— О Софья, какое было бы блаженство, если бы небо привело тебя в мои объятия! Будь проклята судьба, воздвигшая преграду между нами! Если бы только я владел тобой, то, будь даже все твое богатство — рубище, ни один человек в мире не возбудил бы во мне зависти! Сколь презренной явилась бы в глазах моих ослепительнейшая красавица черкешенка, убранная во все драгоценности Индии!.. Но что это я заговорил о другой женщине? Если бы я считал глаза мои способными заглядеться на другую, вот эти руки вырвали бы их. Нет, дорогая Софья, жестокая судьба хоть и разлучает нас навеки, но душа моя будет любить тебя одну. Нерушимую верность тебе я буду хранить вечно. Хоть мне и не владеть никогда твоим прелестным телом, но ты одна будешь владычицей моих помыслов, моей любви, души моей. Ах, сердце мое так полно нежностью к тебе, что первые красавицы мира лишены для меня всякой прелести, и я буду холоден, как отшельник, в их объятиях! Софья, одна только Софья будет моей! Сколько очарования в этом имени! Я вырежу его на каждом дереве.
   С этими словами он вскочил и увидел — не Софью, нет, и не черкешенку, роскошно и изящно убранную для сераля восточного вельможи… нет. Без платья, в одной рубашке грубого полотна, и притом не из самых чистых, увлажненная благоуханной испариной, выжатой из тела дневной работой, с вилами в руках — к нему приближалась Молли Сигрим. Герой наш стоял с перочинным ножиком, вынутым из кармана, с вышеупомянутым намерением изрезать кору деревьев. Увидя это, девушка сказала с улыбкой:
   — Надеюсь, вы не собираетесь зарезать меня, сквайр?
   — Откуда ты взяла, что я собираюсь тебя зарезать? — удивился Джонс.
   — После вашего жестокого поступка со мной во время последнего свидания это было бы для меня еще большей милостью, — отвечала она.
   И между ними завязался разговор, который я не считаю себя обязанным передавать, а потому опускаю. Довольно будет сказать, что он продолжался целых четверть часа, и по окончании его парочка удалилась в самую густую часть рощи.
   Некоторым из моих читателей это происшествие, может быть, покажется неестественным. Однако факт этот справедлив и может быть удовлетворительно объяснен тем, что Джонс, вероятно, считал, что одна женщина лучше, чем ничего, а Молли, должно быть, думала, что двое мужчин лучше, чем один. Помимо этого соображения, читатель благоволит припомнить, что Джонс в это время не был полным господином той чудесной способности рассуждать, при помощи которой люди мудрые и степенные обуздывают свои беспорядочные страсти и воздерживаются от запретных удовольствий; вино совершенно лишило Джонса этой способности. Он был в таком состоянии, что если бы рассудок вздумал хотя бы только увещевать его, то, вероятно, получил бы такой же ответ, какой дал много лет тому назад некий Клео-страт глупцу, спросившему, разве ему не стыдно быть пьяным:
   — А тебе разве не стыдно увещевать пьяного?
   По правде говоря, перед судом государственным опьянение не может служить извинением, но перед судом совести оно сильно смягчает вину. Вот почему Аристотель, хваля законы Питтака, согласно которым пьяных наказывали за преступление вдвойне, сознается, что в законах этих больше государственной мудрости, чем справедливости. И если есть вообще какие-либо извинительные по случаю опьянения проступки, то это, без сомнения, такие, как тот, в котором был повинен в ту минуту мистер Джонс. На эту тему я мог бы представить обширное ученое рассуждение, если бы был уверен, что оно доставит читателю развлечение или сообщит ему нечто такое, чего он не знает. Итак, из уважения к нему, я сохраню свою ученость при себе и вернусь к рассказу. Замечено, что Фортуна редко делает что-нибудь наполовину. Обыкновенно затеям ее нет конца — вздумает ли она побаловать нас или раздосадовать. Не успел наш герой удалиться со своей Дидоной, как священник и молодой сквайр, вышедшие чинно прогуляться, показались на тропинке, ведущей в рощу, и Блайфил заметил парочку в ту минуту, когда она скрывалась из виду.
   Блайфил тотчас узнал Джонса, хотя был от него на расстоянии свыше ста ярдов, и явственно заметил пол его спутницы, не разглядев только, кто именно она была. Он затрепетал от радости, перекрестился и издал какое-то благочестивое восклицание.
