Подобного рода талантами Том снискал себе большое благоволение сквайра и был самым желанным гостем за его столом и любимым товарищем на охоте; все, чем сквайр дорожил больше всего на свете, именно: ружья, собаки и лошади — было теперь к услугам Джонса, как его собственность. Том решил воспользоваться этим благоволением и помочь своему другу Черному Джорджу: он надеялся устроить его у мистера Вестерна на той же должности, какую сторож занимал у мистера Олверти.
   Принимая во внимание, во-первых, то, что человек этот уже навлек на себя недовольство мистера Вестерна, а во-вторых — серьезность проступка, послужившего причиной этого недовольства, читатель, может быть, осудит затею Джонса как глупую и безнадежную; но как ни осуждай его за это, все же юноша заслуживает самого высокого одобрения за свой горячий интерес к человеку, попавшему в столь трудное положение.
   Для осуществления своего замысла Том обратился к дочери мистера Вестерна, семнадцатилетней девушке, которую отец любил и уважал больше всего на свете после только что упомянутых принадлежностей охоты. Таким образом, она имела влияние на сквайра, а Том имел маленькое влияние на нее. Но так как мы намерены сделать ее героиней нашего произведения и очень ее любим, да и многие наши читатели, по всей вероятности, перед тем как мы расстанемся, тоже ее полюбят, то ей не пристало появляться в конце книги.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ,
охватывающая год времени

ГЛАВА I,
заключающая четыре страницы

   Если сочинение наше правдивостью отличается от пустых романов, которые наполнены чудовищами, плодами расстроенного мозга, а не природы, и потому объявлены одним выдающимся критиком годными единственно на потребу пирожников, то, с другой стороны, мы хотели бы избежать всякого сходства с теми историческими пьесами, которые, по мнению нашего знаменитого поэта, в не меньшей степени идут на пользу пивоваров, так как читать их должно не иначе как с кружкой доброго пива:
 
Ведет история рассказ неторопливо
И, скуку чтоб прогнать, зовет на помощь пиво.
 
