Страница:
– Я уверена, сэр, что вас уже давно удивляет неразумие моего супруга. Правда, в других отношениях он прекрасный человек, но он так упрям, что только женщина такого покладистого нрава, как я, уживется с ним. Вот хотя бы вчера, – как может человек быть таким нерассудительным!… Я уверена, что и вы его не одобряете. Прошу вас, ответьте, разве не был он не прав?
После короткого молчания Поль ответил так:
– Извините, сударыня, но если благовоспитанность побуждает меня отвечать наперекор моему желанию, то приверженность к истине вынуждает меня объявить вам, что я другого мнения. Говоря просто и честно, вы были совершенно не правы; предмет, по-моему, не стоил обсуждения, но птица была, несомненно, куропаткой.
– О сэр, – ответила леди, – я бессильна, если вкус вводит вас в обман.
– Сударыня, – возразил Поль, – это совершенно не существенно; даже будь это не так, муж ваш вправе был ожидать от вас уступчивости.
– Вот как, сэр, – говорит она. – Уверяю вас…
– Да, сударыня! – воскликнул он. – Вправе – от такой разумной женщины, как вы; и, позвольте мне сказать это вам: такое снисхождение показало бы превосходство вашего разумения даже над разумением вашего супруга.
– Но, дорогой сэр, – сказала она, – зачем я буду уступать, когда я права?
– По этой самой причине, – ответил Поль. – Это будет наилучшим проявлением вашей нежности к нему; кто же в большей мере заслуживает нашего сострадания, как не любимый нами человек, когда он не прав?
– Да, – сказала она, – но я стараюсь вразумить его
– Извините меня, сударыня, – ответил Поль, – но я взываю к собственному вашему опыту: разве когда-нибудь ваши доводы его убеждали? Чем ошибочней наше суждение, тем меньше мы склонны сознаваться в этом. Я, со своей стороны, всегда наблюдал, что те, кто утверждает в споре неверное, всегда горячатся сильнее.
– Что ж, – говорит она, – признаюсь, в ваших словах есть доля истины; и я постараюсь руководствоваться ими впредь.
Тут вошел муж, и Поль удалился. А Ленард, с благодушным видом подойдя к жене, сказал ей, что он сожалеет об их глупом споре за вчерашним ужином; сейчас он убедился, что был не прав. Жена, улыбаясь, ответила, что его уступка, думается ей, вызвана его снисходительностью, что ей стыдно, сколько слов наговорила она по такому глупому поводу, – тем более что теперь она уверилась в своей ошибке. Последовало небольшое соревнование, но с полной взаимной доброжелательностью, и в заключение жена сказала мужу, что Поль убедительно доказал ей, что она не права. После этого они в один голос принялись хвалить своего общего друга.
Поль теперь проводил дни свои в полной приятности: споры стали куда реже и короче, чем раньше. Но черт или несчастная случайность, в которой, может быть, черт не был нисколько замешан, вскоре положил конец его благоденствию. Гость стал своего рода тайным судьей по каждому разногласию; и, думая, что ему удалось утвердить принцип уступчивости, он не совестился при каждом споре уверять тайком обоих в их правоте, как раньше прибег он к обратному способу. Один раз в его отсутствие возникло между супругами сильное словопрение, и обе стороны решили передать свой спор на его суд – причем муж заявил, что решение будет, несомненно, в его пользу; а жена ответила, что он может обмануться в своем ожидании, потому что его друг, наверно, успел убедиться, как редко вина падала на нее… и если б только он все знал!…
Супруг ответил:
– Моя дорогая, я не хочу разбираться в старых наших спорах, но я думаю, если бы вы тоже знали все, вы бы не воображали, что мой друг всегда на вашей стороне.
– Ну, нет, – говорит она, – раз уж вы меня на это вызвали, то я упомяну об одной только вашей ошибке. Помните, вы поспорили со мной о том, нужно ли посылать Джекки в школу, когда стоят холода; так вот – я вам тогда уступила только по снисходительности, хоть и знала сама, что я права; и Поль сам сказал мне потом, что и он так считает.
– Моя дорогая, – возразил супруг, – я не беру под сомнение вашу правдивость, но торжественно вас заверяю: когда я обратился к Полю, он принял всецело мою сторону и сказал, что поступил бы точно так же.
Тогда они принялись разбирать бессчетные другие примеры, и обнаружилось, что во всех случаях Поль, под великим секретом, высказывался в пользу каждой из сторон. В заключение, поверив друг другу, муж и жена жестоко обрушились на предательское поведение Поля и согласно решили, что он был причиной чуть ли не всех споров, какие возникали между ними. После этого они стали необычайно нежны друг к другу и так взаимно уступчивы, что соревновались между собою в осуждении собственных поступков и дружно изливали свое негодование на Поля; а жена, опасаясь кровавого исхода, стала даже настойчиво уговаривать мужа, чтоб он спокойно дал другу своему уехать от них на другой день, – поскольку к этому дню истекал срок его отпуска, – и затем порвал с ним знакомство.
Такое поведение может показаться неблагодарностью со стороны Ленарда, однако жена (хоть и не без труда) добилась от него обещания последовать ее совету. Оба они проявили в этот день необычную холодность к гостю, и Поль, наделенный тонкой чувствительностью, отвел Ленарда в сторону и так насел на него, что тот в конце концов открыл секрет. Поль признался в правде, но разъяснил притом, в каких намерениях он так себя вел. Ленард ответил на это, что Полю, как истинному другу, следовало бы посвятить его своевременно в своей план: он ведь мог не сомневаться в его умении соблюдать тайну! Поль ответил на это с некоторым возмущением, что Ленард достаточно показал, действительно ли он умеет что-нибудь скрывать от жены. Ленард возразил с некоторой горячностью, что у него больше оснований к упрекам, потому что он, Поль, сам вызвал большую часть споров между ними своим нелепым поведением, и не открой они с женой друг другу, как обстояло дело, то Поль мог бы стать виновником их разрыва. Поль на это возразил…»
Но тут случилось нечто, что заставило Дика прервать чтение и о чем мы расскажем в следующей главе.
