– Разве что, – добавил он, обратясь к Адамсу с таким серьезным выражением лица, что ввел бы в обман и не столь простодушного человека, – у вас имеется при себе какая-нибудь проповедь, доктор.
   – Сэр, – сказал Адамс, – я никогда не пускаюсь в путь, не имея при себе проповеди; на всякий, знаете ли, случай.
   Пастор легко поддался уговорам своего достойного друга, как называл он его теперь, взять на себя роль посла; и джентльмен немедленно отдал приказание воздвигнуть трон, что было выполнено быстрей, чем они успели распить две бутылки. Но у читателя, пожалуй, не будет больших оснований восхищаться по этому поводу проворством слуг. Трон, сказать по правде, представлял собою вот что: был доставлен большой чан с водой и с двух сторон придвинуто по стулу – несколько выше чана, и все вместе было застлано одеялом; на эти стулья посадили короля и королеву – то есть хозяина дома и капитана. И вот в сопровождении врача и поэта в зал вступил посол, который, прочитав, к великому увеселению всех присутствующих, проповедь, был подведен к своему месту и посажен между их величествами. Те незамедлительно привстали, одеяло, не придерживаемое больше ни с того, ни с другого конца, опустилось, и Адамс окунулся с головою в чан. Капитан успел отскочить, но сквайр, на свою беду, оказался не столь проворен, как это требовалось здесь, так что Адамс, не дав ему времени сойти с трона, ухватился за него и потянул его за собою в воду – к немалому тайному удовольствию всей компании. Адамс, окунув сквайра раза три, выскочил из чана и стал искать глазами врача, которого, несомненно, препроводил бы на то же почетное место, если бы тот не поспешил благоразумно удалиться. Тогда пастор потянулся за своей клюкой и, разыскав ее, как и спутников своих, объявил, что больше ни минуты не пробудет в этом доме. Он ушел, не попрощавшись с хозяином, которому отомстил более жестоко, чем сам того хотел: не позаботившись вовремя обсушиться, сквайр схватил при этом случае простуду, которая причинила ему жестокую лихорадку и едва не свела в могилу.