   Ведь если пиво является напитком и, может быть, даже музой современных историков, по уверению Батлера, который утверждает, что оно есть источник вдохновения, то пиво должно быть также напитком их читателей, поскольку каждую книгу следует читать в том же умонастроении, в каком она написана. Вот почему славный автор «Герлотрамбо»[16] сказал одному ученому епископу, что его преосвященство потому не может оценить достоинств его произведения, что читает его без скрипки, между тем как сам он во время сочинения не выпускал из рук этого инструмента.
   И вот, чтобы пресечь всякие попытки уподобить настоящее произведение работам таких историков, мы при всяком удобном случае пересыпали рассказ наш разными сравнениями, описаниями и другими поэтическими украшениями. Эти вещи предназначены, таким образом, для замены вышеупомянутого пива и для освежения ума в минуты, когда им начинает овладевать дремота, которой легко поддаются и читатель и автор данного произведения. Без этих передышек самое искусное изложение голых фактов одолело бы любого читателя; ибо нужно вовсе не знать сна — каковым свойством, по мнению Гомера, обладает один только Юпитер, — чтобы выдержать чтение многотомной газеты.
   Предоставим читателю судить, насколько удачно мы выбирали поводы для введения этих орнаментальных частей нашего труда. Но, бесспорно, всякий согласится, что не может быть повода более подходящего, чем данный, когда мы готовимся вывести на сцену важное действующее лицо — самое героиню нашей героико-истори-ко-прозаической поэмы. Итак, мы сочли уместным подготовить читателя к встрече с ней, наполнив его воображение самыми прекрасными образами, какие способна доставить нам природа. В защиту этого метода мы можем сослаться на множество примеров. Прежде всего он хорошо известен и часто применяется нашими трагическими поэтами, которые редко забывают подготовить зрителей к появлению главных действующих лиц.
   Так, герой всегда выводится на сцену под грохот барабанов и рев труб, чтобы пробудить воинственный дух публики и приспособить ее уши к напыщенным и трескучим речам, которые слепой мистера Локка[17] мог бы без большой ошибки сравнить со звуками трубы. Наоборот, выход на сцену любовников часто сопровождается нежными мелодиями — для того, чтобы усладить зрителей картинами страсти нежной или же убаюкать их и подготовить к той сладкой дремоте, в которую они, по всей вероятности, будут погружены последующей сценой.
   Тайну эту постигли, кажется, не одни поэты, но и хозяева их, театральные режиссеры, ибо, помимо только что упомянутых литавр и прочих инструментов, возвещающих приближение героя, он обыкновенно выводится на сцену в сопровождении полудюжины статистов. Насколько они необходимы для его появления, можно судить по следующему театральному анекдоту.
   Царь Пирр обедал в кабачке возле театра, когда ему пришли сказать, что пора выходить на сцену. Герой, не желая расставаться с бараньей лопаткой н не желая также навлекать на себя неудовольствие мистера Вилкса (театрального режиссера) тем, что он заставляет зрителей сидеть в ожидании актеров, за некоторую мзду уговорил своих герольдов скрыться; и пока мистер Вилкс грохотал, крича: «Где же эти плотники, которым надо выходить перед царем Пирром?» — названный монарх преспокойно доедал свою баранину, а зрители, несмотря на все свое нетерпение, принуждены были развлекаться во время его отсутствия музыкой.
   Говоря откровенно, мне сильно сдается, что пользу этого приема почуяли также и политические деятели, у которых обоняние обыкновенно бывает тонкое. Я убежден, например, что важная персона лондонского лорд-мэра немало обязана почтением, которым окружена целый год, пышной церемонии вступления в должность. Больше того, я должен сознаться, что и сам я не раз поддавался обаянию пышной обстановки, хоть меня и не легко обморочить наружным блеском. Видя человека, гордо выступающего в процессии вслед за другими, единственная обязанность которых — идти перед ним, я составлял себе гораздо более высокое понятие о его достоинствах, чем в тех случаях, когда видел его в будничной обстановке. Но есть один пример, который как нельзя более подходит к моим намерениям. Это обычай во время коронационных торжеств перед началом шествия высокопоставленных особ, чтобы женщина усыпала путь цветами. Древние непременно призвали бы в этом случае богиню Флору, и жрецам их или государственным деятелям не стоило бы труда уверить народ в действительном присутствии божества, несмотря на то, что роль его играла бы и обязанности исполняла простая смертная. Но мы не имеем намерения обманывать читателя, и поэтому противники языческого богословия могут, если им угодно, превратить нашу богиню в вышеупомянутую цветочницу. Словом, мы хотим только вывести на сцену нашу героиню с возможно большей торжественностью, пустив в ход возвышенный слог и разные иные средства, способные увеличить благоговение читателя. По некоторым причинам мы даже посоветовали бы нашим читателям мужского пола, имеющим чувствительное сердце, не читать далее, если бы не были твердо уверены, что, как ни привлекателен покажется портрет нашей героини, однако он точно списан с натуры, и потому среди наших прекрасных соотечественниц сыщется немало достойных самой беззаветной любви и вполне отвечающих идеалу женского совершенства, какое способна написать наша кисть.
   Итак, без дальнейших предисловий приступаем к следующей главе.

ГЛАВА II
Легкий намек на то, что мы способны создать в возвышенном стиле, и описание мисс Софьи Вестерн

