидимого нерва, который сцепляет ее с перикраниумом; к этому присоединилась лихорадка, сперва симптоматическая, а затем пневматическая; и под конец у больного появилось делириальное состояние, или, проще говоря, он впал в бред.
Врач продолжал разглагольствовать все тем же ученым слогом, когда его прервал сильный шум. Несколько молодцов, живших по соседству, поймали одного из грабителей и приволокли его в гостиницу. Бетти побежала с этой новостью наверх, к Джозефу, который попросил поискать, не окажется ли при воре золотой монетки с продетой в нее лентой; он под присягой опознает свою монетку среди всех сокровищ всех богачей на свете.
Сколько ни настаивал пойманный на своей невиновности, толпа усердно принялась его обыскивать, и вот среди прочих вещей вытащили указанную золотую монету. Бетти, как только ее увидела, властно наложила на нее руку и отправилась с нею к Джозефу, который принял монету с бурным восторгом и, прижав ее к груди, объявил, что может теперь умереть спокойно.
Несколько минут спустя вошло еще несколько молодцов с узлом, который они нашли в канаве и в котором оказалась снятая с Джозефа одежда и вещи, отобранные у него.
Едва увидев ливрею, джентльмен объявил, что он ее узнаёт; и если она снята с бедного малого, который лежит наверху, то он хотел бы наведаться к нему, потому что он близко знаком с семьей, которой принадлежит эта ливрея.
Бетти тотчас повела его наверх; но каково же, читатель, было обоюдное их изумление, когда джентльмен увидел, что в кровати лежит Джозеф, и когда Джозеф узнал в пришедшем своего доброго друга мистера Абраама Адамса!
Было б излишним приводить здесь их разговор, касавшийся главным образом событий, уже известных читателю, ибо священник, как только успокоил Джозефа сообщением, что его Фанни в добром здоровье, со своей стороны стал во всех подробностях расспрашивать про обстоятельства, которыми вызван был этот несчастный случай.
Итак, вернемся лучше на кухню, где сошлось теперь весьма разнообразное общество из всех комнат дома, равно как и из соседних домов: столь великое удовольствие находят люди в лицезрении вора.
Мистер Тау-Вауз уже радостно потирал руки, видя такое большое сборище и предвкушая, как посетители рассядутся вскоре по отдельным комнатам, чтобы поговорить о разбойниках и выпить за здоровье всех честных людей. Но миссис Тау-Вауз, обладавшая несчастной способностью видеть вещи в несколько превратном свете, принялась бранить тех, кто приволок парня в ее дом; конечно, объясняла она супругу, человеку как раз впору ждать богатства, если он держит увеселительное заведение для нищих и воров!
Толпа покончила с обыском и не обнаружила на пойманном ничего, что можно было бы счесть за вещественное доказательство, ибо что до одежды, то толпа, пожалуй, и удовлетворилась бы такой уликой, но врач заметил, что вещи не изобличают преступника, так как найдены были не при нем; а Барнабас, признав сей довод, добавил, что они – bona waviata
[52]и принадлежат теперь лорду владетелю земли.
– Как, – сказал врач, – вы утверждаете, что эти вещи – собственность лорда владетеля?
– Да, утверждаю! – вскричал Барнабас.
– А я отрицаю, – сказал врач. – Какое касательство имеет лорд владетель к такому случаю? Пусть кто-нибудь попробует меня разубедить, что найденная вещь поступает в собственность нашедшего!
– Я слышал, – заметил один старик в углу, – судья Уайзуон
[53]говорил, что, хотя у каждого свои права, все, что найдено, принадлежит английскому королю.
– Это, пожалуй, так, – согласился Барнабас, – но лишь в известном смысле: закон различает вещь найденную и вещь украденную, ибо вещь может быть украдена, но так и не найдена, и может быть найдена вещь, которая никогда не была украдена. Вещи, которые и найдены и были украдены, представляют собой waviata, и они принадлежат лорду владетелю.
– Значит, лорд владетель – приемщик краденого имущества! – объявил доктор; все дружно расхохотались, и громче всех он сам.