Глава VIII,

которую некоторые читатели почтут слишком короткой, а другие слишком длинной


   Адам, а с ним и Джозеф, возмущенный не меньше друга своего тем обращением, какое тот встретил у сквайра, вышли с палками в руках и увлекли за собой Фанни, невзирая на возражения слуг, которые всячески старались удержать их, не прибегая только лишь к насилию. Путники шли как могли быстро – не столько из боязни преследования, сколько ради того, чтобы дать мистеру Адамсу согреться движением после холодной ванны. Слугам даны были такие распоряжения касательно Фанни, что джентльмен ни в малой мере не опасался ее ухода; и теперь, услышав, что она оставила дом, он пришел в ярость и тотчас разослал своих людей с приказом или привести ее назад, или же не возвращаться вовсе. Поэт, актер и все прочие, кроме врача и учителя танцев, пошли исполнять поручение.
   Вечер, когда наши друзья пустились в путь, был очень темный, однако шли они так быстро, что вскоре прибыли в гостиницу, находившуюся в семи милях пути. Они единодушно решили здесь заночевать, тем более что мистер Адамс был к этому времени так же сух, как до своего превращения в посла.
   В гостинице, которую мы могли бы назвать кабаком, когда бы на вывеске ее не значилось «Новая Гостиница», им не предложили ничего, кроме хлеба с сыром и эля; они, однако, с радостью сели за эту еду, ибо голод стоит любого французского повара.
   Едва они отужинали, как Адамс, вознеся всевышнему благодарственную молитву за ниспослание пищи, объявил, что он ел свой скромный ужин с большим удовольствием, чем роскошный обед, и с великим презрением высказался о неразумии рода человеческого, который поступается надеждой на вечное блаженство ради стяжания обширного богатства на земле, – тогда как в самом невысоком положении и при самом скудном достатке можно столько находить отрады.
   – Совершенно справедливо, сэр, – заговорил степенный человек, который сидел, покуривая трубку, у огня и был, как и Адамс, путешественником. – Я, подобно вам, нередко удивлялся, когда видел, какую ценность повсеместно полагают люди в богатстве, – хотя опыт каждого дня показывает нам, сколь невелика его власть, ибо что воистину желанное может оно нам доставить? Может ли оно дать красоту безобразному, силу слабому или здоровье немощному? Если бы могло, мы бы не видели, конечно, так много неблагообразных лиц на пышных сборищах и не изнывало бы такое множество хворых и слабых в каретах своих и дворцах. Нет, и королевская казна не купит краски, чтобы нарядить бледное Уродство в цветущую юность этой девушки, как не купит снадобья, которое наделило бы Немочь силой этого молодого человека. Разве не приносит нам богатство хлопоты вместо покоя, зависть вместо преданности и опасность вместо обеспеченности? Разве может оно продлить наше владение им или умножить дни того, кто им услаждается? Напротив, безделие, излишества и заботы, сопутствующие ему, укорачивают жизнь миллионам людей и приводят их через боль и горести к безвременной кончине. Где же тогда его ценность, если оно не может ни украсить или укрепить наше тело, ни усладить или продлить нам жизнь? Далее… может ли оно украсить дух наш, если не тело? Не преисполняет ли оно скорее сердце наше тщеславием, не раздувает ли щеки наши гордостью, не делает ли оно наши уши глухими ко всякому призыву добродетели, а сердца к состраданию?
   – Дайте мне вашу руку, брат, – сказал в восторге Адамс, – ибо я угадываю в вас лицо духовного звания.
   – Право же, нет, – ответил тот (хоть он и был на самом деле священником римско-католической церкви; но кто знаком с нашими законами, того не удивит, что патер не спешил в этом признаться
[202]).
   – Кем бы вы ни были, – воскликнул Адамс, – вы высказали мои взгляды; нет того слова в вашей речи, которое я раз двадцать не произносил бы в своих проповедях, ибо мне ясно было всегда, что легче корабельному канату (что, кстати скажу, есть правильная передача слова, переводимого нами, как «верблюд») пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное.
[203]
