Страница:
Кроме мистера Джонса и доброй домоправительницы, за столом сидели еще стряпчий из Солсбери, тот самый, который привез мистеру Олверти известие о смерти миссис Блайфил и назывался Даулинг, — кажется, я еще не упоминал его имени, — а также еще один человек, величавший себя юристом и живший где-то возле Линлинча, в Сомерсетшире. Этот субъект, говорю я, величал себя юристом, но был на самом деле дрянным кляузником и совершеннейшим невеждой — одним из тех, кого можно назвать прихвостнями закона, — чем-то вроде статиста в адвокатуре, состоящего на побегушках у стряпчих и готового скакать за полкроны дальше любого мальчишки-форейтора.
За обедом этот сомерсетширский юрист узнал Джонса, которого видел в доме мистера Олверти, потому что частенько бывал у этого джентльмена на кухне. Воспользовавшись случаем, он принялся расспрашивать о семействе сквайра с такой непринужденностью, которая была бы под стать разве только близкому другу или знакомому мистера Олверти; действительно, он всеми своими силами старался таковым сделаться, однако ни разу не удостоился в доме сквайра разговора с кем-либо повыше дворецкого. Джонс отвечал на все его вопросы очень учтиво, хотя не мог припомнить, чтобы когда-нибудь видел этого кляузника, и догадывался по его внешнему виду и поведению, что тот не имеет никакого праза на свою напускную развязность с людьми из xopotaero общества.
Так как разговор с подобными молодцами невыносим для человека умного, то сейчас же, как только убрали со стола, мистер Джонс ретировался, довольно жествко предоставив миссис Витфильд нести эпитимью, на которую я не раз слышал горькие жалобы от мистера Тимоти Гарриса и других просвещенных рестораторов, обязанных занимать своих гостей.
Едва только Джонс вышел из комнаты, как кляузник шепотом спросил миссис Витфильд, знает ли она, что это за франт. Та отвечала, что ей никогда не случалось видеть этого джентльмена.
— Да уж нечего сказать! — воскликнул кляузник. — Действительно джентльмен! Незаконный сын молодца, повешенного за конокрадство. Его подкинули на порог дома сквайра Олверти, где один из слуг нашел его в ящике, до такой степени наполненном дождевой водой, что мальчишка, наверное, утонул бы, если бы ему не была уготована иная участь…
— Ну да, вы можете не продолжать, уверяю вас: мы прекрасно знаем, какая это участь, — прервал его Даулинг, весело оскалив зубы.
— Сквайр, — продолжал кляузник, — приказал подобрать его: ведь всем известно, что он порядочный трус и испугался, как бы не попасть в какую-нибудь беду. Подкидыша вскормили, вспоили, обули и одели что твоего джентльмена, а он обрюхатил одну из служанок и уговорил ее присягнуть, будто отец ребенка — сам сквайр; потом перешиб руку некоему мистеру Твакому, священнослужителю, только за то, что тот отчитал его за распутство; выпалил из пистолета в спину мистера Блайфила; а однажды, во время болезни сквайра Олверти, взял барабан и начал колотить в него что есть мочи, чтобы не дать больному заснуть. Таких фокусов он выкинул десятка два, пока, наконец, — дней пять тому назад, как раз перед моим отъездом оттуда, — сквайр не выгнал его нагишом вон из дому,
— И поделом негодяю! — воскликнул Даулинг. — Я выгнал бы родного сына, если бы он наделал хоть половину всего этого. А позвольте спросить, как зовут этого молодчика?
— Как его зовут? Разве вы не слышали? Томас Джонс, — отвечал кляузник.
— Джонс? — повторил Даулинг, немного опешив. — Как! Мистер Джонс, который жил у сквайра Олверти, сейчас обедал с нами?
— Он самый.
— Я много слышал об этом джентльмене, — сказал Даулинг, — но никогда не слыхал ничего дурного.
— Право, — заметила миссис Витфильд, — если хоть половина сказанного этим джентльменом правда, то у мистера Джонса самая обманчивая наружность, какую я когда-либо видела; глаза его обещают нечто совсем другое; признаюсь, судя по этой короткой встрече с ним, он показался мне как нельзя более учтивым и благовоспитанным.
Тут кляузник, вспомнив, что он не предварил рассказа, по своему обыкновению, клятвой, принялся так усердно клясться и божиться, что шокированная хозяйка поспешила остановить его, заявив, что она не сомневается в правильности его слов.
— Смею вас уверить, сударыня, — отвечал он, — я ни за что не позволил бы себе рассказывать такие вещи, если бы не знал, что это сущая правда. Какая мне польза порочить человека, который не сделал мне ничего худого? Уверяю вас, каждое слово из того, что я сказал. — факт, известный всему околотку.
Так как у миссис Витфильд не было никаких оснований подозревать кляузника в том, что он оклеветал Джонса по корыстным соображениям, то читатель не вправе осуждать ее за доверие к словам, подкрепленным многочисленными клятвами. Она призналась себе, что ничего не понимает в физиономике, и составила самое дурное мнение о госте, от души желая, чтобы он поскорее убрался восвояси.
Ее неприязнь еще более усилило сообщение мистера Витфильда, пришедшего из кухни, где Партридж во всеуслышание объявил, что хотя он и несет дорожный мешок и соглашается расположиться со слугами, тогда как Том Джонс (как назвал он его) роскошествует в парадных комнатах, однако он ему не слуга, а только друг и товарищ и такой же джентльмен, как и сам мистер Джонс.
Даулинг слушал все это молча, кусая ногти, строя гримасы, посмеиваясь и с видом человека себе на уме; наконец, он открыл рот и заявил, что джентльмен, о котором идет речь, представляется ему совсем иным. Потом с чрезвычайной поспешностью потребовал счет, говоря, что непременно должен быть сегодня вечером в Герфорде, жаловался на кучу дел и выражал сожаление, что не может разорваться на двадцать частей, чтобы находиться в двадцати местах сразу.