После короткого молчания Поль ответил так:
– Извините, сударыня, но если благовоспитанность побуждает меня отвечать наперекор моему желанию, то приверженность к истине вынуждает меня объявить вам, что я другого мнения. Говоря просто и честно, вы были совершенно не правы; предмет, по-моему, не стоил обсуждения, но птица была, несомненно, куропаткой.
– О сэр, – ответила леди, – я бессильна, если вкус вводит вас в обман.
– Сударыня, – возразил Поль, – это совершенно не существенно; даже будь это не так, муж ваш вправе был ожидать от вас уступчивости.
– Вот как, сэр, – говорит она. – Уверяю вас…
– Да, сударыня! – воскликнул он. – Вправе – от такой разумной женщины, как вы; и, позвольте мне сказать это вам: такое снисхождение показало бы превосходство вашего разумения даже над разумением вашего супруга.
– Но, дорогой сэр, – сказала она, – зачем я буду уступать, когда я права?
– По этой самой причине, – ответил Поль. – Это будет наилучшим проявлением вашей нежности к нему; кто же в большей мере заслуживает нашего сострадания, как не любимый нами человек, когда он не прав?
– Да, – сказала она, – но я стараюсь вразумить его
– Извините меня, сударыня, – ответил Поль, – но я взываю к собственному вашему опыту: разве когда-нибудь ваши доводы его убеждали? Чем ошибочней наше суждение, тем меньше мы склонны сознаваться в этом. Я, со своей стороны, всегда наблюдал, что те, кто утверждает в споре неверное, всегда горячатся сильнее.
– Что ж, – говорит она, – признаюсь, в ваших словах есть доля истины; и я постараюсь руководствоваться ими впредь.
Тут вошел муж, и Поль удалился. А Ленард, с благодушным видом подойдя к жене, сказал ей, что он сожалеет об их глупом споре за вчерашним ужином; сейчас он убедился, что был не прав. Жена, улыбаясь, ответила, что его уступка, думается ей, вызвана его снисходительностью, что ей стыдно, сколько слов наговорила она по такому глупому поводу, – тем более что теперь она уверилась в своей ошибке. Последовало небольшое соревнование, но с полной взаимной доброжелательностью, и в заключение жена сказала мужу, что Поль убедительно доказал ей, что она не права. После этого они в один голос принялись хвалить своего общего друга.
Поль теперь проводил дни свои в полной приятности: споры стали куда реже и короче, чем раньше. Но черт или несчастная случайность, в которой, может быть, черт не был нисколько замешан, вскоре положил конец его благоденствию. Гость стал своего рода тайным судьей по каждому разногласию; и, думая, что ему удалось утвердить принцип уступчивости, он не совестился при каждом споре уверять тайком обоих в их правоте, как раньше прибег он к обратному способу. Один раз в его отсутствие возникло между супругами сильное словопрение, и обе стороны решили передать свой спор на его суд – причем муж заявил, что решение будет, несомненно, в его пользу; а жена ответила, что он может обмануться в своем ожидании, потому что его друг, наверно, успел убедиться, как редко вина падала на нее… и если б только он все знал!…
Супруг ответил:
– Моя дорогая, я не хочу разбираться в старых наших спорах, но я думаю, если бы вы тоже знали все, вы бы не воображали, что мой друг всегда на вашей стороне.
– Ну, нет, – говорит она, – раз уж вы меня на это вызвали, то я упомяну об одной только вашей ошибке. Помните, вы поспорили со мной о том, нужно ли посылать Джекки в школу, когда стоят холода; так вот – я вам тогда уступила только по снисходительности, хоть и знала сама, что я права; и Поль сам сказал мне потом, что и он так считает.
– Моя дорогая, – возразил супруг, – я не беру под сомнение вашу правдивость, но торжественно вас заверяю: когда я обратился к Полю, он принял всецело мою сторону и сказал, что поступил бы точно так же.
Тогда они принялись разбирать бессчетные другие примеры, и обнаружилось, что во всех случаях Поль, под великим секретом, высказывался в пользу каждой из сторон. В заключение, поверив друг другу, муж и жена жестоко обрушились на предательское поведение Поля и согласно решили, что он был причиной чуть ли не всех споров, какие возникали между ними. После этого они стали необычайно нежны друг к другу и так взаимно уступчивы, что соревновались между собою в осуждении собственных поступков и дружно изливали свое негодование на Поля; а жена, опасаясь кровавого исхода, стала даже настойчиво уговаривать мужа, чтоб он спокойно дал другу своему уехать от них на другой день, – поскольку к этому дню истекал срок его отпуска, – и затем порвал с ним знакомство.
Такое поведение может показаться неблагодарностью со стороны Ленарда, однако жена (хоть и не без труда) добилась от него обещания последовать ее совету. Оба они проявили в этот день необычную холодность к гостю, и Поль, наделенный тонкой чувствительностью, отвел Ленарда в сторону и так насел на него, что тот в конце концов открыл секрет. Поль признался в правде, но разъяснил притом, в каких намерениях он так себя вел. Ленард ответил на это, что Полю, как истинному другу, следовало бы посвятить его своевременно в своей план: он ведь мог не сомневаться в его умении соблюдать тайну! Поль ответил на это с некоторым возмущением, что Ленард достаточно показал, действительно ли он умеет что-нибудь скрывать от жены. Ленард возразил с некоторой горячностью, что у него больше оснований к упрекам, потому что он, Поль, сам вызвал большую часть споров между ними своим нелепым поведением, и не открой они с женой друг другу, как обстояло дело, то Поль мог бы стать виновником их разрыва. Поль на это возразил…»
Но тут случилось нечто, что заставило Дика прервать чтение и о чем мы расскажем в следующей главе.