   – В этом, сэр, – молвил его собеседник, – с вами легко согласятся богословы, и это – печальная истина; но так как чаяние отдаленного блага не оказывает на нас ощутительного воздействия, то не бесполезно дать людям вполне уразуметь (а это, думается мне, для них возможно при самом небольшом внимании), что даже и блага земные не могут быть куплены богатством. Это положение, по-моему, может быть доказано не только метафизически, но и, так сказать, математически; и я всегда был в нем столь безусловно убежден, что ни к чему не питаю большего презрения, чем к золоту.
   Теперь длинную речь завел Адамс; но так как говорил он большей частью то, что встречается у многих авторов, трактовавших этот предмет, я не стану приводить ее здесь. Пока он говорил, Джозеф и Фанни удалились на покой, и хозяин тоже оставил помещение. Когда английский священник кончил, римский начал новую речь, которую вел с великой горечью и обличительным жаром, и заключил ее наконец просьбой к Адамсу ссудить ему восемнадцать пенсов на оплату счета, пообещав при этом, что если он и не возвратит их никогда, то во всяком случае будет возносить молитвы за даятеля. Добряк пастор ответил, что восемнадцати пенсов будет мало для завершения сколько-нибудь длительного путешествия и что у него есть в кармане полгинеи, которой он готов поделиться. Затем он принялся шарить по карманам, но найти монеты не мог, потому что за обедом у сквайра с ним сыграли одну шутку, о которой мы до сих пор не упоминали: освободили его карман от сокровища, неосмотрительно выставленного напоказ.
   – Увы! – вскричал Адамс. – Деньги я, конечно, потерял; потратить их я никак не мог. Сэр, это верно, как то, что я – христианин: сегодня утром у меня в кармане было целых полгинеи, а сейчас не осталось и полпенни. Не иначе как дьявол забрал их у меня!
   – Сэр, – ответил с улыбкою патер, – вам ни к чему оправдываться; если вы не склонны одолжить мне денег, я удовлетворен.
   – Сэр, – воскликнул Адамс, – будь у меня при себе самая крупная сумма на свете, – да будь у меня даже десять фунтов! – я бы отдал их целиком, чтобы выручить из беды христианина. Я огорчен больше за вас, чем за себя. Можно ли быть худшему несчастью, чем эта потеря? Оттого, что у меня нет в кармане денег, я заподозрен в том, что я не христианин!
   – Я еще незадачливей вас, – промолвил тот, – если вы так великодушны, как вы уверяете, потому что поистине я был бы рад и кроне, мне ее вполне достало бы, чтобы добраться до места, куда я иду: это не более как в двадцати милях пути, и я бы мог прийти туда завтра к вечеру. Уверяю вас, не в моем это обыкновении пускаться в дорогу без денег. Но я только что прибыл в Англию, а буря принудила нас при переезде выбросить за борт все, что у нас было. Я не сомневаюсь, что этот человек поверил бы мне на слово тот пустяк, какой я ему задолжал, но мне неприятно унижаться перед такими людьми, признаваясь, что у меня нет ни шиллинга: потому что хозяева гостиниц, да и многие другие, не полагают большого различия между нищим и вором.
   Патер думал, однако, что с хозяином лучше поговорить в этот же вечер, чем на следующее утро, поэтому он решил двинуться в путь немедленно, невзирая на темноту; и, как только хозяин вернулся, он изложил ему состояние своих дел, на что хозяин, почесав затылок, ответил:
   – Что ж, не знаю, сударь; раз оно так и денег у вас нет, я, мне думается, должен вам поверить. Хоть я всегда предпочитаю, где можно, получать наличными, но, право, вы с виду такой честный джентльмен, что я не убоялся бы вам поверить и в двадцать раз больше.
   Священник не ответил и, наспех попрощавшись с ним– и с Адамсом, удалился в некотором смущении, и, может быть, не совсем поверив искренности Адамса.
   Едва он ушел, хозяин, покачивая головой, объявил, что, заподозри он только, что у этого молодчика нет денег, он бы не дал ему ни глотка; он и не надеется, сказал он, когда-нибудь еще его увидеть, потому что и с лица-то он отъявленный плут.
   – Ну и пройдоха! – воскликнул хозяин. – По его разговору насчет богатства я подумал, что у него по меньшей мере фунтов сто в кармане.
   Адамс пожурил хозяина за такие подозрения, неподобающие, сказал он, доброму христианину, и затем, не помышляя о своей потере и не раздумывая о том, как сам он отбудет наутро, он улегся на очень грубой постели – следуя примеру своих спутников; однако здоровье и усталость обеспечили им такой сладкий отдых, какой не часто могут нам доставить бархат и пуховая перина.