Кляузник тоже ушел, после чего Джонс попросил миссис Витфильд пожаловать к нему на чашку чаю; но она отказалась, и притом в выражениях настолько отличных от тех, в каких приглашала его к обеду, что это его несколько удивило. Скоро он заметил полную перемену в ее обращении: вместо непринужденности и приветливости, которые мы только что восхваляли, на лице ее появились сдержанность и суровость; и это было настолько неприятно мистеру Джонсу, что, несмотря на поздний час, он решил сегодня же покинуть гостиницу.
Надо сказать, что он объяснял себе эту внезапную перемену не совсем благовидным мотивом, ибо, помимо несправедливых предположений насчет женского непостоянства и изменчивости, он начал подозревать, что обязан этим отсутствием учтивости отсутствию у него лошадей, — породы животных, с которых в гостиницах, — должно быть потому, что они не пачкают постельного белья, — взимают большую плату за ночлег, чем с их седоков, вследствие чего смотрят на них как на более желанных гостей. Но миссис Витфильд, надо отдать ей справедливость, была женщина более возвышенного образа мыслей; она получила прекрасное воспитание и могла быть весьма учтивой с джентльменами, хотя бы даже эти джентльмены ходили пешком. Все дело было в том, что она стала смотреть на нашего героя, как на жалкого проходимца, и соответственным образом с ним обращалась, за что ее не мог бы осудить и сам Джонс, хотя бы даже он знал столько же, сколько читатель; напротив, он должен был бы похвалить ее и проникнуться к ней еще большим уважением за ее непочтительное отношение к нему. Это одно из тех обстоятельств, которые сильно отягчают вину человека, несправедливо порочащего доброе имя другого; кто сознает свою вину, тот не вправе негодовать, если с ним обращаются пренебрежительно и неуважительно, и даже напротив — должен презирать тех, которые притворно оказывают ему внимание, если только они не располагают неопровержимыми доказательствами, что их друг несправедливо и злостно оклеветан.
Джонс, однако, не был в таком положении; совершенно не зная истинных причин поведения хозяйки, он имел полное основание считать себя оскорбленным; вот почему он расплатился и ушел, к крайнему неудовольствию мистера Партриджа, который, после бесплодных попыток уговорить его остаться, наконец согласился взять на плечи мешок и идти за своим другом.
ГЛАВА IX,
ГЛАВА X,
За обедом этот сомерсетширский юрист узнал Джонса, которого видел в доме мистера Олверти, потому что частенько бывал у этого джентльмена на кухне. Воспользовавшись случаем, он принялся расспрашивать о семействе сквайра с такой непринужденностью, которая была бы под стать разве только близкому другу или знакомому мистера Олверти; действительно, он всеми своими силами старался таковым сделаться, однако ни разу не удостоился в доме сквайра разговора с кем-либо повыше дворецкого. Джонс отвечал на все его вопросы очень учтиво, хотя не мог припомнить, чтобы когда-нибудь видел этого кляузника, и догадывался по его внешнему виду и поведению, что тот не имеет никакого праза на свою напускную развязность с людьми из xopotaero общества.
Так как разговор с подобными молодцами невыносим для человека умного, то сейчас же, как только убрали со стола, мистер Джонс ретировался, довольно жествко предоставив миссис Витфильд нести эпитимью, на которую я не раз слышал горькие жалобы от мистера Тимоти Гарриса и других просвещенных рестораторов, обязанных занимать своих гостей.
Едва только Джонс вышел из комнаты, как кляузник шепотом спросил миссис Витфильд, знает ли она, что это за франт. Та отвечала, что ей никогда не случалось видеть этого джентльмена.
— Да уж нечего сказать! — воскликнул кляузник. — Действительно джентльмен! Незаконный сын молодца, повешенного за конокрадство. Его подкинули на порог дома сквайра Олверти, где один из слуг нашел его в ящике, до такой степени наполненном дождевой водой, что мальчишка, наверное, утонул бы, если бы ему не была уготована иная участь…
— Ну да, вы можете не продолжать, уверяю вас: мы прекрасно знаем, какая это участь, — прервал его Даулинг, весело оскалив зубы.
— Сквайр, — продолжал кляузник, — приказал подобрать его: ведь всем известно, что он порядочный трус и испугался, как бы не попасть в какую-нибудь беду. Подкидыша вскормили, вспоили, обули и одели что твоего джентльмена, а он обрюхатил одну из служанок и уговорил ее присягнуть, будто отец ребенка — сам сквайр; потом перешиб руку некоему мистеру Твакому, священнослужителю, только за то, что тот отчитал его за распутство; выпалил из пистолета в спину мистера Блайфила; а однажды, во время болезни сквайра Олверти, взял барабан и начал колотить в него что есть мочи, чтобы не дать больному заснуть. Таких фокусов он выкинул десятка два, пока, наконец, — дней пять тому назад, как раз перед моим отъездом оттуда, — сквайр не выгнал его нагишом вон из дому,
— И поделом негодяю! — воскликнул Даулинг. — Я выгнал бы родного сына, если бы он наделал хоть половину всего этого. А позвольте спросить, как зовут этого молодчика?
— Как его зовут? Разве вы не слышали? Томас Джонс, — отвечал кляузник.
— Джонс? — повторил Даулинг, немного опешив. — Как! Мистер Джонс, который жил у сквайра Олверти, сейчас обедал с нами?
— Он самый.
— Я много слышал об этом джентльмене, — сказал Даулинг, — но никогда не слыхал ничего дурного.
— Право, — заметила миссис Витфильд, — если хоть половина сказанного этим джентльменом правда, то у мистера Джонса самая обманчивая наружность, какую я когда-либо видела; глаза его обещают нечто совсем другое; признаюсь, судя по этой короткой встрече с ним, он показался мне как нельзя более учтивым и благовоспитанным.