Глава XI,
в которой история идет дальше
Джозеф Эндрус с большим трудом терпел дерзкое поведение Дидаппера, разговаривавшего с Фанни очень вольно и предлагавшего ей содержание, но уважение к обществу удерживало его от вмешательства, покуда франт давал волю только своему языку; однако франт, улучив минуту, когда взоры дам оказались направлены в другую сторону, позволил себе грубое прикосновение к девице руками; и Джозеф, как только это увидел, тотчас угостил франта такою звонкой пощечиной, что тот очутился в нескольких шагах от того места, где сидел. Дамы завизжали, вскочили со стульев, а франт, как только оправился, обнажил свой кортик; Адамс же, увидев это, схватил левой рукой крышку от печного горшка и, прикрываясь ею, как щитом, без всякого наступательного оружия в другой руке стал впереди Джозефа, принимая на себя всю ярость франта, извергавшего такие проклятия и угрозы, что женщины в испуге сбились в кучу, теряя рассудок от одних лишь его воплей о мести. Но Джозеф был не из трусливых и просил Адамса дать противнику сразиться с ним, потому что у него-де в руке отличная дубинка и враг ему не страшен. Фанни в обмороке упала на руки миссис Адамс, и в комнате был уже полный переполох, когда мистер Буби, шагнув мимо Адамса, притаившегося за своею крышкой от горшка, подошел к Дидапперу и настоял, чтобы тот вложил кортик в ножны, обещая, что ему будет дано удовлетворение; на что Джозеф заявил, что он готов и будет драться любым оружием. Франт спрятал свой кортик, достал из кармана зеркальце и, не переставая взывать о мести, стал приглаживать волосы; пастор отложил свой щит, а Джозеф, подбежав к Фанни, быстро привел ее в чувство. Леди Буби побранила Джозефа за оскорбление, нанесенное им Дидапперу, но Джозеф ответил, что за такое дело он пошел бы в атаку на целый полк.
– За какое дело? – спросила леди.
– Сударыня, – ответил Джозеф, – он был груб с этой молодою женщиной.
– Как, – говорит леди, – мне кажется, он хотел поцеловать девицу; разве нужно бить джентльмена за такое намерение? Я должна сказать вам, Джозеф, подобные манеры вам не к лицу.
– Сударыня, – сказал мистер Буби, – я видел все, что произошло, и я не одобряю поведения моего брата: потому что я не понимаю, что дает ему основание выступать защитником этой девицы.
– А я одобряю, – говорит Адамс, – он храбрый юноша; каждому мужчине подобает выступать защитником невинности; и подлейшим трусом будет тот, кто не заступится за женщину, с которой он готовится вступить в брак.
– Сэр, – говорит мистер Буби, – мой брат неподходящая партия для такой девушки, как эта.
– Да, – говорит леди Буби, – и вы, мистер Адамс, поступаете несообразно с вашим саном, поощряя подобные дела; меня очень удивляет, что вы об этом хлопочете. Я думаю, вам больше подобало бы отдавать ваши заботы жене и детям.
. – В самом деле, сударыня, ваша милость говорят истинную правду, – отозвалась миссис Адамс, – он несет несусветный вздор, говорит, будто весь приход – его дети. Право, я не понимаю, что он при этом разумеет; иная жена могла бы заподозрить, что он предался распутству; но в этом я его никак не обвиняю: я тоже умею читать Писание – не хуже его, и ни разу я там не вычитала, что пастор обязан кормить чужих детей; а он к тому же всего-навсего бедный сельский священник, и у него, как вашей милости известно, не хватает средств даже и на нас с детьми.
– Вы говорите превосходно, миссис Адамс, – изрекла леди Буби, до того не удостоившая пасторшу ни единым словом, – вы, как видно, очень разумная женщина; и, уверяю вас, ваш муж ведет себя очень глупо и действует против собственного интереса, потому что моему племяннику этот брак крайне неприятен; и в самом деле, я не могу порицать за это мистера Буби: партия эта совершенно неприемлема для нашей семьи!
Леди продолжала в том же роде, обращаясь к миссис Адамс, в то время как франт прыгал по комнате, тряся головой – отчасти от боли, отчасти со злобы; а Памела бранила Фанни за ее самонадеянные попытки поймать в сети такого жениха, как ее, Памелы, брат. Бедная Фанни отвечала только слезами, которые уже давно начали увлажнять ее косынку; и Джозеф, увидев это, взял свою невесту под руку и увел ее, поклявшись, что не станет признавать родственниками людей, враждебных той, которую он любит больше всех на свете. Он вышел, поддерживая Фанни левой рукой и размахивая дубинкой в правой, – и ни мистер Буби, ни франт не почли нужным остановить его. Леди Буби и ее сопровождающие оставались после этого в доме очень недолго: колокол Буби-холла уже звал их переодеваться, на что у них едва доставало времени до обеда.
Адамс, казалось, был сильно удручен, и, видя это, его жена прибегла к обычному матримониальному бальзаму. Она ему сказала, что не зря он огорчается, потому что он, как видно, погубил всю семью дурацкими своими выходками; но, может быть, он горюет об утрате двух своих детей, Джозефа и Фанни?
Тут вступила в разговор и его старшая дочь:
– В самом деле, отец, это очень жестоко – приводить сюда посторонних, чтобы они вырывали хлеб изо рта у ваших детей… Вы держите их у себя с того часа, как они вернулись в приход, и, судя по всему, намерены продержать еще добрый месяц; разве вы обязаны кормить ее за то, что она красавица? Я, впрочем, не вижу, чтоб она была красивей других. Если бы людей кормили за красоту, вряд ли бы жилось ей лучше, чем ее ближним… Против мистера Джозефа я ничего не могу сказать – он молодой человек честных правил и заплатит со временем за все, что получает. Но эта девица!… Почему она не возвращается туда, откуда сбежала? Будь у меня денег миллион, я не дала бы такой бесстыжей бродяжке ни полпенни, нипочем не дала бы, хоть умирай она с голоду!…
– А я дал бы, – закричал маленький Дик, – и я не хочу, отец, чтобы бедная Фанни умирала с голоду; лучше я отдам ей весь этот хлеб и сыр. – И он протянул ломоть, который держал в руке.
Адамс улыбнулся мальчику и сказал, что рад видеть в нем доброго христианина и что, будь у него в кармане полпенни, он дал бы их ему; и добавил, что долг велит нам во всех своих ближних видеть братьев и сестер и любить их соответственно.