   Тваком был удивлен этими неожиданными движениями и спросил, что они означают. На это Блайфил ответил, что он ясно видел какого-то молодчика, удалившегося в кусты вместе с девицей, и не сомневается, что это сделано с дурной целью. Имя Джонса он предпочел умолчать, а почему — об этом предоставляем догадываться проницательному читателю, ибо мы никогда не указываем мотивы человеческих поступков, если есть какая-либо опасность совершить ошибку.
   Священник, который был не только человек строгих нравственных правил, но и непримиримый враг всякой распущенности, воспылал гневом при этом сообщении. Он попросил мистера Блайфила немедленно провести его к тому месту и по дороге все время расточал угрозы, перемешанные с жалобами, причем не мог удержаться от некоторых косвенных замечаний по адресу мистера Олверти, намекая, что распущенность местных нравов объясняется главным образом его потаканием пороку, выразившимся в благосклонности к этому ублюдку и в смягчении справедливой и благодетельной строгости закона, требующего самого сурового наказания для распутных женщин.
   Дорога, по которой наши охотники пустились за дичью, густо поросла терновником, который сильно затруднял их движение и при этом так шуршал, что Джонс был заблаговременно предупрежден об их приближении; вдобавок Тваком был настолько не способен сдерживать свое негодование и изрыгал на каждом шагу такие проклятия, что одного этого было вполне достаточно для оповещения Джонса о том, что его застигли (выражаясь охотничьим языком) прямо в норе.

ГЛАВА XI,
в которой сравнение, выраженное при помощи семимильного периода в духе мистера Попа, вводит читателя в кровопролитнейшую битву, какая может произойти без применения железа или холодной стали

   Как в период течки (грубое выражение, которым чернь обозначает нежные сцены, происходящие в густых лесах Гемпшира между любовниками звериной породы), если в минуту, когда круторогий олень замышляет любовную игру, пара щенков или иных враждебных ему хищников настолько приблизится к святилищу Венеры Звериной, что стройная лань шарахается в сторону в порыве не то страха, не то резвости, не то жеманства, не то игривости — чувства, которыми природа наградила весь женский пол или по крайней мере научила напускать на себя, дабы, по неделикатности самцов, не проникли в самосские мистерии глаза непосвященных, ибо при совершении этих обрядов жрица восклицает вслед за пророчицей Вергилия (находившейся, вероятно, в ту минуту за работой на таком литургийном действе):
 
 
Procul, о procul este profani,
Proclamat vates, totoque absistite luco!
Отойдите прочь, нечестивцы,
— так восклицает вещунья, — из всей изыдите рощи! (лат.)
 
 
   Если, говорю, во время совершения оленем и его возлюбленной этих священных обрядов, свойственных generi omni animantium[32], к ним отважатся приблизиться враждебные хищники — олень, по первому знаку, поданному испуганной ланью, бросается, грозный и яростный, ко входу в чащу, становится здесь на стражу своей любви, бьет в землю копытом, потрясает в воздухе рогами и гордо вызывает на бой устрашенного врага.
   Так, и еще грознее, воспрянул наш герои, услышав приближение неприятеля. Он выступил далеко вперед, чтобы скрыть трепещущую лань и по возможности обеспечить ей отступление. Тут Тваком, метнув сначала молнию из воспламененных гневом очей, загремел:
   — Срам и позор! Мистер Джонс, возможно ли? Это вы?
   — Вы видите, что возможно, — отвечал Джонс.
   — А кто эта непотребная девка с вами? — спросил Тваком.
   — Если со мной есть непотребная девка, — воскликнул Джонс, — так, может быть, я вам и не скажу, кто она?
   — Приказываю вам немедленно сказать! — гремел Тваком. — И не воображайте, пожалуйста, молодой человек, будто ваши лета, ограничивши несколько круг моих прав воспитателя, вовсе уничтожили мою власть. Взаимоотношения между учеником и учителем неуничто-жимы, как неуничтожимы и все прочие взаимоотношения между людьми, ибо все они берут свое начало свыше. Поэтому вы и теперь обязаны мне повиноваться, как в то время, когда я учил вас азам.
   — Знаю, что вам втого хочется, — воскликнул Джонс, — только втому не бывать, потому что время убеждений березовыми доводами миновало.