Тут кляузник, вспомнив, что он не предварил рассказа, по своему обыкновению, клятвой, принялся так усердно клясться и божиться, что шокированная хозяйка поспешила остановить его, заявив, что она не сомневается в правильности его слов.
— Смею вас уверить, сударыня, — отвечал он, — я ни за что не позволил бы себе рассказывать такие вещи, если бы не знал, что это сущая правда. Какая мне польза порочить человека, который не сделал мне ничего худого? Уверяю вас, каждое слово из того, что я сказал. — факт, известный всему околотку.
Так как у миссис Витфильд не было никаких оснований подозревать кляузника в том, что он оклеветал Джонса по корыстным соображениям, то читатель не вправе осуждать ее за доверие к словам, подкрепленным многочисленными клятвами. Она призналась себе, что ничего не понимает в физиономике, и составила самое дурное мнение о госте, от души желая, чтобы он поскорее убрался восвояси.
Ее неприязнь еще более усилило сообщение мистера Витфильда, пришедшего из кухни, где Партридж во всеуслышание объявил, что хотя он и несет дорожный мешок и соглашается расположиться со слугами, тогда как Том Джонс (как назвал он его) роскошествует в парадных комнатах, однако он ему не слуга, а только друг и товарищ и такой же джентльмен, как и сам мистер Джонс.
Даулинг слушал все это молча, кусая ногти, строя гримасы, посмеиваясь и с видом человека себе на уме; наконец, он открыл рот и заявил, что джентльмен, о котором идет речь, представляется ему совсем иным. Потом с чрезвычайной поспешностью потребовал счет, говоря, что непременно должен быть сегодня вечером в Герфорде, жаловался на кучу дел и выражал сожаление, что не может разорваться на двадцать частей, чтобы находиться в двадцати местах сразу.
Кляузник тоже ушел, после чего Джонс попросил миссис Витфильд пожаловать к нему на чашку чаю; но она отказалась, и притом в выражениях настолько отличных от тех, в каких приглашала его к обеду, что это его несколько удивило. Скоро он заметил полную перемену в ее обращении: вместо непринужденности и приветливости, которые мы только что восхваляли, на лице ее появились сдержанность и суровость; и это было настолько неприятно мистеру Джонсу, что, несмотря на поздний час, он решил сегодня же покинуть гостиницу.
Надо сказать, что он объяснял себе эту внезапную перемену не совсем благовидным мотивом, ибо, помимо несправедливых предположений насчет женского непостоянства и изменчивости, он начал подозревать, что обязан этим отсутствием учтивости отсутствию у него лошадей, — породы животных, с которых в гостиницах, — должно быть потому, что они не пачкают постельного белья, — взимают большую плату за ночлег, чем с их седоков, вследствие чего смотрят на них как на более желанных гостей. Но миссис Витфильд, надо отдать ей справедливость, была женщина более возвышенного образа мыслей; она получила прекрасное воспитание и могла быть весьма учтивой с джентльменами, хотя бы даже эти джентльмены ходили пешком. Все дело было в том, что она стала смотреть на нашего героя, как на жалкого проходимца, и соответственным образом с ним обращалась, за что ее не мог бы осудить и сам Джонс, хотя бы даже он знал столько же, сколько читатель; напротив, он должен был бы похвалить ее и проникнуться к ней еще большим уважением за ее непочтительное отношение к нему. Это одно из тех обстоятельств, которые сильно отягчают вину человека, несправедливо порочащего доброе имя другого; кто сознает свою вину, тот не вправе негодовать, если с ним обращаются пренебрежительно и неуважительно, и даже напротив — должен презирать тех, которые притворно оказывают ему внимание, если только они не располагают неопровержимыми доказательствами, что их друг несправедливо и злостно оклеветан.
Джонс, однако, не был в таком положении; совершенно не зная истинных причин поведения хозяйки, он имел полное основание считать себя оскорбленным; вот почему он расплатился и ушел, к крайнему неудовольствию мистера Партриджа, который, после бесплодных попыток уговорить его остаться, наконец согласился взять на плечи мешок и идти за своим другом.
ГЛАВА IX,
содержащая несколько разговоров Джонса с Партриджем касательно любви, холода, голода и других материй и повествующая о том, как Партридж, находившийся уже на волосок от открытия своему другу роковой тайны, к счастью, вовремя удержался
Тени высоких гор начали уже расстилаться шире; пернатые твари удалились на покой. Высший класс смертных сидел за обедом, а низший — за ужином. Словом, пробило пять как раз в ту минуту, когда мистер Джонс покинул Глостер, — час, когда (была середина зимы) ночь уже задернула бы своими грязными пальцами черный полог над миром, если бы луна, широколицая и краснощекая, как те гуляки, что, подобно ей, обращают ночь в день, не помешала ей, начав в это время подниматься с постели, где проспала целый день, чтобы бодрствовать ночью. Пройдя немного, Джонс приветствовал прекрасную планету и, обратясь к своему спутнику, спросил его, наслаждался ли он когда-нибудь таким приятным вечером? Партридж не тотчас ему ответил, и Джонс, продолжая рассуждать о красоте луны, продекламировал несколько мест из Мильтона, бесспорно превзошедшего всех прочих поэтов в своем описании небесных светил. Потом он привел Партриджу рассказ из «Зрителя» о двух любовниках, которые условились, когда их постигнет разлука, общаться друг с другом, устремляя в назначенный час взоры на луну: им отрадна была мысль, что оба созерцают в одно и то же время один и тот же предмет.
— У этих любовников, — прибавил он, — видно, были души, способные чувствовать всю прелесть самой возвышенной из всех человеческих страстей.