– Да, папа, – говорит Дик, – и я ее люблю больше даже, чем моих сестер: потому что она красивей их всех.
– Красивей? Ах ты, наглый мальчишка! – говорит сестра и отпускает Дику оплеуху, за которую отец, вероятно, отчитал бы ее, если бы в эту минуту не вернулись в комнату коробейник, Джозеф и Фанни. Адамс велел жене приготовить им чего-нибудь на обед. Жена ответила, что никак не может, у нее есть другие дела. Адамс укорил ее за прекословие и привел много текстов из Писания в доказательство тому, что муж – глава над женою и жена должна ему покоряться и повиноваться. Пасторша ответила, что это кощунство – говорить словами Писания вне церкви, что такие вещи хорошо проповедовать с кафедры, а поминать их в обыденном разговоре – надругательство. Джозеф объяснил мистеру Адамсу, что пришел не затем, чтобы доставлять хлопоты ему или миссис Адамс: он просит всю компанию оказать ему честь пойти с ним к «Джорджу» (деревенский кабачок), где он заказал им на обед ветчину с приправой из овощей. Миссис Адамс, добрейшая женщина, хоть, пожалуй, и слишком бережливая, охотно приняла приглашение; пастор последовал ее примеру; и они отправились все вместе, прихватив с собой и маленького Дика, которому Джозеф дал шиллинг, когда услышал, какую щедрость мальчик хотел проявить по отношению к Фанни.
– За какое дело? – спросила леди.
– Сударыня, – ответил Джозеф, – он был груб с этой молодою женщиной.
– Как, – говорит леди, – мне кажется, он хотел поцеловать девицу; разве нужно бить джентльмена за такое намерение? Я должна сказать вам, Джозеф, подобные манеры вам не к лицу.
– Сударыня, – сказал мистер Буби, – я видел все, что произошло, и я не одобряю поведения моего брата: потому что я не понимаю, что дает ему основание выступать защитником этой девицы.
– А я одобряю, – говорит Адамс, – он храбрый юноша; каждому мужчине подобает выступать защитником невинности; и подлейшим трусом будет тот, кто не заступится за женщину, с которой он готовится вступить в брак.
– Сэр, – говорит мистер Буби, – мой брат неподходящая партия для такой девушки, как эта.
– Да, – говорит леди Буби, – и вы, мистер Адамс, поступаете несообразно с вашим саном, поощряя подобные дела; меня очень удивляет, что вы об этом хлопочете. Я думаю, вам больше подобало бы отдавать ваши заботы жене и детям.
. – В самом деле, сударыня, ваша милость говорят истинную правду, – отозвалась миссис Адамс, – он несет несусветный вздор, говорит, будто весь приход – его дети. Право, я не понимаю, что он при этом разумеет; иная жена могла бы заподозрить, что он предался распутству; но в этом я его никак не обвиняю: я тоже умею читать Писание – не хуже его, и ни разу я там не вычитала, что пастор обязан кормить чужих детей; а он к тому же всего-навсего бедный сельский священник, и у него, как вашей милости известно, не хватает средств даже и на нас с детьми.
– Вы говорите превосходно, миссис Адамс, – изрекла леди Буби, до того не удостоившая пасторшу ни единым словом, – вы, как видно, очень разумная женщина; и, уверяю вас, ваш муж ведет себя очень глупо и действует против собственного интереса, потому что моему племяннику этот брак крайне неприятен; и в самом деле, я не могу порицать за это мистера Буби: партия эта совершенно неприемлема для нашей семьи!
Леди продолжала в том же роде, обращаясь к миссис Адамс, в то время как франт прыгал по комнате, тряся головой – отчасти от боли, отчасти со злобы; а Памела бранила Фанни за ее самонадеянные попытки поймать в сети такого жениха, как ее, Памелы, брат. Бедная Фанни отвечала только слезами, которые уже давно начали увлажнять ее косынку; и Джозеф, увидев это, взял свою невесту под руку и увел ее, поклявшись, что не станет признавать родственниками людей, враждебных той, которую он любит больше всех на свете. Он вышел, поддерживая Фанни левой рукой и размахивая дубинкой в правой, – и ни мистер Буби, ни франт не почли нужным остановить его. Леди Буби и ее сопровождающие оставались после этого в доме очень недолго: колокол Буби-холла уже звал их переодеваться, на что у них едва доставало времени до обеда.
Адамс, казалось, был сильно удручен, и, видя это, его жена прибегла к обычному матримониальному бальзаму. Она ему сказала, что не зря он огорчается, потому что он, как видно, погубил всю семью дурацкими своими выходками; но, может быть, он горюет об утрате двух своих детей, Джозефа и Фанни?
Тут вступила в разговор и его старшая дочь:
– В самом деле, отец, это очень жестоко – приводить сюда посторонних, чтобы они вырывали хлеб изо рта у ваших детей… Вы держите их у себя с того часа, как они вернулись в приход, и, судя по всему, намерены продержать еще добрый месяц; разве вы обязаны кормить ее за то, что она красавица? Я, впрочем, не вижу, чтоб она была красивей других. Если бы людей кормили за красоту, вряд ли бы жилось ей лучше, чем ее ближним… Против мистера Джозефа я ничего не могу сказать – он молодой человек честных правил и заплатит со временем за все, что получает. Но эта девица!… Почему она не возвращается туда, откуда сбежала? Будь у меня денег миллион, я не дала бы такой бесстыжей бродяжке ни полпенни, нипочем не дала бы, хоть умирай она с голоду!…
– А я дал бы, – закричал маленький Дик, – и я не хочу, отец, чтобы бедная Фанни умирала с голоду; лучше я отдам ей весь этот хлеб и сыр. – И он протянул ломоть, который держал в руке.
Адамс улыбнулся мальчику и сказал, что рад видеть в нем доброго христианина и что, будь у него в кармане полпенни, он дал бы их ему; и добавил, что долг велит нам во всех своих ближних видеть братьев и сестер и любить их соответственно.
– Да, папа, – говорит Дик, – и я ее люблю больше даже, чем моих сестер: потому что она красивей их всех.