   — Тогда я заявляю вам прямо, что я решил дознаться, кто эта непотребная девка.
   — А я заявляю вам, что вы этого не узнаете, — возразил Джонс.
   Тут Тваком хотел было двинуться вперед, но Джонс схватил его ва руки; мистер Блайфил бросился на выручку священнику, крича, что не позволит оскорблять своего старого учителя.
   Джонс, увидев, что ему приходится иметь дело с двумя, решил как можно скорее отделаться от одного их них. Поэтому он сначала напал на слабейшего; оставив священника, он нанес молодому сквайру в грудь удар, который пришелся так счастливо, что тот сраау же растянулся на земле.
   Тваком был весь обуян желанием обнаружить спутницу Джонса и потому, почувствовав себя на свободе, устремился прямо в кусты, не заботясь о судьбе своего приятеля, но не успел он сделать нескольких шагов, как Джонс, расправившись с Блайфилом, догнал его и оттащил назад за полу кафтана.
   Богослов был в молодости искусным бойцом и стяжал себе кулаком большую славу как в школе, так и в университете. Теперь, правда, будучи в годах, он поотстал в этом благородном искусстве, однако отвага его была так же непоколебима, как и вера, и тело ничуть не утратило своей крепости. Вдобавок, как читатель, может быть, и сам догадался, он был темперамента вспыльчивого. Оглянувшись и увидев приятеля поверженным, а полу своего кафтана бесцеремонно схваченной человеком, который во всех своих прежних столкновениях с ним играл чисто страдательную роль (обстоятельство, сильно отягчавшее ситуацию), он потерял всякое терпение, занял наступательную позицию и, напрягши все свои силы, атаковал Джонса во фронт не менее яростно, чем в былые дни атаковывал его с тылу.
   Герой наш встретил вражескую атаку с величайшим бесстрашием, и грудь его зазвучала под ударом. Он мгновенно вернул его с не меньшей силой, целясь тоже в грудь священника, но тот ловко отбил кулак Джонса, так что тот угодил ему только в брюхо, где в это время покоились два фунта говядины и столько же пудинга, и потому никакого гулкого звука отсюда не последовало. Много мощных ударов, которые гораздо приятнее и легче наблюдать, чем описывать, было нанесено с обеих сторон, пока, наконец, бешеный выпад Джонса коленом в грудь Твакома не ослабил последнего до такой степени, что победа не могла бы дольше оставаться сомнительной, если бы Блайфил, успевший тем временем оправиться, не возобновил битвы и, сцепившись с Джонсом, не дал священнику возможности встряхнуться и перевести дух.
   Тогда оба они соединенными силами напали на нашего героя, удары которого не сохранили той силы, с какой они сыпались первоначально, настолько он ослабел в поединке с Твакомом, — ибо хотя педагог предпочитал разыгрывать соло на человеческом инструменте и в последнее время только и практиковал такой способ, все же он еще довольно хорошо помнил прежнее искусство, чтобы уверенно исполнить свою партию также и в дуэте.
   Победа, по-видимому, уже решалась, по нынешнему обычаю, численным перевесом сил, как вдруг в бой вступила четвертая пара кулаков и немедленно приветствовала священника, между тем как их владелец закричал:
   — Ну, не стыдно ли вам, черт бы вас побрал, нападать вдвоем на одного?
   И битва, которую, во внимание к ее размаху, следует назвать королевской, закипела с еще большей силой, пока Блайфил не был вторично повержен Джонсом, а Тваком не запросил пощады у своего нового противника, который оказался не кем иным, как мистером Вестерном, ибо в пылу сражения бойцы не узнали его.
   Действительно, почтенный сквайр, прогуливаясь в этот день с компанией, случайно зашел на поляну, где разыгрывалась кровопролитная битва; увидя троих сражающихся, он тотчас сообразил, что двое должны быть против одного, оставил общество и, проявив больше благородства, чем расчетливости, бросился на помощь слабейшей стороне. Рыцарский поступок его, по всей вероятности, спас мистера Джонса от ярости Твакома и благоговейной дружбы Блайфила к своему старому наставнику, ибо, не говоря уже о неравенстве сил, рука Джонса еще недостаточно оправилась после перелома и не обладала прежней мощью. Неожиданное подкрепление, однако, скоро положило конец битве, и Джонс со своим союзником вышли из нее победителями.