— Очень возможно, — отвечал Партридж, — только я позавидовал бы им больше, если бы у них были тела, неспособные чувствовать холода: я совсем почти замерз и очень боюсь, как бы не лишиться кончика носа, прежде чем мы доберемся до другой гостиницы. Право, нам следует ожидать какой-нибудь кары небесной за то, что мы так глупо бежали ночью из превосходнейшей гостиницы, в какую когда-либо ступала мой нога. Я в жизнь мою не видал лучшего помещения, и первый вельможа, я думаю, не пользуется такими удобствами в собственном доме, какие он нашел бы в этом заведении. Покинуть его и пойти бродить по полям куда глаза глядят, per devia rura viarum![68] Мне-то все равно, но вот другие, пожалуй, не постесняются и скажут, что мы не в своем уме.
— Стыдитесь, мистер Партридж! — сказал Джонс. — Надо быть мужественнее. Вспомните, что вы идете на неприятеля, так неужели вас устрашит небольшой холод? Жаль, не у кого спросить, по которой дороге нам надо идти.
— Смею ли предложить мой совет? — сказал Партридж. — Interdum stultus opportune loquitur[69].
— По которой же из этих дорог вы советуете пойти? — спросил Джонс.
— Ни по которой, — отвечал Партридж. — Единст» венная верная дорога — это та, по которой мы пришли. Через какой-нибудь час бодрый шаг приведет нас обратно в Глостер; а если мы пойдем вперед, так одному дьяволу известно, когда мы доберемся до жилья: мои глаза различают по крайней мере на пятьдесят миль вперед, и на всем этом пространстве я не вижу ни одного строения.
— Значит, перед вами открывается чудесный вид, которому яркий свет луны еще больше прибавляет красоты, — сказал Джонс. — Однако же я возьму влево, так как эта дорога ведет, должно быть, прямо к горам, которые, как известно, тянутся недалеко от Ворчестера. Если вам хочется покинуть меня, сделайте одолжение, возвращайтесь; а что касается меня, то я решил идти вперед.
— Нехорошо, сэр, с вашей стороны подозревать меня в таком намерении, — сказал Партридж. — Я советовал столько же ради вас, как и ради себя; но если вы твердо решили идти вперед, то я так же твердо решаю следовать за вами. I prae, sequar te[70].
Онипрошли несколько миль, не разговаривая друг с другом, и во время этой паузы в беседе Джонс часто вздыхал, а Партридж жалобно стонал, хотя по совсем другой причине. Наконец Джонс остановился и, обернувшись назад, сказал:
— Кто знает, Партридж, может быть, прелестнейшее создание на свете тоже созерцает эту самую луну, на которую я смотрю в настоящую минуту.
— Очень может быть, — отвечал Партридж. — Но если бы я созерцал в настоящую минуту хороший кусок ростбифа, то охотно отдал бы дьяволу и луну и ее рога в придачу.
— Ну что за варварство говорить такие вещи! — возмутился Джонс. — Неужели, Партридж, ты никогда в жизни не любил, или время изгладило из твоей памяти все следы этого чувства?
— Увы! — воскликнул Партридж. — Какое было бы счастье, если бы я не знал, что такое любовь! Infandum, regina, jubes renovare dolorem. Я испытал всю сладость, все восторги и всю горечь этой страсти.
— Значит, ваша возлюбленная была к вам немилостива?
— Чрезвычайно немилостива, сэр, — отвечал Партридж, — она вышла за меня замуж и сделалась несноснейшей женой на свете! Теперь, слава богу, ее уже нет в живых; и если бы я верил, что она на луне, как читал я в одной книге, где сказано, что луна есть местопребывание душ покойников, то я никогда не глядел бы на луну, из страха увидеть там мою супругу; но для вас, сэр, я желаю, чтобы луна была зеркалом и чтобы мисс Софья смотрелась в него в эту минуту.
— О милый Партридж! — воскликнул Джонс. — Какую мысль ты высказал! Она могла родиться только в голове влюбленного. О Партридж, если бы я мог надеяться увидеть ее лицо еще раз! Но, увы! эти золотые сны рассеялись навсегда, и мое единственное спасение от страданий в будущем — забыть ту, которая составляла некогда все мое счастье.
— Неужели вы в самом деле отчаиваетесь увидеть когда-нибудь мисс Вестерн? — отвечал Партридж. — Если вы послушаетесь моего совета, то, ручаюсь вам, не только снова увидите ее, но и заключите ее в свои объятия.
— Ах, не пробуждайте во мне подобных мыслей! — воскликнул Джонс. — Мне уже стоило такой борьбы преодолеть свои желания.
— Странный же вы любовник, если не желаете заключить возлюбленную в свои объятия, — заметил Партридж.
— Полно, оставим этот разговор, — сказал Джонс. — Но что же, однако, вы хотите мне посоветовать?
— Выражаясь по-военному — ведь мы с вами солдаты, — «направо, кругом!». Вернемся туда, откуда пришли. Мы, хоть и поздно, успеем дойти до Глостера, а если пойдем вперед, то, насколько могу видеть, до скончания века не доберемся до жилья.
— Я уже заявил вам о своем решении идти вперед, — отвечал Джонс, — но вы, пожалуйста, возвращайтесь. Очень вам признателен за компанию и прошу принять от меня гинею как слабый знак благодарности. Было бы даже жестокостью с моей стороны позволить вам идти дальше, потому что, сказать вам начистоту, главная цель моя и единственное мое желание — умереть славной смертью за короля и отечество.
— Что касается денег, — возразил Партридж, — то, пожалуйста, спрячьте их; я не возьму от вас сейчас ни гроша, потому что, повторяю, я богаче вас. И если вы решили идти вперед, то я решил следовать за вами. Мое присутствие даже необходимо, чтобы за вами присмотреть, раз у вас такое отчаянное намерение. Собственные мои намерения, должен признаться, гораздо благоразумнее: если вы решили пасть, по возможности, на поле битвы, то я всеми силами постараюсь выйти из нее невредимым. Я даже утешаю себя мыслью, что угрожающая нам опасность невелика: один папистский священник сказал мне на днях, что скоро все будет покончено, и, по его мнению, даже без боя.