Вор, упорно отстаивая свою невиновность, уже почти перетянул на свою сторону (так как не было против него улик) врача, Барнабаса, Тау-Вауза и кое-кого еще, когда Бетти напомнила им, что они упустили из виду маленькую золотую монетку, которую она снесла наверх пострадавшему; а тот готов показать под присягой, что отличил бы ее из миллиона и даже из десяти тысяч. Это сразу решило судьбу пойманного, так как все теперь признали его виновным. Было поэтому решено посадить его на ночь под замок, а утром спозаранку отвести к судье.
Глава XV,
показывающая, как миссис Тау-Вауз смилостивилась и как Барнабас и врач ревностно преследовали вора; с добавлением рассуждения о причинах их усердия, равно как и рвения многих других лиц, в нашей истории не упомянутых
Бетти сказала своей хозяйке, что, по ее суждению, их раненый постоялец – более важная особа, чем тут считали до сих пор, так как, помимо необычайной белизны его кожи и нежности рук, она подметила, что они с приезжим джентльменом держатся на самой дружеской ноге, и добавила, что, несомненно, они близкие знакомые, если не родственники.
Это несколько смягчило суровое выражение лица миссис Тау-Вауз. Боже ее упаси, сказала она, не исполнить своего христианского долга, когда под кровом ее дома находится молодой джентльмен; бродяг она не жалует, это верно, но она не хуже всякого другого умеет посочувствовать христианину в несчастье.
– Если путешественник – джентльмен, – сказал Тау-Вауз, – пусть он даже не при деньгах, нам, по всей вероятности, будет уплачено после; так что можешь, ежели тебе угодно, отпускать ему в долг.
Миссис Тау-Вауз в ответ попросила мужа «придержать свой глупый язык и не учить ее».
– Я поистине от всего сердца жалею бедного джентльмена, – сказала она, – я надеюсь, что мерзавец, который так варварски с ним обошелся, будет повешен. Бетти, сходи узнай, не надо ли ему чего. Боже упаси, чтоб он у меня в доме терпел в чем-нибудь нужду.
Барнабас и врач поднялись к Джозефу удостовериться насчет золотой монетки. Джозефа с трудом упросили показать ее; но никакие уговоры не склонили его выпустить монетку из рук. Он, однако же, заверил, что это та самая золотая монета, которая была у него отнята; а Бетти бралась показать под присягой, что монета найдена была при воре.
Оставалось теперь только одно затруднение: как предъявить золотую монетку судье? Вести к нему самого Джозефа представлялось невозможным, а получить монету никто уже не надеялся: Джозеф привязал ее лентой к запястью и торжественно поклялся, что ничто, кроме непреоборимой силы, не разлучит его с нею; и мистер Адамс, сжав руку в кулак чуть поменьше бабки быка, объявил, что поддержит несчастного в его решении.
По этому случаю возник спор об уликах, который не так уже необходимо здесь передавать, а затем врач сменил Джозефу повязку на голове, все еще настаивая, что его пациент находится в грозной опасности; но в заключение добавил, многозначительно сдвинув брови, что появляется некоторая надежда и что он пришлет больному порцию целебной наркотической микстуры и навестит его утром. После чего они с Барнабасом удалились, оставив мистера Джозефа и мистера Адамса наедине.
Адамс сообщил Джозефу, по какому случаю предпринял он свою поездку в Лондон: он решил издать три тома своих проповедей; к этому его поощрило, сказал он, объявление, сделанное недавно обществом книгопродавцев, которые предлагают купить любую рукопись по цене, устанавливаемой обеими сторонами; но, хотя он и предвкушал, что получит по этому случаю большие деньги, в которых его семья крайне нуждалась, он все же заявил, что не оставит Джозефа в таком положении; и, наконец, сказал, что в кармане у него девять шиллингов и три с половиной пенса и этой суммой Джозеф может располагать по своему усмотрению.