ГЛАВА XII,
в которой дано зрелище, более волнующее, нежелиокровавленные тела Твакома и Блайфила и дюжиныим подобных

   Тут показались спутники мистера Вестерна, явившиеся как раз в ту минуту, когда сражение окончилось. Это были почтенный священнослужитель, которого мы видели недавно за столом мистера Вестерна, миссис Вестерн — тетка Софьи, и, наконец, сама прекрасная Софья.
   Поле кровавой битвы представляло собой в это время следующую картину. Побежденный Блайфил, весь бледный и почти бездыханный, был распростерт на земле.
   Возле него стоял победитель Джонс, покрытый кровью, — частью своей собственной, а частью принадлежавшей недавно его преподобию мистеру Твакому, Поодаль названный Тваком, подобно царю Пору, мрачно сдавался победителю. Последним действующим лицом был Вестерн Великий, великодушно дававший пощаду побежденному врагу.
   Блайфил, почти без признаков жизни, первый стал предметом заботливости всех, а особенности миссис Вестерн; вынув из кармана скляночку с нюхательной солью, она собиралась уже поднести ее к носу пострадавшего, как вдруг внимание общества было отвлечено от бедного Блайфила, душе которого был предоставлен удобный случай отправиться, если бы ей вздумалось, без дальних церемоний на тот свет.
   Дело в том, что предмет более прекрасный и более достойный сожаления лежал бея движения перед ними. То был не кто иной, как сама прелестная Софья, которая, при виде ли крови, из боязни ли за отца, или по какой другой причине, упала в обморок, прежде чем кто-нибудь мог поспеть ей на помощь.
   Миссис Вестерн первая увидела это и вскрикнула. Тотчас же раздалось два или три голоса: «Мисс Вестерн умерла!» — и все сразу стали требовать нюхательной соли, воды и других лекарств.
   Читатель, может быть, помнит, что при описании этой рощи мы упомянули о журчащем ручейке, который не в пример ручьям, изображаемым в пошлых романах, протекал здесь не для того только, чтобы журчать. Нет! Фортуна удостоила этот ручеек высшей чести, чем какая выпадала когда-либо самым счастливым ручьям, орошающим равнины Аркадии.
   Джонс растирал Блайфилу виски, испугавшись, не слишком ли он поусердствовал во время борьбы, когда слова «мисс Вестерн» и «умерла» одновременно поразили его слух. Он вскочил, бросил Блайфила на произвол судьбы, помчался к Софье, и, в то время как остальные метались без толку взад и вперед в поисках воды на сухих дорожках, подхватил ее на руки и побежал через полянку к вышеупомянутому ручейку; войдя в воду, он принялся усердно обрызгивать ей лицо, голову и шею.
   К счастью для Софьи, то самое замешательство, которое воспрепятствовало ее прочим спутникам оказать ей помощь, помешало им также удержать Джонса. Он пробежал уже полдороги, прежде чем они сообразили, что он делает, и успел вернуть девушку к жизни, прежде чем они достигли берега ручья. Софья протянула руки, открыла глаза и воскликнула: «Боже мой!» — в ту самую минуту, когда подоспели отец ее, тетка и священник.
   Джонс, до сих пор державший дорогую ношу в своих объятиях, опустил ее на землю, но в то же самое мгновение нежно приласкал ее, что не могло бы ускользнуть от ее внимания, если бы она уже совершенно пришла в чувство. Но так как она не обнаруживала никакого неудовольствия при этой вольности, то мы думаем, что в ту минуту она еще не совсем очнулась от обморока.
   Трагическая сцена вдруг обратилась в радостную, в которой герою нашему, несомненно, принадлежала главная роль; ибо если он чувствовал гораздо больший восторг по случаю спасения Софьи, чем сама она, то и поздравления, приносимые ей, не могли сравняться с ласками, посыпавшимися на Джонса; особенно неистовствовал мистер Вестерн, который, обняв раза два свою дочь, бросился на радостях душить и целовать Джонса. Он называл его спасителем Софьи и объявил, что готов отдать ему все, за исключением ее и своего поместья; впрочем, немного придя в себя, он исключил также своих гончих, Кавалера и Мисс Слауч (так называлась его любимая кобыла).
   Успокоившись окончательно насчет дочери, сквайр обратил свою заботливость на Джонса.