— Папистский священник? — воскликнул Джонс. — Я слышал, что таким людям не всегда можно верить, если они говорят в пользу своей религии.
— Да, — сказал Партридж, — но какая же тут польза для его религии, если он уверял меня, что католики не ждут для себя ничего хорошего от переворота? Ведь принц Карл такой же добрый протестант, как и любой из нас, и только уважение к законным правам заставило этого священника и всю папистскую партию примкнуть к якобитам.
— Я столько же верю в то, что он протестант, как и в его права, — сказал Джонс, — и не сомневаюсь в нашей победе, хотя она достанется нам не без борьбы. Вы видите, я смотрю на вещи более мрачно, чем ваш друг папистский священник.
— Да, сэр, — подтвердил Партридж, — все пророчества, какие мне случалось читать, говорят, что в эту распрю будет великое кровопролитие и что трехпалый мельник, нынче живущий, будет держать лошадей трех королей, по колена в крови. Господи, смилуйся над нами и пошли лучшие времена!
— Каким, однако, вздором и чепухой набил ты себе голову! — воскликнул Джонс. — Все это, должно быть, тоже идет от папистского священника. Чудища и чудеса — самые подходящие доводы в защиту чудовищного и нелепого учения. Стоять за короля Георга — значит стоять за свободу и истинную религию. Другими словами, это значит стоять за здравый смысл, мой милый, и, бьюсь об заклад, мы одержим верх, хотя бы поднялся сам сторукий Бриарей, обернувшись в мельника.
Партридж на это ничего не ответил. Слова Джонса привели его в крайнее смущение, ибо — откроем читателю тайну, которой нам еще не было случая коснуться, — Партридж в душе был якобитом и предполагал, что Джонс тоже якобит и собирается присоединиться к мятежникам. Предположение это было не вовсе лишено повода. Высокая, долговязая дама, упоминаемая Гудибрасом, — это многоглазое, многоязычное, многоустое, многоухое чудовище Вергилия — рассказала ему, со своей обычной правдивостью, историю ссоры Джонса с офицером. Она превратила имя Софьи в имя Претендента и изобразила дело так, что тост за его здоровье был причиной полученного Джонсом удара. Вот что услышал Партридж и слепо всему поверил. Неудивительно, что после этого у него сложилось вышеуказанное представление о Джонсе, которое он чуть было не высказал ему, прежде чем заметил свою ошибку. Читатель найдет это вполне естественным, если соблаговолит припомнить двусмысленную фразу, в которой Джонс впервые сообщил мистеру Партриджу о своем решении. Впрочем, если бы даже слова Джонса и не были настолько двусмысленны, Партридж истолковал бы их таким же образом, будучи твердо убежден, что вся нация в душе разделяет его чувства; его не смущало и то обстоятельство, что Джонс шел с отрядом солдат, так как об армии он держался того же мнения, что и об остальном народе.
Но как бы он ни был привержен Иакову или Карлу, еще любезнее был ему Маленький Бенджамин, и потому, узнав убеждения своего спутника, Партридж счел благоразумным утаить собственные и наружно отказаться от них в угоду человеку, от которого зависело его счастье, потому что он нимало не верил, что дела Джонса с мистером Олверти в таком безнадежном положении, как это было в действительности. Покинув родные места, Партридж был в постоянной переписке с соседями сквайра и наслышался, даже слишком много, о большой привязанности мистера Олверти к молодому человеку, который, как писали Партриджу, назначен его наследником и которого, как мы сказали, сам Партридж считал его родным сыном.
Вот почему он был убежден, что, как бы мистер Олверти и Джонс ни поссорились, они непременно помирятся по возвращении Джонса, — событие, от которого он ожидал для себя больших выгод, если до тех пор ему удастся завоевать расположение молодого джентльмена, и, как мы уже сказали, не сомневался, что если сумеет посодействовать его возвращению домой, то это очень поможет ему снова войти в милость мистера Олверти.
Мы уже заметили, что Партридж был человек очень добродушный, и он сам объявил о своей горячей преданности Джонсу; но и только что упомянутые мною виды тоже, может быть, сыграли кой-какую роль в его решении предпринять этот поход или по крайней мере продолжать его, после того как Партридж обнаружил, что он и его господин придерживаются разных политических убеждений: ведь бывает же, что, несмотря на такое разногласие, благоразумные отцы и сыновья идут дружелюбно одной дорогой. Меня навело на эту мысль сделанное мной наблюдение, что любовь, дружба, уважение и тому подобные чувства хотя и являются могущественными двигателями человеческих поступков, однако умные люди редко упускают из виду материальные выгоды, когда хотят побудить других действовать в их интересах. Это превосходный медикамент; подобно пилюлям Ворда, он мгновенно оказывает действие именно на ту часть тела, которую вы имели в виду, — на язык, на руку и так далее, и почти безошибочно заставляет ее делать то, чего вы от нее хотели.
— У этих любовников, — прибавил он, — видно, были души, способные чувствовать всю прелесть самой возвышенной из всех человеческих страстей.
— Очень возможно, — отвечал Партридж, — только я позавидовал бы им больше, если бы у них были тела, неспособные чувствовать холода: я совсем почти замерз и очень боюсь, как бы не лишиться кончика носа, прежде чем мы доберемся до другой гостиницы. Право, нам следует ожидать какой-нибудь кары небесной за то, что мы так глупо бежали ночью из превосходнейшей гостиницы, в какую когда-либо ступала мой нога. Я в жизнь мою не видал лучшего помещения, и первый вельможа, я думаю, не пользуется такими удобствами в собственном доме, какие он нашел бы в этом заведении. Покинуть его и пойти бродить по полям куда глаза глядят, per devia rura viarum![68] Мне-то все равно, но вот другие, пожалуй, не постесняются и скажут, что мы не в своем уме.