– Красивей? Ах ты, наглый мальчишка! – говорит сестра и отпускает Дику оплеуху, за которую отец, вероятно, отчитал бы ее, если бы в эту минуту не вернулись в комнату коробейник, Джозеф и Фанни. Адамс велел жене приготовить им чего-нибудь на обед. Жена ответила, что никак не может, у нее есть другие дела. Адамс укорил ее за прекословие и привел много текстов из Писания в доказательство тому, что муж – глава над женою и жена должна ему покоряться и повиноваться. Пасторша ответила, что это кощунство – говорить словами Писания вне церкви, что такие вещи хорошо проповедовать с кафедры, а поминать их в обыденном разговоре – надругательство. Джозеф объяснил мистеру Адамсу, что пришел не затем, чтобы доставлять хлопоты ему или миссис Адамс: он просит всю компанию оказать ему честь пойти с ним к «Джорджу» (деревенский кабачок), где он заказал им на обед ветчину с приправой из овощей. Миссис Адамс, добрейшая женщина, хоть, пожалуй, и слишком бережливая, охотно приняла приглашение; пастор последовал ее примеру; и они отправились все вместе, прихватив с собой и маленького Дика, которому Джозеф дал шиллинг, когда услышал, какую щедрость мальчик хотел проявить по отношению к Фанни.
Глава XII,
из которой добросердечный читатель узнает нечто такое, что не доставит ему большого удовольствия
Коробейник, как только услышал, что большой дом в приходе принадлежит леди Буби, пустился в расспросы и узнал, что она вдова сэра Томаса и что сэр Томас откупил Фанни ребенком трех-четырех лет у одной женщины-бродяги; и теперь, когда их скромная, но дружеская трапеза закончилась, он сказал Фанни, что, пожалуй, может сообщить ей, кто ее родители. Все сотрапезники и особенно сама Фанни встрепенулись при этих словах коробейника. Они напрягли все свое внимание, и он продолжал так:
– Хоть я теперь добываю свой хлеб таким скромным занятием, раньше я был джентльменом; так, по крайней мере, именовались лица моей профессии. Короче говоря, я был барабанщиком в Ирландском пехотном полку. Когда я занимал этот почетный пост, мне случилось сопровождать офицера нашего полка в Англию для вербовки новобранцев. По пути из Бристоля во Фрум (со времени упадка овцеводства сукнодельческие города поставляли в армию большое число рекрутов) мы нагнали на дороге женщину лет тридцати или около того, не очень красивую, но для солдата она была достаточно хороша. Когда мы с нею поравнялись, она приноровила к нам свой шаг и, разговорившись с нашими дамами (в отряде все, кроме меня, – то есть сержант, двое рядовых и еще один барабанщик, – имели при себе женщин), продолжала путешествие с нами вместе. Я, смекнув, что она может достаться на мою долю, подошел к ней, полюбезничал с ней на наш военный лад и быстро достиг успеха. Пройдя с милю, мы с ней поладили и жили с тех пор вместе, как муж и жена, до ее смертного часа.
– Полагаю, – говорит, перебивая его, Адамс, – вы поженились по лицензии: я не вижу, как могло бы осуществиться для вас церковное оглашение, коль скоро вы переходили непрестанно с места на место.
– Да, сэр, – сказал коробейник, – мы разрешили себе спать в одной постели без церковного оглашения.
– Что ж, – молвил пастор, – ex necessitate
[232]допустима и лицензия; но, несомненно, несомненно, первый способ правильней и предпочтительней.
Коробейник продолжал так:
– Она вернулась со мною в наш полк и переходила вместе с нами с квартир на квартиры, пока наконец, когда мы стояли в Галловее, не схватила лихорадку, от которой и умерла. На смертном своем одре она призвала меня к себе, и, горько плача, сказала, что не может сойти в могилу, не открыв мне одной тайны, которая, по ее словам, была единственным грехом, тяжко лежавшим у нее на сердце. Она рассказала, что странствовала раньше с толпой цыган, занимавшихся кражей детей; что сама она только раз виновна была в таком преступлении; о нем сокрушалась она больше, чем о всех других своих грехах, так как этим она, быть может, причинила смерть родителям ребенка. «Потому что, – добавила она, – почти невозможно описать красоту малютки, которую я похитила, когда ей было года полтора. Мы продержали ее у себя без малого два года, и я потом сама продала ее за три гицеи сэру Томасу Буби в Сомерсетшире…» Ну, а вы знаете сами, многие ли в графстве носят это имя.
– Да, – говорит Адамс, – у нас есть несколько Буби, но те все сквайры, а баронета Буби среди живых сейчас нет ни одного; к тому же это так все точно сходится, что не остается места для сомнений; но вы забыли назвать нам родителей, у которых было похищено дитя.
– Их фамилия, – ответил коробейник, – Эндрус. Жили они в тридцати милях от сквайра; и покойница моя сказала, что я непременно смогу отыскать их по одному признаку: у них была еще одна дочка с очень странным именем – Памила или Памела; одни выговаривают так, другие иначе.
Фанни, изменившаяся в лице при упоминании имени «Эндрус», теперь лишилась чувств; Джозеф побледнел; бедный Дикки разревелся; пастор упал на колени, вознося благодарственную молитву за то, что открытие сделано было ранее, чем свершился страшный грех кровосмешения; а коробейник, недоумевая, гадал и не мог разгадать причину всего этого смятения, покуда ему не открыла ее наконец пасторская дочка, которая одна только оставалась безучастной (ее мать усердно хлопотала подле Фанни, растирая девушке виски): сказать по правде, Фанни была единственным существом на свете, которое дочка пастора не пожалела бы в таком положении, в каковом, невзирая на все свое сострадание, мы оставим ее на время и нанесем визит леди Буби.