Доброта пастора Адамса вызвала слезы на глазах Джозефа; он сказал, что теперь у него появилась и вторая причина жаждать жизни: он хочет жить, чтобы выказать свою благодарность такому другу. Адамс тогда приободрил его: не надо, сказал он, падать духом; сразу видно, что врач просто невежда, да к тому же еще хочет стяжать себе славу исцелением тяжелого больного, хотя совершенно очевидно, что раны на голове у Джозефа отнюдь не опасны; он, пастор, убежден, что никакой лихорадки у Джозефа нет и через денек-другой ему можно будет снова пуститься в путь.
Эти слова влили в Джозефа жизнь; он сказал, что у него, правда, все тело болит от ушибов, но он не думает, чтобы какая-либо кость была у него сломана или что-нибудь внутри повреждено; вот только странно как-то посасывает под ложечкой, но он не знает: может быть, это происходит оттого, что он больше суток ничего не ел? На вопрос, есть ли у него желание подкрепиться, он ответил, что есть. Тогда пастор Адамс попросил его назвать, чего бы ему больше всего хотелось: может быть, яичка всмятку или куриного бульона? Джозеф ответил, что поел бы охотно и того и другого, но что больше всего его, пожалуй, тянет на кусок тушеной говядины с капустой.
Адамсу было приятно такое бесспорное подтверждение его мысли, что никакой лихорадки у больного нет, но все же он ему посоветовал ограничиться на этот вечер более легкой пищей. Итак, Джозеф поел не то кролика, не то дичи – мне так и не удалось с полной достоверностью выяснить, чего именно; а затем по распоряжению миссис Тау-Вауз его перенесли на более удобную кровать и обрядили в одну из рубашек ее мужа.
Рано поутру Барнабас и врач пришли в гостиницу – посмотреть, как вора поведут к судье. Они всю ночь провели в прениях о том, какие можно принять меры, чтобы предъявить в качестве вещественной улики против него золотую монету: потому что они оба отнеслись к делу с чрезвычайным рвением, хотя ни тот, ни другой не был ни в малой мере заинтересован в преследовании преступника; ни одному из них он не нанес никакой личной обиды, и никогда за ними не замечалось столь сильной любви к ближним, чтобы она побудила одного из них безвозмездно прочитать проповедь, а другого – бесплатно отпустить больному лекарства хоть на один прием.
Чтобы помочь нашему читателю по возможности уяснить себе причину такого усердия, мы должны сообщить ему, что в том приходе, по несчастью, не имелось юриста; а посему между врачевателем духа и врачевателем тела шло постоянное соревнование в той области науки, в которой оба они, не будучи профессионалами, в равной мере притязали на большую осведомленность. Эти их споры велись с великим обоюдным презрением и чуть ли не делили на два лагеря весь приход: мистер Тау-Вауз и половина соседей склонялись на сторону врача, а миссис Тау-Вауз со второй половиной – на сторону пастора. Врач черпал свои познания из двух неоценимых источников, именуемых один «Карманным спутником адвоката», другой «Сводом законов» мистера Джекоба; Барнабас же всецело полагался на «Законоположения» Вуда. В данном случае, как это нередко бывало, два наших ученых мужа расходились в вопросе о достаточности улик: доктор держался того мнения, что присяга служанки и без предъявления золотой монеты поведет к осуждению арестованного; пастор же – ? contra
[54], totis viribus.
[55]Стремление покичиться своей ученостью пред лицом судьи и всего прихода – вот единственная обнаруженная нами причина, почему оба они так заботились сейчас об общественной справедливости.
О Тщеславие! как мало признана сила твоя или как слабо распознается твое воздействие! Как своенравно обманываешь ты человечество под различными масками! Иногда ты прикидываешься состраданием, иногда – великодушием; более того, ты даже имеешь дерзость рядиться в те великолепные уборы, какие составляют принадлежность только добродетели героя. Ты, мерзостное, безобразное чудовище, поносимое священниками, презираемое философами и высмеянное поэтами! Найдется ли столь завзятый мерзавец, который открыто признался бы в знакомстве с тобой? А кто между тем не услаждается тобою втайне? Да, у большинства людей вся жизнь наполнена тобою. Величайшие подлости ежедневно совершаются в угоду тебе; ты снисходишь порою до самого мелкого вора, но и на самого великого героя не боишься поднять свой взор. Твои ласки часто бывают единственной целью и единственной наградой разбоя на большой дороге или разграбления целой провинции. Чтобы насытить тебя, о бесстыдная тварь, мы пытаемся отнять у другого то, что нам и не нужно, или не выпустить из рук того, что нужно другому. Все наши страсти – твои рабы. Самая Скупость зачастую твоя прислужница, и даже Похоть – твоя сводня! Хвастливый забияка-Страх, как трус, пред тобой обращается в бегство, а Радость и Горе прячут головы в твоем присутствии.