   — Скинь-ка, голубчик, кафтан да умой лицо, оно у тебя здорово разукрашено, — приговаривал Вестерн. — Живее, живей умывайся да пойдем ко мне, мы отыщем для тебя другое платье.
   Джонс беспрекословно повиновался, снял кафтан, подошел к воде и вымыл лицо и грудь, которая была избита и окровавлена в не меньшей степени. Но, смывши кровь, вода не могла удалить черных и синих пятен, которыми его изукрасил Тваком. Заметив их, Софья невольно вздохнула и бросила на Джонса взгляд, полный невыразимой нежности.
   Встреченный им взгляд этот произвел на него неизмеримо сильнейшее действие, чем все ушибы, полученные в драке. Действие, однако, совсем иного свойства — столь благотворное и успокоительное, что если бы даже он был не избит, а изранен, то и тогда оно прогнало бы на несколько минут всякую боль.
   Общество отправилось теперь в обратный путь и вскоре дошло до того места, где Твакому удалось наконец поставить мистера Блайфила на ноги. По этому случаю мы не можем не выразить благочестивого пожелания, чтобы все споры решались только тем оружием, которым снабдила нас Природа, знающая, что нам впору, и чтобы холодное железо вонзалось только во внутренности земли. Тогда война, любимое занятие монархов, сделалась бы почти безвредной и можно было бы давать сражения между многочисленными армиями по прихоти высокопоставленных дам, которые вместе с самими королями любовались бы зрелищем битвы; тогда поле ее можно было бы спокойно усеивать человеческими трупами, для того чтобы через несколько минут мертвецы, или значительнейшая часть их, подобно мистеру Байеса, встали и ушли церемониальным маршем под звуки барабана или скрипки, смотря по предварительному соглашению.
   Я желал бы избежать обвинения в юмористическом трактовании этой темы, иначе серьезные политики, которые, я знаю, шуток не любят, пожалуй, скорчат презрительную гримасу. Но, говоря серьезно, разве сражения не могли бы решаться большим числом поломанных черепов, расквашенных носов и подбитых глаз, как теперь они решаются большими кучами изувеченных и убитых человеческих тел? Разве нельзя таким же способом брать города? Конечно, предложение это чрезвычайно невыгодно для французов, потому что при этом они лишились бы преимущества перед другими нациями, доставляемого им высоким искусством их инженеров; но, принимая в соображение рыцарский характер и благородство этого народа, я убежден, что они не откажутся сражаться со своим противником равными силами, как это делается в поединках.
   Однако, как ни желательны такие преобразования, мало надежды на проведение их в жизнь, поэтому я ограничиваюсь этим кратким наброском и возвращаюсь к прерванному рассказу.
   Вестерн стал расспрашивать о причинах ссоры. Ни Блайфил, ни Джонс ничего ему не ответили, Тваком же сказал со злобой:
   — Причина, я думаю, недалеко отсюда: пошарьте в кустах, и вы найдете ее.
   — Найдем ее? — удивился Вестерн. — Как! Неужели вы дрались из-за девчонки?
   — Спросите этого джентльмена в жилетке, он лучше знает, — отвечал Тваком.
   — Ну, тогда, конечно, девчонка! — воскликнул Вестерн. — Ах, Том, Том, какой же ты сластена! Однако, джентльмены, будемте друзьями и пойдем ко мне, выпьем мировую.
   — Прошу извинить меня, сэр, — сказал Тваком, — это не пустяки для человека моего звания потерпеть такое оскорбление от мальчишки и быть избитым только за то, что я хотел исполнить свой долг и пытался открыть и привести к судье гулящую девку. Впрочем, главная вина тут падает на мистера Олверти и на вас: если б вы строже взыскивали за нарушение законов, как вам надлежит, то скоро очистили бы всю нашу местность от этой погани.
   — Скорее я очистил бы ее от лисиц, — отвечал Вестерн. — По-моему, мы должны поощрять пополнение убыли нашего населения, которую мы терпим каждый день на войне. Где же она, однако? Покажи ее, пожалуйста, Том.
   И он принялся шарить по кустам таким же способом и с такими же возгласами, как если бы хотел поднять зайца. Через несколько минут раздался его крик:
   — Го, го! Зайчик недалеко! Клянусь честью, вот его нора. Только, сдается, дичь улизнула.