– Хоть я теперь добываю свой хлеб таким скромным занятием, раньше я был джентльменом; так, по крайней мере, именовались лица моей профессии. Короче говоря, я был барабанщиком в Ирландском пехотном полку. Когда я занимал этот почетный пост, мне случилось сопровождать офицера нашего полка в Англию для вербовки новобранцев. По пути из Бристоля во Фрум (со времени упадка овцеводства сукнодельческие города поставляли в армию большое число рекрутов) мы нагнали на дороге женщину лет тридцати или около того, не очень красивую, но для солдата она была достаточно хороша. Когда мы с нею поравнялись, она приноровила к нам свой шаг и, разговорившись с нашими дамами (в отряде все, кроме меня, – то есть сержант, двое рядовых и еще один барабанщик, – имели при себе женщин), продолжала путешествие с нами вместе. Я, смекнув, что она может достаться на мою долю, подошел к ней, полюбезничал с ней на наш военный лад и быстро достиг успеха. Пройдя с милю, мы с ней поладили и жили с тех пор вместе, как муж и жена, до ее смертного часа.
– Полагаю, – говорит, перебивая его, Адамс, – вы поженились по лицензии: я не вижу, как могло бы осуществиться для вас церковное оглашение, коль скоро вы переходили непрестанно с места на место.
– Да, сэр, – сказал коробейник, – мы разрешили себе спать в одной постели без церковного оглашения.
– Что ж, – молвил пастор, – ex necessitate
[232]допустима и лицензия; но, несомненно, несомненно, первый способ правильней и предпочтительней.
Коробейник продолжал так:
– Она вернулась со мною в наш полк и переходила вместе с нами с квартир на квартиры, пока наконец, когда мы стояли в Галловее, не схватила лихорадку, от которой и умерла. На смертном своем одре она призвала меня к себе, и, горько плача, сказала, что не может сойти в могилу, не открыв мне одной тайны, которая, по ее словам, была единственным грехом, тяжко лежавшим у нее на сердце. Она рассказала, что странствовала раньше с толпой цыган, занимавшихся кражей детей; что сама она только раз виновна была в таком преступлении; о нем сокрушалась она больше, чем о всех других своих грехах, так как этим она, быть может, причинила смерть родителям ребенка. «Потому что, – добавила она, – почти невозможно описать красоту малютки, которую я похитила, когда ей было года полтора. Мы продержали ее у себя без малого два года, и я потом сама продала ее за три гицеи сэру Томасу Буби в Сомерсетшире…» Ну, а вы знаете сами, многие ли в графстве носят это имя.
– Да, – говорит Адамс, – у нас есть несколько Буби, но те все сквайры, а баронета Буби среди живых сейчас нет ни одного; к тому же это так все точно сходится, что не остается места для сомнений; но вы забыли назвать нам родителей, у которых было похищено дитя.
– Их фамилия, – ответил коробейник, – Эндрус. Жили они в тридцати милях от сквайра; и покойница моя сказала, что я непременно смогу отыскать их по одному признаку: у них была еще одна дочка с очень странным именем – Памила или Памела; одни выговаривают так, другие иначе.
Фанни, изменившаяся в лице при упоминании имени «Эндрус», теперь лишилась чувств; Джозеф побледнел; бедный Дикки разревелся; пастор упал на колени, вознося благодарственную молитву за то, что открытие сделано было ранее, чем свершился страшный грех кровосмешения; а коробейник, недоумевая, гадал и не мог разгадать причину всего этого смятения, покуда ему не открыла ее наконец пасторская дочка, которая одна только оставалась безучастной (ее мать усердно хлопотала подле Фанни, растирая девушке виски): сказать по правде, Фанни была единственным существом на свете, которое дочка пастора не пожалела бы в таком положении, в каковом, невзирая на все свое сострадание, мы оставим ее на время и нанесем визит леди Буби.
Глава XIII
Возвращаясь к леди Буби, мы узнаем кое-что о страшной борьбе в ее груди между любовью и гордостью и о том, что произошло после нежданного открытия
Леди села со своими гостями обедать, но ничего не ела. Как только убрали со стола, она шепнула Памеле, что ей нездоровится, и попросила ее занять своего мужа и Дидаппера. Затем она поднялась в свою спальню, послала за Слипслоп и бросилась на постель в терзаниях бешенства, любви и отчаянья, не в силах сдерживать взрыв этих бурлящих страстей. Слипслоп подошла к ее кровати и спросила, как чувствует себя ее милость; но леди, вместо того чтобы открыть свои муки, как было ее намерение, пустилась в длинное восхваление красоты и добродетелей Джозефа Эндруса и под конец выразила сожаление, что столько нежности расточается понапрасну на такой презренный предмет, как Фанни! Слипслоп, отлично зная, чем унять ярость своей госпожи, принялась повторять (с преувеличением, если это мыслимо) все замечания миледи и в заключение воскликнула, как, мол, было бы хорошо, когда бы Джозеф был джентльменом и ей можно было бы увидеть свою госпожу в объятиях такого супруга. Тогда леди вскочила с кровати и, пройдясь два раза по комнате, промолвила с глубоким вздохом, что он, несомненно, осчастливил бы любую женщину.
– Ваша милость, – говорит на это Слипслоп, – были бы с ним счастливейшей женщиной на земле… Ну их совсем, обычаи и всякую такую чепуху! Не все ли равно, что скажут люди? Неужто я побоюсь скушать сладенькое, потому что люди могут назвать меня лакомкой? Надумай я выйти замуж за какого-нибудь мужчину, мне никто на свете не помешал бы. У вашей милости нет родителей, которые лезли бы со своей опекой наперекор вашим пассиям. К тому же он теперь принадлежит к семье вашей милости и такой же порядочный джентльмен, как всякий другой; и почему это женщина не может, как мужчина, делать что ей вздумается? Почему вашей милости не выйти замуж за брата, как ваш племянник женился на сестре? Будьте уверены, когда бы это было криминальным преступлением, я бы не стала склонять на него вашу милость.
– Но, дорогая Слипслоп, – ответила леди, – если бы даже я позволила себе уступить подобной слабости, на дороге стоит эта подлая Фанни, которую этот идиот… О, как я его ненавижу и презираю!