Это несколько смягчило суровое выражение лица миссис Тау-Вауз. Боже ее упаси, сказала она, не исполнить своего христианского долга, когда под кровом ее дома находится молодой джентльмен; бродяг она не жалует, это верно, но она не хуже всякого другого умеет посочувствовать христианину в несчастье.
– Если путешественник – джентльмен, – сказал Тау-Вауз, – пусть он даже не при деньгах, нам, по всей вероятности, будет уплачено после; так что можешь, ежели тебе угодно, отпускать ему в долг.
Миссис Тау-Вауз в ответ попросила мужа «придержать свой глупый язык и не учить ее».
– Я поистине от всего сердца жалею бедного джентльмена, – сказала она, – я надеюсь, что мерзавец, который так варварски с ним обошелся, будет повешен. Бетти, сходи узнай, не надо ли ему чего. Боже упаси, чтоб он у меня в доме терпел в чем-нибудь нужду.
Барнабас и врач поднялись к Джозефу удостовериться насчет золотой монетки. Джозефа с трудом упросили показать ее; но никакие уговоры не склонили его выпустить монетку из рук. Он, однако же, заверил, что это та самая золотая монета, которая была у него отнята; а Бетти бралась показать под присягой, что монета найдена была при воре.
Оставалось теперь только одно затруднение: как предъявить золотую монетку судье? Вести к нему самого Джозефа представлялось невозможным, а получить монету никто уже не надеялся: Джозеф привязал ее лентой к запястью и торжественно поклялся, что ничто, кроме непреоборимой силы, не разлучит его с нею; и мистер Адамс, сжав руку в кулак чуть поменьше бабки быка, объявил, что поддержит несчастного в его решении.
По этому случаю возник спор об уликах, который не так уже необходимо здесь передавать, а затем врач сменил Джозефу повязку на голове, все еще настаивая, что его пациент находится в грозной опасности; но в заключение добавил, многозначительно сдвинув брови, что появляется некоторая надежда и что он пришлет больному порцию целебной наркотической микстуры и навестит его утром. После чего они с Барнабасом удалились, оставив мистера Джозефа и мистера Адамса наедине.
Адамс сообщил Джозефу, по какому случаю предпринял он свою поездку в Лондон: он решил издать три тома своих проповедей; к этому его поощрило, сказал он, объявление, сделанное недавно обществом книгопродавцев, которые предлагают купить любую рукопись по цене, устанавливаемой обеими сторонами; но, хотя он и предвкушал, что получит по этому случаю большие деньги, в которых его семья крайне нуждалась, он все же заявил, что не оставит Джозефа в таком положении; и, наконец, сказал, что в кармане у него девять шиллингов и три с половиной пенса и этой суммой Джозеф может располагать по своему усмотрению.
Доброта пастора Адамса вызвала слезы на глазах Джозефа; он сказал, что теперь у него появилась и вторая причина жаждать жизни: он хочет жить, чтобы выказать свою благодарность такому другу. Адамс тогда приободрил его: не надо, сказал он, падать духом; сразу видно, что врач просто невежда, да к тому же еще хочет стяжать себе славу исцелением тяжелого больного, хотя совершенно очевидно, что раны на голове у Джозефа отнюдь не опасны; он, пастор, убежден, что никакой лихорадки у Джозефа нет и через денек-другой ему можно будет снова пуститься в путь.