   Затихните, суровые дыхания! Наложи железные цепи, о языческий повелитель ветров, на неистовые крылья шумящего Борея и выпяченные губы больно кусающегося Эвра! А ты, нежный Зефир, поднимись с благоуханного ложа, взойди на закатный небосклон и выпусти сладостный ветерок, дуновение которого выманивает из ее горницы прекрасную Флору, надушенную жемчужными росинками, когда первого июня, в день своего рождения, легко несется она, цветущая дева, в развевающихся одеждах по зеленеющему лугу, где каждый цветок тянется с приветом к ней, все поле превращается в пестрый ковер, и краски спорят с ароматами: кто больше усладит ее чувства?
   Да появится же теперь она во всей своей прелести! И вы, пернатые певцы природы, превосходящие сладчайшим искусством самого Генделя, приветствуйте ее появление своими мелодичными голосами! Любовь источник ваших песен, и к любви они обращены. Пробудите же эту нежную страсть во всех юношах, — ибо вот, украшенная всеми прелестями, какие только может даровать природа, блистающая красотой, молодостью, весельем, невинностью, скромностью и нежностью, разливающая благоухание из розовых губок и свет из ясных очей, выходит любезная Софья!
   Читатель, может быть, ты видел Венеру Медицейскую. Может быть, видел ты также галерею красавиц в Гемптон-Корте и помнишь всех блестящих леди Черчилль[18] «Млечного пути» и всех красоток Кит-Кэта[19]. Или, если царство их кончилось еще не на твоей памяти, ты видел по крайней мере дочерей их, столь же ослепительных красавиц нашего времени, имена которых, если бы их здесь напечатать, заняли бы, боюсь я, целый том.
   Если ты все это видел, не испугайся сурового ответа, данного однажды лордом Рочестером человеку, много видевшему. Нет. Если ты все это видел и не узнал, что такое красота, значит ты без глаз; а если, узнав, не испытал на себе ее власти, значит у тебя нет сердца.
   И все же возможно, друг мой, что, видев все это, ты не в силах составить ясное представление о Софье, ибо она не походила в точности ни на одну из названных красавиц. В ней было много сходства с портретом леди Ранела и еще больше, как я слышал, со знаменитой герцогиней Мазарини; но более всего она была похожа на ту, чей образ никогда не изгладится в моем сердце; и если ты ее знавал, друг мой, то у тебя есть верное представление о Софье.
   Но, весьма возможно, тебе не выпало этого счастья, и потому мы приложим все старания, чтобы нарисовать этот образец совершенства, хотя и сознаем всю непосиль-ность для нас такой задачи.
   Итак, Софья, единственная дочь мистера Вестерна, была росту среднего или, пожалуй, чуть выше среднего. Сложена она была правильно и чрезвычайно изящно; по красивой форме ее рук можно было заключить о стройности всего тела. Ее пышные черные волосы, до того как она их остригла, следуя нынешним модам, доходили до пояса и завивались у нее на шее так грациозно, что с трудом можно было поверить в их неподдельность. Если бы зависть вздумала искать часть лица, менее прочих достойную восхищения, она, вероятно, указала бы на лоб, который без ущерба для обладательницы мог бы быть повыше. Брови ее были густые, ровные и неподражаемо изогнутые. Блеска ее черных глаз не могла погасить вся нежность ее сердца. Нос был совершенно правильный, а рот, скрывавший два ряда белых зубов, словно выточенных из слоноеой кости, в точности соответствовал описанию сэра Джона Саклинга:
 
 
Рот ал — и нижняя пышна
Губа, как будто бы она
Укушена пчелою.
 
 
   Лицо ее было правильного овала, и при малейшей улыбке на правой щеке появлялась ямочка. Подбородок, без сомнения, тоже придавал красоту ее лицу, но трудно было сказать, велик он или мал; скорей, пожалуй, велик. Цвет лица напоминал больше лилию, чем розу, но когда резвые движения или стыдливость усиливали ее естественную краску, никакая киноварь не могла сравниться с ней, и вы невольно воскликнули бы вместе со знаменитым доктором Донном:
 
 
… Чиста, красноречива кровь
Ее ланит — ты скажешь, плоть сама
Согрета в ней дыханием ума.
 