— Стыдитесь, мистер Партридж! — сказал Джонс. — Надо быть мужественнее. Вспомните, что вы идете на неприятеля, так неужели вас устрашит небольшой холод? Жаль, не у кого спросить, по которой дороге нам надо идти.
— Смею ли предложить мой совет? — сказал Партридж. — Interdum stultus opportune loquitur[69].
— По которой же из этих дорог вы советуете пойти? — спросил Джонс.
— Ни по которой, — отвечал Партридж. — Единст» венная верная дорога — это та, по которой мы пришли. Через какой-нибудь час бодрый шаг приведет нас обратно в Глостер; а если мы пойдем вперед, так одному дьяволу известно, когда мы доберемся до жилья: мои глаза различают по крайней мере на пятьдесят миль вперед, и на всем этом пространстве я не вижу ни одного строения.
— Значит, перед вами открывается чудесный вид, которому яркий свет луны еще больше прибавляет красоты, — сказал Джонс. — Однако же я возьму влево, так как эта дорога ведет, должно быть, прямо к горам, которые, как известно, тянутся недалеко от Ворчестера. Если вам хочется покинуть меня, сделайте одолжение, возвращайтесь; а что касается меня, то я решил идти вперед.
— Нехорошо, сэр, с вашей стороны подозревать меня в таком намерении, — сказал Партридж. — Я советовал столько же ради вас, как и ради себя; но если вы твердо решили идти вперед, то я так же твердо решаю следовать за вами. I prae, sequar te[70].
Онипрошли несколько миль, не разговаривая друг с другом, и во время этой паузы в беседе Джонс часто вздыхал, а Партридж жалобно стонал, хотя по совсем другой причине. Наконец Джонс остановился и, обернувшись назад, сказал:
— Кто знает, Партридж, может быть, прелестнейшее создание на свете тоже созерцает эту самую луну, на которую я смотрю в настоящую минуту.
— Очень может быть, — отвечал Партридж. — Но если бы я созерцал в настоящую минуту хороший кусок ростбифа, то охотно отдал бы дьяволу и луну и ее рога в придачу.
— Ну что за варварство говорить такие вещи! — возмутился Джонс. — Неужели, Партридж, ты никогда в жизни не любил, или время изгладило из твоей памяти все следы этого чувства?
— Увы! — воскликнул Партридж. — Какое было бы счастье, если бы я не знал, что такое любовь! Infandum, regina, jubes renovare dolorem. Я испытал всю сладость, все восторги и всю горечь этой страсти.
— Значит, ваша возлюбленная была к вам немилостива?
— Чрезвычайно немилостива, сэр, — отвечал Партридж, — она вышла за меня замуж и сделалась несноснейшей женой на свете! Теперь, слава богу, ее уже нет в живых; и если бы я верил, что она на луне, как читал я в одной книге, где сказано, что луна есть местопребывание душ покойников, то я никогда не глядел бы на луну, из страха увидеть там мою супругу; но для вас, сэр, я желаю, чтобы луна была зеркалом и чтобы мисс Софья смотрелась в него в эту минуту.
— О милый Партридж! — воскликнул Джонс. — Какую мысль ты высказал! Она могла родиться только в голове влюбленного. О Партридж, если бы я мог надеяться увидеть ее лицо еще раз! Но, увы! эти золотые сны рассеялись навсегда, и мое единственное спасение от страданий в будущем — забыть ту, которая составляла некогда все мое счастье.
— Неужели вы в самом деле отчаиваетесь увидеть когда-нибудь мисс Вестерн? — отвечал Партридж. — Если вы послушаетесь моего совета, то, ручаюсь вам, не только снова увидите ее, но и заключите ее в свои объятия.
— Ах, не пробуждайте во мне подобных мыслей! — воскликнул Джонс. — Мне уже стоило такой борьбы преодолеть свои желания.
— Странный же вы любовник, если не желаете заключить возлюбленную в свои объятия, — заметил Партридж.
— Полно, оставим этот разговор, — сказал Джонс. — Но что же, однако, вы хотите мне посоветовать?
— Выражаясь по-военному — ведь мы с вами солдаты, — «направо, кругом!». Вернемся туда, откуда пришли. Мы, хоть и поздно, успеем дойти до Глостера, а если пойдем вперед, то, насколько могу видеть, до скончания века не доберемся до жилья.
— Я уже заявил вам о своем решении идти вперед, — отвечал Джонс, — но вы, пожалуйста, возвращайтесь. Очень вам признателен за компанию и прошу принять от меня гинею как слабый знак благодарности. Было бы даже жестокостью с моей стороны позволить вам идти дальше, потому что, сказать вам начистоту, главная цель моя и единственное мое желание — умереть славной смертью за короля и отечество.
— Что касается денег, — возразил Партридж, — то, пожалуйста, спрячьте их; я не возьму от вас сейчас ни гроша, потому что, повторяю, я богаче вас. И если вы решили идти вперед, то я решил следовать за вами. Мое присутствие даже необходимо, чтобы за вами присмотреть, раз у вас такое отчаянное намерение. Собственные мои намерения, должен признаться, гораздо благоразумнее: если вы решили пасть, по возможности, на поле битвы, то я всеми силами постараюсь выйти из нее невредимым. Я даже утешаю себя мыслью, что угрожающая нам опасность невелика: один папистский священник сказал мне на днях, что скоро все будет покончено, и, по его мнению, даже без боя.
— Папистский священник? — воскликнул Джонс. — Я слышал, что таким людям не всегда можно верить, если они говорят в пользу своей религии.