Глава IX,

заключающая в себе самые удивительные и кровавые приключения, какие только можно встретить в этой, а может быть, и во всякой другой достоверной истории


   Близилось утро, когда Джозефа Эндруса пробудила от сна мысль о его любезной Фанни; и в то время как лежал он в нежном раздумье об этом прелестном создании, раздался яростный стук в дверь, над которой приходилась его комната. Он тотчас вскочил с кровати и, растворив окно, услышал вопрос: нет ли в доме путешественников? И тут же другой голос спросил: не стали ли здесь на ночлег двое мужчин и молодая женщина? Хотя голоса были незнакомы Джозефу, он сразу заподозрил истину, – потому что в доме сквайра один лакей рассказал ему о планах своего господина, – и ответил отрицательно. Один из слуг, хорошо знавший кабатчика, окликнул его по имени в ту самую минуту, когда тот отворил другое окно, и задал тот же вопрос; кабатчик ответил утвердительно.
   – Эге! – крикнул другой. – Мы, значит, вас поймали, голубчики! – и велел хозяину сойти вниз и отпереть дверь.
   Фанни, не спавшая, как и Джозеф, едва услышав это, вскочила с кровати и, наспех натянув на себя юбки и платье, побежала в комнату возлюбленного, который был почти уже одет; тот, не мешкая, впустил ее и, обняв с самой страстной нежностью, наказал ей ничего не бояться, ибо он готов умереть, защищая ее.
   – И поэтому я не должна бояться? – говорит она. – Когда я могу потерять то, что мне дороже всего мира?
   Тогда Джозеф, целуя ей руку, сказал, что готов благодарить случай, исторгший у нее нежные слова, какими она не дарила его раньше… Затем он кинулся будить делившего с ним постель Адамса, который все еще крепко спал, хотя Джозеф уже не раз его окликнул. Но едва только пастор уразумел, какая грозит опасность, он тоже выскочил из постели, не помышляя о присутствии Фанни, которая поспешила отвернуться от него, вдвойне благословляя мрак: как мог бы он избавить от смущения невинность менее чистую или скромность менее щепетильную, так здесь укрыл он краску, залившую ей лицо.
   Адамс вскоре надел на себя всю свою одежду, кроме штанов, о которых второпях забыл; впрочем, их довольно успешно возмещала длина его рубахи и рясы. А тем временем дверь была отперта, и в дом вошли капитан, поэт, актер и трое слуг. Капитан сказал хозяину, что двое молодцов, заночевавших здесь, сбежали с молодой девицей, и справился, в какой комнате она спит. Хозяин, сразу поверивший рассказу, пояснил им, куда идти, и капитан с поэтом кинулись взапуски наверх. Поэт, оказавшийся резвее, вошел в комнату первым, стал шарить в постели и по углам – но безуспешно: птичка улетела, о чем читатель, которому иначе пришлось бы, может быть, болеть за нее сердцем, был нами заранее извещен. Тогда они спросили, где спят мужчины, и уже подходили к комнате, когда Джозеф громким голосом провозгласил, что будет стрелять в первого, кто попробует взломать дверь. Капитан справился, какое у них огнестрельное оружие, и хозяин ответил, что скорее всего – никакого; он даже уверен, что так, потому что он слышал вечером, как один из них спрашивал у другого, что они будут делать без оружия, ежели их нагонят, а другой отвечал, что они будут защищаться палками, доколе смогут, и правому бог поможет. Это успокоило капитана, но не поэта, который благоразумно сошел вниз, объявив, что его дело – прославлять великие деяния, а не вершить их. Капитан, как только уверился, что огнестрельного оружия нет, тотчас изъявил готовность понюхать пороху, божась, что любит его запах, приказал слугам следовать за ним и, смело взбежав наверх, немедленно сделал попытку сорвать дверь, что ему с помощью слуг скоро и удалось исполнить. Когда дверь слетела с петель, они увидели неприятеля выстроившимся в три ряда – с Адамсом, в авангарде и с Фанни в тылу. Капитан сказал Адамсу, что, если они все немедленно вернутся в дом сквайра, они встретят учтивое обхождение, но если откажутся, то ему дан приказ увести от них молодую леди, так как имеются веские основания полагать, что они похитили ее из