 
   Шея у нее была длинная и красиво изогнутая; я мог бы даже сказать, если бы не боялся оскорбить ее скромности, что эта часть ее тела затмила красоты знаменитой Венеры Медицейской. Белизной с ней не могли соперничать никакие лилии, никакая слоновая кость или алебастр. Тончайший батист, казалось, из зависти прикрывал ее грудь, гораздо белейшую, чем он сам. Она была действительно
   Nitor splendens Pario manmore purius[20].
   Такова была наружность Софьи. И обитательница прекрасного жилища была вполне достойна его: душа Софьи ни в чем не уступала телу, больше того — придавала ему еще больше прелести; когда она улыбалась, то нежность сердца озаряла лицо ее красой, которой не могла бы придать ему никакая правильность черт. Но так как ни одно совершенство души ее не укроется от читателя во время предстоящего ему близкого общения с этой очаровательной девушкой, то их не для чего перечислять здесь; это было бы оскорблением проницательности читателя и лишило бы его удовольствия составить собственное суждение о ее характере.
   Однако уместно будет, пожалуй, сказать, что все природные дарования Софьи были еще развиты и усовершенствованы искусством: она была воспитана под надзором тетки, женщины великого ума, прекрасно знавшей свет, так как в молодости эта дама жила при дворе и лишь несколько лет назад удалилась в деревню. Пользуясь ее беседами и наставлениями, Софья прекрасно научилась светскому обращению, хотя, быть может, ей недоставало немного той непринужденности, какая приобретается только привычкой и жизнью в так называемом высшем обществе. Нужно, впрочем, сказать, что эта непринужденность покупается иногда слишком дорогой ценой; и хотя ей свойственно столь невыразимое очарование, что французы среди других качеств, вероятно, имеют в виду именно ее, говоря, что это нечто, не поддающееся определению, однако отсутствие ее вполне возмещается невинностью, и к тому же здравый смысл и природное изящество никогда не испытывают в ней недостатка.

ГЛАВА III,
в которой рассказ возвращается вспять, чтобы упомя-нуть про один ничтожный случай, происшедший несколько лет назад, но, несмотря на всю свою ничтожность, имевший некоторые последствия