— Да, — сказал Партридж, — но какая же тут польза для его религии, если он уверял меня, что католики не ждут для себя ничего хорошего от переворота? Ведь принц Карл такой же добрый протестант, как и любой из нас, и только уважение к законным правам заставило этого священника и всю папистскую партию примкнуть к якобитам.
— Я столько же верю в то, что он протестант, как и в его права, — сказал Джонс, — и не сомневаюсь в нашей победе, хотя она достанется нам не без борьбы. Вы видите, я смотрю на вещи более мрачно, чем ваш друг папистский священник.
— Да, сэр, — подтвердил Партридж, — все пророчества, какие мне случалось читать, говорят, что в эту распрю будет великое кровопролитие и что трехпалый мельник, нынче живущий, будет держать лошадей трех королей, по колена в крови. Господи, смилуйся над нами и пошли лучшие времена!
— Каким, однако, вздором и чепухой набил ты себе голову! — воскликнул Джонс. — Все это, должно быть, тоже идет от папистского священника. Чудища и чудеса — самые подходящие доводы в защиту чудовищного и нелепого учения. Стоять за короля Георга — значит стоять за свободу и истинную религию. Другими словами, это значит стоять за здравый смысл, мой милый, и, бьюсь об заклад, мы одержим верх, хотя бы поднялся сам сторукий Бриарей, обернувшись в мельника.
Партридж на это ничего не ответил. Слова Джонса привели его в крайнее смущение, ибо — откроем читателю тайну, которой нам еще не было случая коснуться, — Партридж в душе был якобитом и предполагал, что Джонс тоже якобит и собирается присоединиться к мятежникам. Предположение это было не вовсе лишено повода. Высокая, долговязая дама, упоминаемая Гудибрасом, — это многоглазое, многоязычное, многоустое, многоухое чудовище Вергилия — рассказала ему, со своей обычной правдивостью, историю ссоры Джонса с офицером. Она превратила имя Софьи в имя Претендента и изобразила дело так, что тост за его здоровье был причиной полученного Джонсом удара. Вот что услышал Партридж и слепо всему поверил. Неудивительно, что после этого у него сложилось вышеуказанное представление о Джонсе, которое он чуть было не высказал ему, прежде чем заметил свою ошибку. Читатель найдет это вполне естественным, если соблаговолит припомнить двусмысленную фразу, в которой Джонс впервые сообщил мистеру Партриджу о своем решении. Впрочем, если бы даже слова Джонса и не были настолько двусмысленны, Партридж истолковал бы их таким же образом, будучи твердо убежден, что вся нация в душе разделяет его чувства; его не смущало и то обстоятельство, что Джонс шел с отрядом солдат, так как об армии он держался того же мнения, что и об остальном народе.
Но как бы он ни был привержен Иакову или Карлу, еще любезнее был ему Маленький Бенджамин, и потому, узнав убеждения своего спутника, Партридж счел благоразумным утаить собственные и наружно отказаться от них в угоду человеку, от которого зависело его счастье, потому что он нимало не верил, что дела Джонса с мистером Олверти в таком безнадежном положении, как это было в действительности. Покинув родные места, Партридж был в постоянной переписке с соседями сквайра и наслышался, даже слишком много, о большой привязанности мистера Олверти к молодому человеку, который, как писали Партриджу, назначен его наследником и которого, как мы сказали, сам Партридж считал его родным сыном.
Вот почему он был убежден, что, как бы мистер Олверти и Джонс ни поссорились, они непременно помирятся по возвращении Джонса, — событие, от которого он ожидал для себя больших выгод, если до тех пор ему удастся завоевать расположение молодого джентльмена, и, как мы уже сказали, не сомневался, что если сумеет посодействовать его возвращению домой, то это очень поможет ему снова войти в милость мистера Олверти.
Мы уже заметили, что Партридж был человек очень добродушный, и он сам объявил о своей горячей преданности Джонсу; но и только что упомянутые мною виды тоже, может быть, сыграли кой-какую роль в его решении предпринять этот поход или по крайней мере продолжать его, после того как Партридж обнаружил, что он и его господин придерживаются разных политических убеждений: ведь бывает же, что, несмотря на такое разногласие, благоразумные отцы и сыновья идут дружелюбно одной дорогой. Меня навело на эту мысль сделанное мной наблюдение, что любовь, дружба, уважение и тому подобные чувства хотя и являются могущественными двигателями человеческих поступков, однако умные люди редко упускают из виду материальные выгоды, когда хотят побудить других действовать в их интересах. Это превосходный медикамент; подобно пилюлям Ворда, он мгновенно оказывает действие именно на ту часть тела, которую вы имели в виду, — на язык, на руку и так далее, и почти безошибочно заставляет ее делать то, чего вы от нее хотели.
ГЛАВА X,
в которой описывается необыкновенное приключение наших путешественников
Только что кончив изложенный в предыдущей главе диалог, Джонс со своим другом оказались у подножия очень крутой горы. Джонс остановился и, устремив глаза вверх, с минуту пребывал в молчании. Наконец, обратись к своему спутнику, сказал:
— Партридж, мне хотелось бы побывать на вершине этой горы: вид оттуда, должно быть, очаровательный, особенно при таком освещении, ибо меланхолическая мгла, набрасываемая луной на все предметы, невыразимо прекрасна, особенно для воображения, настроенного на печальный лад!
— Очень может быть, — отвечал Партридж, — но если вершина горы очень способна навеять мрачные мысли, то ее подножие должно рождать веселье, а я во всех отношениях предпочитаю это. Признаюсь, у меня кровь застыла в жилах от одних ваших слов о вершине этой горы, выше которой, кажется, нет на свете. Нет, нет, если уж чего-нибудь искать, так какого-нибудь подземелья, где можно было бы укрыться от мороза.
— Что ж, ищите его, — сказал Джонс, — только на таком расстоянии, чтобы туда донесся мой голос: сойдя с горы, я вам аукну.
— Да в уме ли вы, сэр! — ужаснулся Партридж.