Эти слова влили в Джозефа жизнь; он сказал, что у него, правда, все тело болит от ушибов, но он не думает, чтобы какая-либо кость была у него сломана или что-нибудь внутри повреждено; вот только странно как-то посасывает под ложечкой, но он не знает: может быть, это происходит оттого, что он больше суток ничего не ел? На вопрос, есть ли у него желание подкрепиться, он ответил, что есть. Тогда пастор Адамс попросил его назвать, чего бы ему больше всего хотелось: может быть, яичка всмятку или куриного бульона? Джозеф ответил, что поел бы охотно и того и другого, но что больше всего его, пожалуй, тянет на кусок тушеной говядины с капустой.
Адамсу было приятно такое бесспорное подтверждение его мысли, что никакой лихорадки у больного нет, но все же он ему посоветовал ограничиться на этот вечер более легкой пищей. Итак, Джозеф поел не то кролика, не то дичи – мне так и не удалось с полной достоверностью выяснить, чего именно; а затем по распоряжению миссис Тау-Вауз его перенесли на более удобную кровать и обрядили в одну из рубашек ее мужа.
Рано поутру Барнабас и врач пришли в гостиницу – посмотреть, как вора поведут к судье. Они всю ночь провели в прениях о том, какие можно принять меры, чтобы предъявить в качестве вещественной улики против него золотую монету: потому что они оба отнеслись к делу с чрезвычайным рвением, хотя ни тот, ни другой не был ни в малой мере заинтересован в преследовании преступника; ни одному из них он не нанес никакой личной обиды, и никогда за ними не замечалось столь сильной любви к ближним, чтобы она побудила одного из них безвозмездно прочитать проповедь, а другого – бесплатно отпустить больному лекарства хоть на один прием.
Чтобы помочь нашему читателю по возможности уяснить себе причину такого усердия, мы должны сообщить ему, что в том приходе, по несчастью, не имелось юриста; а посему между врачевателем духа и врачевателем тела шло постоянное соревнование в той области науки, в которой оба они, не будучи профессионалами, в равной мере притязали на большую осведомленность. Эти их споры велись с великим обоюдным презрением и чуть ли не делили на два лагеря весь приход: мистер Тау-Вауз и половина соседей склонялись на сторону врача, а миссис Тау-Вауз со второй половиной – на сторону пастора. Врач черпал свои познания из двух неоценимых источников, именуемых один «Карманным спутником адвоката», другой «Сводом законов» мистера Джекоба; Барнабас же всецело полагался на «Законоположения» Вуда. В данном случае, как это нередко бывало, два наших ученых мужа расходились в вопросе о достаточности улик: доктор держался того мнения, что присяга служанки и без предъявления золотой монеты поведет к осуждению арестованного; пастор же – ? contra
[54], totis viribus.
[55]Стремление покичиться своей ученостью пред лицом судьи и всего прихода – вот единственная обнаруженная нами причина, почему оба они так заботились сейчас об общественной справедливости.
О Тщеславие! как мало признана сила твоя или как слабо распознается твое воздействие! Как своенравно обманываешь ты человечество под различными масками! Иногда ты прикидываешься состраданием, иногда – великодушием; более того, ты даже имеешь дерзость рядиться в те великолепные уборы, какие составляют принадлежность только добродетели героя. Ты, мерзостное, безобразное чудовище, поносимое священниками, презираемое философами и высмеянное поэтами! Найдется ли столь завзятый мерзавец, который открыто признался бы в знакомстве с тобой? А кто между тем не услаждается тобою втайне? Да, у большинства людей вся жизнь наполнена тобою. Величайшие подлости ежедневно совершаются в угоду тебе; ты снисходишь порою до самого мелкого вора, но и на самого великого героя не боишься поднять свой взор. Твои ласки часто бывают единственной целью и единственной наградой разбоя на большой дороге или разграбления целой провинции. Чтобы насытить тебя, о бесстыдная тварь, мы пытаемся отнять у другого то, что нам и не нужно, или не выпустить из рук того, что нужно другому. Все наши страсти – твои рабы. Самая Скупость зачастую твоя прислужница, и даже Похоть – твоя сводня! Хвастливый забияка-Страх, как трус, пред тобой обращается в бегство, а Радость и Горе прячут головы в твоем присутствии.