   Прелестной Софье во время ее выступления в этой повести шел восемнадцатый год. Отец, как уже сказано, души в ней не чаял. К ней-то и обратился Том Джонс с намерением расположить ее в пользу своего приятеля, полевого сторожа. Но, прежде чем рассказывать об этом, необходимо вкратце сообщить некоторые обстоятельства, относящиеся к более раннему времени.
   Различие характеров хотя и препятствовало установлению коротких отношений между мистером Олверти и мистером Вестерном, однако они были, как говорится, в приятельских отношениях; вследствие этого молодежь обеих семей была знакома с самого детства и часто устраивала совместные игры.
   Веселый характер Тома был Софье больше по душе, чем степенность и рассудительность Блайфила, и она часто оказывала предпочтение приемышу столь явно, что юноше более пылкого темперамента, чем Блайфил, это едва ли пришлось бы по вкусу.
   Но так как он ничем не выказывал своего недовольства, то нам неприлично обшаривать укромные уголки его сердца, вроде того как некоторые любители позлословить роются в самых интимных делах своих приятелей и часто суют нос в их шкафы и буфеты только для того, чтобы открыть миру их бедность и скаредность.
   Однако люди, считающие, что они дали другим гювод к обиде, бывают склонны предполагать, что те действительно обиделись; так и Софья приписала один поступок Блайфила злопамятству, хотя высшая проницательность Твакома и Сквейра усматривала его причину в более благородном побуждении.
   Еще в отрочестве Том Джонс подарил Софье птичку, которую сам достал из гнезда, выкормил и научил петь.
   Софья, которой было тогда лет тринадцать, так привязалась к птичке, что по целым дням кормила ее, ухаживала за ней, и ее любимым удовольствием было играть с ней. Вследствие этого малютка Томми — так звали птичку — настолько приручился, что клевал из рук своей госпожи, садился ей на палец и спокойно забирался на грудь, как будто сознавая свое счастье; но он был привязан ленточкой за ножку, и хозяйка никогда не позволяла ему полетать на свободе.
   Однажды, когда мистер Олверти обедал со всей семьей у мистера Вестерна, Блайфил, гуляя в саду с Софьей и видя, с какой любовью ласкает она птичку, попросил позволения взять ее на минуту в руки. Софья тотчас же удовлетворила просьбу молодого человека и с большой осторожностью передала ему своего Томми; но едва тот взял птичку, как в ту же минуту снял ленточку с ноги и подбросил птицу в воздух.
   Почувствовав себя на свободе, глупышка мигом забыла все милости Софьи, полетела от нее прочь и села в некотором расстоянии на ветку.
   Увидев, что птичка упорхнула, Софья громко вскрикнула, и Том Джонс, находившийся неподалеку, тотчас же бросился к ней на помощь.
   Узнав, что случилось, он выбранил Блайфила подлым негодяем, мигом сбросил куртку и полез на дерево доставать птичку.
   Том почти уже добрался до своего маленького тезки, как свесившийся над каналом сук, на который он влез, обломился, и бедный рыцарь стремглав плюхнулся в воду.
   Беспокойство Софьи направилось теперь на другой предмет: испугавшись за жизнь Тома, она вскрикнула вдесятеро громче, чем в первый раз, причем ей изо всех сил начал вторить Блайфил.
   Гости, сидевшие в комнате, которая выходила в сад, в сильной тревоге выбежали вон; но когда они приблизились к каналу, к счастью, в этом месте довольно мелкому, Том уже благополучно выходил на берег.
   Тваком яростно накинулся на бедного Тома, который стоял перед ним промокший и дрожащий, но мистер Олверти попросил его успокоиться и, обратившись к Блайфилу, спросил:
   — Скажи, пожалуйста, сынок, что за причина всей этой суматохи?
   — Мне очень жаль, дядя, — ответил Блайфил, — что я наделал столько шуму: к несчастью, я сам всему причина. У меня в руках была птичка мисс Софьи; подумав, что бедняжке хочется на волю, я, признаюсь, не мог устоять и предоставил ей то, чего она хотела, так как всегда считал, что большая жестокость — держать кого-нибудь в заточении. Поступать так, по-моему, противно законам природы, согласно которым всякое существо имеет право наслаждаться свободой; и это даже противно христианству, потому что это значит обращаться с другими не так, как мы хотели бы, чтобы обращались с нами. Но если бы я знал, что это так расстроит мисс Софью, то, уверяю вас, я никогда бы этого не сделал; я не сделал бы этого и в том случае, если бы предвидел, что случится с самой птичкой: представьте себе, когда мистер Джонс, взобравшийся за ней на дерево, упал в воду, она вспорхнула и тотчас же попала в лапы негодного ястреба.
   Бедняжка Софья, услышав только теперь об участи маленького Томми (беспокойство за Джонса помешало ей заметить случившееся), залилась слезами. Мистер Олверти принялся утешать ее, обещая подарить другую, гораздо лучшую птичку, но она заявила, чтодругой она ни за что не возьмет. Отец побранил ее, что она так ревет из-за дрянной птички, но не мог удержаться отзамечания по адресу Блайфила, что будь он его сын,то получил бы здоровую порку.
   После этого Софья ушла в свою комнату, мальчики были отосланы домой, а остальное общество вернулось к своим бутылкам, и тут по поводу птицы завязался такой любопытный разговор, что мы считаем его заслуживающим особой главы.

ГЛАВА IV,
содержания такого глубокого и серьезного, что оно, может быть, придется не по вкусу иным читателям