   Сквайр действительно обнаружил место, откуда бедная девушка при начале драки улепетнула со всех ног, не хуже зайца.
   Тут Софья сталапросить отца вернуться домой, говоря, что ей нехорошо иона боится повторения обморока. Сквайр тотчас исполнил еежелание (потому что был нежно любящим родителем) иснова пригласил к себе все общество отужинать. Однако Блайфил и Тваком решительно отказались: первый сказал, что есть много причин, заставляющих его отклонить приглашение сквайра, но называть их сейчас ему неудобно, а второй объявил (может быть, справедливо), что человеку его звания неприлично являться куда-либо в таком виде.
   Что же касается Джонса, то он был неспособен отка-ваться от удовольствия находиться возле своей Софьи, почему и продолжал путь вместе со сквайром Вестерном и его дамами, предоставив приходскому священнику замыкать шествие. Этот последний хотел было остаться вТвакомом, говоря, что уважение к сану не позволяет ему покинуть собрата, но Тваком отклонил его заботливость и довольно нелюбезно заставил его идти с мистером Вестерном.
   Так кончилась эта кровавая битва; и ею да закончится пятая книга нашей истории.

КНИГА ШЕСТАЯ,
охватывающая около трех недель

ГЛАВА I
О любви

   В последней книге нам пришлось иметь довольно много дела с любовной страстью, а на следующих страницах мы должны будем говорить об этом предмете еще обстоятельнее. Поэтому здесь кстати, пожалуй, заняться исследованием новейшей теории, принадлежащей к числу многих других замечательных открытий наших философов, согласно которой такой страсти вовсе не существует в человеческом сердце.
   Относятся ли эти философы к той самой удивительной секте, о которой с почтением отзывается покойный доктор Свифт на том основании, что они единственно силой гения, без малейшей помощи науки или даже просто чтения, открыли глубочайшую и драгоценнейшую тайну, что бога нет, или, может быть, скорее, они одного толка с теми, которые несколько лет назад переполошили весь мир, доказывая, что в человеческом естестве не содержится ничего похожего на добродетель и доброту, и выводя все наши хорошие поступки из гордости, — этого я не берусь здесьрешить. По правде говоря, я склонен подозревать, что все эти искатели истины как две капли воды похожи на людей, занятых поисками золота. По крайней мере способ, применимый этими господами при отыскании истины и золота, одинаковый: и те и другие копаются, роются и возятся в пакостных местах, и первые в наипакостнейшем из всех — в грязной душе.
   Но если в отношении метода, а, может быть, также и результатов, искатели истины и золотоискатели чрезвычайно похожи друг на друга, то по части скромности они между собой несравнимы. Слыхано ли когда-нибудь, чтобы алхимик, стремящийся получить золото, имел бесстыдство или глупость утверждать, убедившись в безуспешности своих опытов, что на свете нет такого вещества, как золото? Между тем искатель истины, покопавшись в помойной яме — в собственной душе — и не найдя там ни малейших проблесков божества и ничего похожего на добродетель, доброту, красоту и любовь, очень откровенно, очень честно и очень последовательно заключает отсюда, что ничего этого не существует во всем мироздании.
   Однако во избежание всяких пререканий с этими философами, если их можно так назвать, и чтобы доказать нашу готовность к миролюбивому решению вопроса, мы сделаем им кое-какие уступки, которые, может быть, положат конец спору.
   Во-первых, мы допускаем, что есть души, и к ним, может быть, принадлежат души наших философов, совершенно чуждые малейших признаков вышеупомянутой страсти.
   Во-вторых, то, что обыкновенно называется любовью, именно: желание утолить разыгравшийся аппетит некоторым количеством нежного белого человеческого мяса, ни в коем случае не есть та страсть, которую я здесь отстаиваю. То чувство правильнее будет назвать голодом; и если обжора без стеснения прилагает слово «любовь» к своему аппетиту и говорит, что он любит такие-то и такие-то блюда, то человек, любящий такой любовью, с одинаковым правом может сказать, что он алчет такой-то и такой-то женщины.
   В-третьих, я допускаю и считаю это самой приемлемой уступкой, что хотя та любовь, на защиту которой я выступаю, удовлетворяется гораздо более деликатным способом, однако и она ищет удовлетворения не меньше, чем самое грубое из всех наших влечений.