родительского дома; сколько бы она ни переодевалась, ее наружность, которую она не может скрыть, достаточно убеждает, что она стоит по рождению неизмеримо выше их. Фанни, разразившись слезами, стала торжественно заверять капитана, что он ошибается, что она бедный беззащитный найденыш, что у нее во всем свете нет никаких родственников, и, упав на колени, взмолилась, чтоб он не пытался отрывать ее от друзей, которые, она уверена, скорее умрут, чем лишатся ее, – что Адамс подтвердил словами, очень недалекими от клятвы. Капитан побожился, что ему некогда разговаривать, и, предложив им благодарить самих себя за то, что последует далее, он велел слугам броситься на них, стараясь в то же время сам обойти Адамса с фланга, чтобы захватить Фанни. Но пастор, пересекший ему дорогу, получил удар от одного из слуг и, не разбираясь, откуда исходил этот удар, ответил на него капитану: так ловко саданул его в ту часть живота, которая зовется в просторечии «под ложечкой», что тот, шатаясь, отступил на несколько шагов. Не привыкши к такого рода игре и не без оснований опасаясь, что второй подобный выпад вкупе с первым будет, пожалуй, равносилен сквозному удару клинком, капитан, когда Адамс на него надвинулся, выхватил кортик и намерился уже нанести в голову проповеднику удар, который, вероятно, заставил бы его замолкнуть навеки, если бы Джозеф в это самое мгновение, подняв одной рукой некий стоявший под кроватью огромный каменный сосуд, который шестеро щеголей едва подняли бы и двумя руками, не запустил бы его вместе с содержимым прямо в лицо капитану. Занесенный кортик выпал из руки капитана, а сам он с тяжелым грохотом рухнул на пол, и в кармане у него зазвякали медяки; красная жидкость, содержавшаяся в его жилах, вместе с желтою, наполнявшею сосуд, побежали потоком по его лицу и одежде. Адамс тоже не совсем того избежал: часть жидкости на лету излила свою благодать на его голову и заструилась по морщинам или, скорее, бороздам на его щеках; тут один из слуг, схватив тряпку из ведра с водой, уже отслужившей службу при мытье полов, ткнул ею пастору в лицо; однако ему не довелось его повалить: пастор одною рукою вырвал тряпку у противника, а другою поверг его наземь и нанес ему удар в ту часть лица, где у некоторых любителей жизненных услад прирожденные носы соединяются с приставными.
   До сих пор Фортуна клонила как будто победу на сторону путешественников, но потом, согласно своему обычаю, вдруг начала проявлять ветреность нрава, ибо теперь на поле или, вернее, в комнату сражения вступил хозяин, налетел прямо на Джозефа и, шибанув его головой в живот (он был крепким парнем и опытным боксером), чуть не сбил юношу с ног. Но Джозеф, отставив одну ногу назад, так дал хозяину левым кулаком под подбородок, что тот закачался. Юноша уже замахнулся, чтобы наддать еще и правым кулаком, когда сам получил от одного из слуг сильный удар дубиной по виску, от которого лишился сознания и распростерся на полу.
   Фанни раздирала воздух воплями, и Адамс уже спешил на помощь Джозефу, но двое слуг и кабатчик напали на пастора и вскоре одержали над ним верх, хотя он бился, как безумец, и выглядел таким черным от следов, оставленных на нем тряпкой, что Дон Кихот, несомненно, принял бы его за околдованного мавра. Но теперь следует самая трагическая часть, ибо капитан снова встал на ноги, и, увидев, что Джозеф лежит на полу, а со стороны Адамса также не грозит опасности, он мигом схватил Фанни и при содействии поэта и актера, которые, услышав, что битва кончена, поднялись наверх, оттащили ее, плачущую и рвущую на себе волосы, прочь от ее ненаглядного Джозефа и, глухой ко всем ее мольбам, силой сволок ее с лестницы и прикрутил к седлу актеровой лошади; затем, сев верхом на свою, а ту, на которой была злополучная девица, взяв под уздцы, капитан ускакал, обращая на ее крики не больше внимания, чем мясник на визги ягненка; так как поистине все помыслы его были заняты только теми милостями, каких мог он ждать для себя в связи с успехом своего похождения.