   Закурив трубку, Сквейр обратился к Олверти со следующими словами:
   — Не могу не поздравить вас, сэр, с таким племянником: в возрасте, когда немногие имеют представление о чем-нибудь, кроме чувственно воспринимаемых предметов, он достиг уменья отличать справедливое от несправедливого. «Держать какое-либо существо в заточении кажется мне противным законам природы, согласно которым все живое имеет право наслаждаться свободой», — это его подлинные слова; они произвели на меня неизгладимое впечатление. Можно ли иметь более высокое понятие о законе справедливости и вечной гармонии вещей? Наблюдая такую зарю, не могу не верить, что полдень жизни этого юноши не уступит полдню жизни Брута Старшего или Младшего.
   Тут его нетерпеливо перебил Тваком, который, пролив часть своего вина и наспех проглотив остальное, возразил:
   — Основываясь на других словах мистера Блайфила, я надеюсь, что он будет походить на гораздо лучших людей. «Законы природы» — пустой набор слов, лишенный всякого смысла. Я не знаю ни одного такого закона и не знаю никакого права, которое может быть из него выведено. Обращаться с другими так, как мы хотели бы, чтобы обращались с нами, — вот подлинно христианское побуждение, как правильно заметил мой воспитанник.
   Меня радует, что мои наставления принесли такой прекрасный плод.
   — Если бы тщеславие было согласимо с гармонией пещей, — сказал Сквейр, — то и я мог бы кое-чем похвастать; ведь, я думаю, ясно, откуда он мог позаимствовать понятия справедливости и несправедливости. Если нет законов природы, нет ни справедливости, ни несправедливости.
   — Как! — воскликнул священник. — Значит, вы исключаете откровение? С кем я говорю: с деистом или атеистом?
   — Пейте-ка лучше! — вмешался Вестерн. — К черту ваши законы природы! Не знаю, что вы оба называете справедливым и несправедливым, только, по-моему, отнять у моей дочери ее птичку — несправедливо. Мой сосед Олверти может поступить, как ему угодно, но потакать мальчишкам в таких проделках — значит готовить их к виселице.
   Олверти ответил, что ему очень неприятен поступок племянника, но он не хочет наказывать его, потому что мальчик действовал скорее из благородных, чем из низких побуждений. Если бы Блайфил украл птицу, то он первый бы высказался за самое суровое наказание, но ясно, что мальчик не имел такого намерения. И действительно, ему казалось, что у племянника не могло быть иных соображений, кроме тех, которые тот сам привел. (Ибо что касается злого умысла, в котором подозревала его Софья, то подобные вещи и в голову не приходили мистеру Олверти.) В заключение он снова побранил поступок как неосмотрительный, сказав, что его можно извинить только несовершеннолетнему.
   Сквейр высказал свое мнение так недвусмысленно, что для него промолчать теперь значило бы признать себя побежденным. Поэтому он с большим жаром заявил, что мистер Олверти относится с излишним уважением к таким низким вещам, как собственность. При суждении о великих и славных делах мы должны оставлять в стороне все частные отношения: ведь, подчиняясь их узким законам, нам придется осудить Брута Младшего — как человека неблагодарного, а Старшего — как отцеубийцу.
   — И если бы их обоих повесили за эти преступления, — воскликнул Тваком, — они лишь получили бы по заслугам. Пара мерзких язычников! Благодарение богу, теперь нет у нас Брутов! Хорошо было бы, мистер Сквейр, если бы вы перестали забивать головы моих учеников подобной антихристианской дребеденью; результат тот, что мне приходится выколачивать из них всю эту дурь, когда они переходят под мое руководство. Ваш воспитанник Том уже почти безнадежно испорчен. На днях я подслушал спор его с Блайфилом: молодчик утверждал, что нет никакой заслуги в вере без добрых дел. Я знаю, это один из ваших догматов, и, думаю, он позаимствовал его у вас.
   — Не вам обвинять меня в том, что я его порчу, — отвечал Сквейр. — Кто научил его смеяться над всем, что добродетельно и пристойно, что гармонично и справедливо в природе вещей? Он — ваш ученик, и я от него отрекаюсь. Нет, нет, мой воспитанник — мистер Блайфил. Хоть он и молод, а попробуйте-ка истребить в этом мальчике понятия о нравственной честности!
   Тваком презрительно усмехнулся в ответ и сказал:
   — Ну, за него я не боюсь. Он так основательно подготовлен, что ему нипочем вся ваша философская премудрость. Да, я уж позаботился внедрить в него такие правила…
   — Да и я не забыл внедрить в него правила! — воскликнул Сквейр. — Что, как не возвышенная идея добродетели, могло внушить человеческому разуму благородную мысль даровать птице свободу? И я снова повторяю: если бы гордость была совместима с гармонией вещей, то я почитал бы для себя за честь, что пробудил в нем такие наклонности.