– Она-то? Эта безобразная жеманница? – вскричала Слипслоп. – Предоставьте ее мне… Ваша милость, вероятно, слышали, что Джозеф сцепился из-за нее с одним из слуг мистера Дидаппера? Так вот, его хозяин приказал им нынче вечером приволочь ее силой. И уж я позабочусь, чтоб у них в этом деле не было недостатка в помощниках. Я как раз разговаривала внизу с этим джентльменом, когда ваша милость послали за мной.
– Ступайте к нему, – говорит леди Буби, – ступайте сию же минуту: мистер Дидаппер, я думаю, недолго у нас прогостит. Сделайте все, что можете, потому что я твердо решила, что эта девчонка не войдет в нашу семью. Я, хоть мне и нездоровится, вернусь к гостям, но, когда ее уволокут, дайте мне тотчас знать.
Слипслоп ушла, а ее госпожа принялась осуждать собственное свое поведение следующими словами:
– Что я делаю? Как я дала этой страсти незаметно заползти в мою грудь? Давно ли я решаюсь задавать себе такой вопрос?… Выйти замуж за лакея! Безумие! Как мне после этого смотреть в глаза своим знакомым? Но я могу удалиться от них: удалиться с тем, в ком одном я полагаю больше счастья, чем может дать мне весь мир без него! Удалиться… чтобы непрестанно наслаждаться красотою, к созерцанию которой так тянется мое распаленное воображение; и утолять до предела каждую прихоть свою, каждое желание… О! И такою страстью горю я к лакею! Я презираю, ненавижу эту страсть!… Но почему? Разве он не благороден, не мил, не ласков?… Ласков – но к кому? К самой подлой девке, к твари, которая не стоит того, чтобы я о ней думала! Неужели же он… Да, он ее предпочитает мне. Будь они прокляты, его совершенства, и ничтожное, низкое сердце, которое обладает ими, которое могло подло снизойти до этой жалкой девчонки и неблагодарно отвергнуть все почести, какие я ему оказываю! И я способна любить это чудовище? Нет, я вырву его образ из своей груди, растопчу его, отшвырну его ногой. Я растерзаю перед своим взором эти жалкие прелести, которые презираю теперь, потому что не хочу я, чтобы ненавистная мне потаскушка наслаждалась теми совершенствами, которые я отвергаю! Да, хотя сама я презираю его, хотя я оттолкнула бы его, если бы он с мольбою упал к моим ногам, не должна другая вкусить то блаженство, которое я презрела… Почему я говорю «блаженство»? Для меня это было бы несчастьем: пожертвовать своей репутацией, добрым именем, положением в обществе ради утоления низменного и дурного желания… Как ненавистна мне эта мысль! Насколько же наслаждение, порождаемое мыслями о добродетели и рассудительности, изысканней, чем жалкая приятность, проистекающая из порока и безумия! Куда я позволила увлечь меня этой нечистой, сумасбродной страсти, когда пренебрегла помощью рассудка? Рассудка, который выставил теперь предо мною мои желания в их подлинном виде и тотчас помог мне изгнать их. Да, я благословляю небо и свою гордость! Теперь я вполне победила эту недостойную страсть; и даже не будь на ее пути никаких препятствий, моя гордость презрела бы все наслаждения, какие могли бы проистечь из столь низменной, столь жалкой, столь подлой…
В это мгновение прибежала совсем запыхавшаяся Слипслоп и с чрезвычайным жаром воскликнула:
– О сударыня, я узнала поразительную новость! Лакей Том только что пришел от «Джорджа», где будто бы обедал со своей компанией Джозеф; и Том говорит, там появился какой-то чужой человек, который открыл, что Фанни и Джозеф – брат и сестра.
– Как, Слипслоп! – кричит в изумлении леди.
– Я не успела, сударыня, расспросить о подробностях, – кричит Слипслоп, – но Том говорит, что это истинная правда.
Неожиданная весть начисто стерла все те замечательные размышления, которые за минуту до того породила высшая власть рассудка. Иными словами, когда отчаянье, которым, в сущности, и вызвано было решение о ненависти, начало отступать, леди с минуту колебалась и затем, позабыв весь смысл недавнего своего монолога, опять отпустила домоправительницу с приказанием вызвать Тома в гостиную, куда леди и сама поспешила теперь, чтобы сообщить новость Памеле. Памела сказала, что не может этому поверить: она никогда не слышала, чтобы родители ее потеряли дочь или чтоб у них вообще когда-либо был еще ребенок, кроме нее и Джозефа. Леди сильно вознегодовала на племянницу и заговорила о выскочках и непризнавании родства с теми, кто еще так недавно стоял с нею на одном уровне. Памела не отвечала, но муж ее, взяв ее сторону, сурово упрекнул свою тетку за такое обращение с его женой; он сказал, что, если бы не поздний час, Памела сию же минуту покинула бы ее дом; что если б можно было доказать, что эта молодая женщина действительно ей сестра, то жена его, без сомнения, охотно раскрыла бы ей свои объятия и он сам поступил бы так же. Потом он попросил, чтобы послали за тем человеком и за молодой особой; и леди Буби тотчас отдала соответственное распоряжение, а затем почла нужным принести извинения Памеле, которые та охотно приняла, – и все улеглось.
Явился коробейник, а также Фанни и, конечно, Джозеф, не пожелавший оставить ее; за ними следовал и пастор, движимый не одним лишь любопытством, которым был он наделен в немалой мере, но и чувством долга, как он полагал: ибо он всю дорогу непрестанно призывал Фанни и Джозефа, бурно предававшихся печали, вознести благодарственные молитвы и радоваться столь чудесному избавлению от страшного греха.
– Ваша милость, – говорит на это Слипслоп, – были бы с ним счастливейшей женщиной на земле… Ну их совсем, обычаи и всякую такую чепуху! Не все ли равно, что скажут люди? Неужто я побоюсь скушать сладенькое, потому что люди могут назвать меня лакомкой? Надумай я выйти замуж за какого-нибудь мужчину, мне никто на свете не помешал бы. У вашей милости нет родителей, которые лезли бы со своей опекой наперекор вашим пассиям. К тому же он теперь принадлежит к семье вашей милости и такой же порядочный джентльмен, как всякий другой; и почему это женщина не может, как мужчина, делать что ей вздумается? Почему вашей милости не выйти замуж за брата, как ваш племянник женился на сестре? Будьте уверены, когда бы это было криминальным преступлением, я бы не стала склонять на него вашу милость.