 

 
   Слуги, получившие строгий приказ не выпускать Адамса и Джозефа, чтобы сквайру не встретить никакой помехи в своем умысле против бедной Фанни, по наущению поэта немедленно привязали Адамса к одному столбику кровати, а Джозефа, как только привели его в чувство, к другому, затем, оставив их вдвоем, спиной друг к другу, и наказав хозяину не освобождать их и даже не подходить к ним близко впредь до новых распоряжений, они отправились восвояси; но случилось им двинуться в путь не по той дороге, которую выбрал капитан.



Глава X

Беседа между актером и поэтом, приводимая в этой повести единственно с целью развлечь читателя


   Прежде чем продолжить эту трагедию, мы на время предоставим Джозефа и мистера Адамса самим себе и последуем примеру мудрых распорядителей сцены, которые в середине драматического действия занимают вас превосходным вставным номером, образцом сатиры или юмора, известным под наименованием танца. Номер этот поистине танцуется, а не говорится, ибо выполняют его перед публикой особы, умственные способности которых, по мнению большинства, помещаются у них в пятках, и которым, как и героям, мыслящим посредством рук, природа отпустила головы только ради приличия, да еще чтобы надевать на них шляпы, поскольку таковые нужны бывают в танце. Поэт, отнесясь к актеру, продолжал так:
   – Повторяю (разговор их начался давно и шел все время, пока наверху происходила битва), вы не получаете хороших пьес по вполне очевидной причине: оттого, что авторам не оказывают поощрения. Джентльмены не будут писать, сэр, – да, не будут писать иначе, как в чаянии славы или денег, а вернее, того и другого вместе. Пьесы, как деревья, не растут без пищи, но на тучной почве они, как грибы, возникают сами собой. Поэзию, как виноградные лозы, можно подрезать, но не топором. Город, как балованное дитя, не знает, чего хочет, и больше всего тешится погремушкой. Сочинители фарсов могут еще рассчитывать на успех, но всякий вкус к возвышенному утрачен. Впрочем, одну из причин этой растленности я полагаю в убожестве актеров. Пусть даже поэт пишет, как ангел, сэр, эти жалкие люди не умеют дать выражения чувству!
   – Не увлекайтесь, – говорит актер, – в современном театре актеры по меньшей мере столь же хороши, как авторы; нет, они даже ближе стоят к своим прославленным предшественникам; я скорее жду увидеть вновь на сцене Бута, нежели нового Шекспира или Отвея
[204]; и, в сущности, я мог бы обратить ваше замечание против вас же и по справедливости сказать: актеры не находят поощрения по той причине, что у нас нет хороших новых пьес.
   – Я не утверждал обратного, – сказал поэт, – но я удивлен, что вы так разгорячились; вы не можете мнить себя задеты в этом споре; надеюсь, вы лучшего мнения о моем вкусе и не вообразили, будто я намекал лично на вас. Нет, сэр, будь у нас хоть бы шесть таких актеров, как вы, мы бы вскоре могли соревноваться с Беттертонами и Сэндфордами
[205]прежних времен, ибо, говоря без комплиментов, я полагаю, что никто не мог бы превзойти вас в большинстве ваших ролей. Да, это истинная правда: я слышал, как многие, и в том числе великие ценители, отзывались о вас столь же высоко; и вы меня извините, если я скажу вам, что каждый раз, как я вас видел за последнее время, вы неизменно приобретали все новые достоинства – как снежный ком. Вы опровергли мое представление о совершенстве и превзошли то, что мнилось мне неподражаемым.
   – Вас, – отвечал актер, – столь же мало должно задевать сказанное мною о других поэтах, ибо, черт меня возьми, если не найдется отличных реплик и даже целых сцен в последней вашей трагедии, по меньшей мере равных шекспировским! В ней есть тонкость чувства и благородство выражения, которым, нужно в том сознаться, многие из моих собратьев не отдали должного. Сказать по правде, они достаточно бездарны, и мне жаль бывает автора, которому приходится присутствовать при убийстве своих творений.
   – Это, однако, не часто может случиться, – возразил поэт, – творения большинства современных сочинителей, как мертворожденные дети, не могут быть убиты. Это такая жалкая, недоношенная, недописанная, безжизненная, бездушная, низкая, плоская требуха, что я просто жалею актеров, вынужденных заучивать ее наизусть: это, вероятно, не многим легче, чем запоминать слова на незнакомом языке.
   – Я убежден, – сказал актер, – что если написанные фразы имеют мало смысла, то при произнесении вслух его становится еще того меньше. Я не знаю почти ни одного актера, который ставил бы ударения на нужном месте, не говоря уж о том, чтобы приспособлять жесты к роли. Мне доводилось видеть, как нежный любовник становился в боевую позицию перед своей дамой и как отважный герой, с мечом в руке, извивался перед противником, словно воздыхатель перед своим предметом… Я не хочу хулить свое сословие, но разрази меня гром, если в душе я не склоняюсь на сторону поэта.
   – С вашей стороны это скорей великодушно, чем справедливо, – сказал поэт, – и хотя я терпеть не могу дурно говорить о чужих произведениях и никогда этого не делаю и не стану делать, но следует, отдать должное и актерам: что мог бы сделать сам Бут или Беттертон из такой мерзкой дряни, как «Мариамна» Фентона, «Филотас» Фрауда или «Евридика» Мэллита?
[206]Или из того пошлого и грязного предсмертного хрипа, который какой-то молодчик из Сили или Уоппинга, что ли, – ваш Дилло или Лилло, как его там звали, – именовал трагедиями?
[207]
   – Прекрасно! – говорит актер. – А скажите на милость, что вы думаете о таких господах, как Квин и Дилейн, или этот щенок и кривляка Сиббер, или этот уродина Маклин, или эта заносчивая потаскуха миссис Клайв?
[208]Что путного сделали б они из ваших Шекспиров, Отвеев и Ли? Как сходили бы с их языка гармонические строки этого последнего:


 

…Довольно: мне презренны,

Когда ты рядом, шум и блеск двора.

Они да будут далеки от нас,

От нас, чьи души добрый жребий вел

Иным путем. Подобны вольным птицам,

Мы станем жить, забыв свой род и племя;

В луга и рощи, в гроты полетим

И будем в нежном шепоте друг с другом

Обмениваться душами – и пить

Кристальную струю, вкушать плоды

Хозяйки осени. Когда же вечер

С улыбкой золотой кивнет: «Пора!» —