– Но, дорогая Слипслоп, – ответила леди, – если бы даже я позволила себе уступить подобной слабости, на дороге стоит эта подлая Фанни, которую этот идиот… О, как я его ненавижу и презираю!
– Она-то? Эта безобразная жеманница? – вскричала Слипслоп. – Предоставьте ее мне… Ваша милость, вероятно, слышали, что Джозеф сцепился из-за нее с одним из слуг мистера Дидаппера? Так вот, его хозяин приказал им нынче вечером приволочь ее силой. И уж я позабочусь, чтоб у них в этом деле не было недостатка в помощниках. Я как раз разговаривала внизу с этим джентльменом, когда ваша милость послали за мной.
– Ступайте к нему, – говорит леди Буби, – ступайте сию же минуту: мистер Дидаппер, я думаю, недолго у нас прогостит. Сделайте все, что можете, потому что я твердо решила, что эта девчонка не войдет в нашу семью. Я, хоть мне и нездоровится, вернусь к гостям, но, когда ее уволокут, дайте мне тотчас знать.
Слипслоп ушла, а ее госпожа принялась осуждать собственное свое поведение следующими словами:
– Что я делаю? Как я дала этой страсти незаметно заползти в мою грудь? Давно ли я решаюсь задавать себе такой вопрос?… Выйти замуж за лакея! Безумие! Как мне после этого смотреть в глаза своим знакомым? Но я могу удалиться от них: удалиться с тем, в ком одном я полагаю больше счастья, чем может дать мне весь мир без него! Удалиться… чтобы непрестанно наслаждаться красотою, к созерцанию которой так тянется мое распаленное воображение; и утолять до предела каждую прихоть свою, каждое желание… О! И такою страстью горю я к лакею! Я презираю, ненавижу эту страсть!… Но почему? Разве он не благороден, не мил, не ласков?… Ласков – но к кому? К самой подлой девке, к твари, которая не стоит того, чтобы я о ней думала! Неужели же он… Да, он ее предпочитает мне. Будь они прокляты, его совершенства, и ничтожное, низкое сердце, которое обладает ими, которое могло подло снизойти до этой жалкой девчонки и неблагодарно отвергнуть все почести, какие я ему оказываю! И я способна любить это чудовище? Нет, я вырву его образ из своей груди, растопчу его, отшвырну его ногой. Я растерзаю перед своим взором эти жалкие прелести, которые презираю теперь, потому что не хочу я, чтобы ненавистная мне потаскушка наслаждалась теми совершенствами, которые я отвергаю! Да, хотя сама я презираю его, хотя я оттолкнула бы его, если бы он с мольбою упал к моим ногам, не должна другая вкусить то блаженство, которое я презрела… Почему я говорю «блаженство»? Для меня это было бы несчастьем: пожертвовать своей репутацией, добрым именем, положением в обществе ради утоления низменного и дурного желания… Как ненавистна мне эта мысль! Насколько же наслаждение, порождаемое мыслями о добродетели и рассудительности, изысканней, чем жалкая приятность, проистекающая из порока и безумия! Куда я позволила увлечь меня этой нечистой, сумасбродной страсти, когда пренебрегла помощью рассудка? Рассудка, который выставил теперь предо мною мои желания в их подлинном виде и тотчас помог мне изгнать их. Да, я благословляю небо и свою гордость! Теперь я вполне победила эту недостойную страсть; и даже не будь на ее пути никаких препятствий, моя гордость презрела бы все наслаждения, какие могли бы проистечь из столь низменной, столь жалкой, столь подлой…
В это мгновение прибежала совсем запыхавшаяся Слипслоп и с чрезвычайным жаром воскликнула:
– О сударыня, я узнала поразительную новость! Лакей Том только что пришел от «Джорджа», где будто бы обедал со своей компанией Джозеф; и Том говорит, там появился какой-то чужой человек, который открыл, что Фанни и Джозеф – брат и сестра.
– Как, Слипслоп! – кричит в изумлении леди.
– Я не успела, сударыня, расспросить о подробностях, – кричит Слипслоп, – но Том говорит, что это истинная правда.
Неожиданная весть начисто стерла все те замечательные размышления, которые за минуту до того породила высшая власть рассудка. Иными словами, когда отчаянье, которым, в сущности, и вызвано было решение о ненависти, начало отступать, леди с минуту колебалась и затем, позабыв весь смысл недавнего своего монолога, опять отпустила домоправительницу с приказанием вызвать Тома в гостиную, куда леди и сама поспешила теперь, чтобы сообщить новость Памеле. Памела сказала, что не может этому поверить: она никогда не слышала, чтобы родители ее потеряли дочь или чтоб у них вообще когда-либо был еще ребенок, кроме нее и Джозефа. Леди сильно вознегодовала на племянницу и заговорила о выскочках и непризнавании родства с теми, кто еще так недавно стоял с нею на одном уровне. Памела не отвечала, но муж ее, взяв ее сторону, сурово упрекнул свою тетку за такое обращение с его женой; он сказал, что, если бы не поздний час, Памела сию же минуту покинула бы ее дом; что если б можно было доказать, что эта молодая женщина действительно ей сестра, то жена его, без сомнения, охотно раскрыла бы ей свои объятия и он сам поступил бы так же. Потом он попросил, чтобы послали за тем человеком и за молодой особой; и леди Буби тотчас отдала соответственное распоряжение, а затем почла нужным принести извинения Памеле, которые та охотно приняла, – и все улеглось.
Явился коробейник, а также Фанни и, конечно, Джозеф, не пожелавший оставить ее; за ними следовал и пастор, движимый не одним лишь любопытством, которым был он наделен в немалой мере, но и чувством долга, как он полагал: ибо он всю дорогу непрестанно призывал Фанни и Джозефа, бурно предававшихся печали, вознести благодарственные молитвы и радоваться столь чудесному избавлению от страшного греха.