— Нет, не в уме, — отвечал Джонс, — если взойти на эту гору — безумие; но раз вы так жалуетесь на холод, то оставайтесь внизу. Не больше чем через час я вернусь к вам.
— Простите меня, сэр, — воскликнул Партридж, — я решил следовать за вами, куда бы вы ни пошли!
Теперь он боялся остаться один, ибо, будучи порядочным трусом во всех отношениях, больше всего он страшился привидений, для которых время ночи и пустынность места как нельзя больше подходили.
В эту минуту Партридж заметил сквозь деревья мерцающий свет, который, по-видимому, находился совсем невдалеке от них.
— Слава богу, сэр! — с восхищением воскликнул он. — Наконец-то небо услышало мои молитвы и послало нам жилище, может быть гостиницу. Умоляю вас, сэр, если у вас есть хоть какая-нибудь жалость ко мне или к себе, не пренебрегайте этой благостью провидения и пойдемте прямо на огонек. Гостиница в конце концов это или нет, но если там живут христиане, они, наверно, не откажут в уголке путникам, находящимся в таком бедственном положении.
Джонс уступил в конце концов горячим просьбам Партриджа, и они направились прямо к тому месту, где светился огонек. Скоро пришли они к дверям дома, или коттеджа, потому что это здание можно было принять и за то и за другое. Джонс постучался несколько раз, но ответа не последовало; тогда Партридж, голова которого была полна привидений, чертей, ведьм и тому подобного, задрожал и воскликнул:
— Господи, спаси и помилуй! Наверное, все в доме мертвые. Я не вижу больше света в окнах, а минуту назад ясно видел горящую свечу. О таких вещах мне уже приходилось слышать.
— О каких вещах? — спросил Джонс — Попросту хозяева или крепко спят, или, что еще вероятнее, боятся открыть дверь, так как место здесь пустынное.
Он начал крччать изо всех сил, и наконец какая-то старуха, открыв верхнее окошко, спросила, кто они и что им надо.
Джонс отвечал, что они путешественники, сбились с дороги и, увидав свет в окошке, пришли, в надежде найти здесь огонь и обогреться.
— Кто бы вы ни были, — отвечала старуха, — вам тут делать нечего, и я никому не открою дверь в такое позднее время.
Партридж, страх которого прогнали звуки человеческого голоса, начал слезно молить позволения войти всего на несколько минут, чтобы обогреться, говоря, что он полумертв от холода, чему страх был столько же причиной, как и мороз. Он клялся старухе, что говоривший с ней джентльмен — один из первых сквайров этих мест, и пускал в ход все доводы, за исключением самого убедительного, к которому прибегнул наконец Джонс, то есть к обещанию дать полкроны, — подачка слишком щедрая для того, чтобы старуха могла против нее устоять; притом же изящная фигура Джонса, ярко обрисовавшаяся перед ней в свете луны, и приветливое его обращение окончательно убедили ее, что она имеет дело не с ворами, за которых первоначально приняла наших путников. Она согласилась наконец впустить их, и Партридж, к большой своей радости, нашел в доме жарко горевший огонь.
Но не успел бедняга обогреться, как известного рода мысли, которым он всегда легко поддавался, снова начали тревожить его мозг. Не было догмата, в который он верил бы так непоколебимо, как в колдовство, и читатель не может себе представить фигуру, более подходящую для внушения мысли о колдовстве, чем стоявшая теперь перед Партриджем старуха! Она точь-в-точь была похожа на ведьму, выведенную Отвеем в его «Сироте», и, живи она в царствование Иакова I, ее повесили бы без всяких улик, за одну наружность.
— Партридж, мне хотелось бы побывать на вершине этой горы: вид оттуда, должно быть, очаровательный, особенно при таком освещении, ибо меланхолическая мгла, набрасываемая луной на все предметы, невыразимо прекрасна, особенно для воображения, настроенного на печальный лад!
— Очень может быть, — отвечал Партридж, — но если вершина горы очень способна навеять мрачные мысли, то ее подножие должно рождать веселье, а я во всех отношениях предпочитаю это. Признаюсь, у меня кровь застыла в жилах от одних ваших слов о вершине этой горы, выше которой, кажется, нет на свете. Нет, нет, если уж чего-нибудь искать, так какого-нибудь подземелья, где можно было бы укрыться от мороза.
— Что ж, ищите его, — сказал Джонс, — только на таком расстоянии, чтобы туда донесся мой голос: сойдя с горы, я вам аукну.
— Да в уме ли вы, сэр! — ужаснулся Партридж.
— Нет, не в уме, — отвечал Джонс, — если взойти на эту гору — безумие; но раз вы так жалуетесь на холод, то оставайтесь внизу. Не больше чем через час я вернусь к вам.
— Простите меня, сэр, — воскликнул Партридж, — я решил следовать за вами, куда бы вы ни пошли!
Теперь он боялся остаться один, ибо, будучи порядочным трусом во всех отношениях, больше всего он страшился привидений, для которых время ночи и пустынность места как нельзя больше подходили.
В эту минуту Партридж заметил сквозь деревья мерцающий свет, который, по-видимому, находился совсем невдалеке от них.
— Слава богу, сэр! — с восхищением воскликнул он. — Наконец-то небо услышало мои молитвы и послало нам жилище, может быть гостиницу. Умоляю вас, сэр, если у вас есть хоть какая-нибудь жалость ко мне или к себе, не пренебрегайте этой благостью провидения и пойдемте прямо на огонек. Гостиница в конце концов это или нет, но если там живут христиане, они, наверно, не откажут в уголке путникам, находящимся в таком бедственном положении.
Джонс уступил в конце концов горячим просьбам Партриджа, и они направились прямо к тому месту, где светился огонек. Скоро пришли они к дверям дома, или коттеджа, потому что это здание можно было принять и за то и за другое. Джонс постучался несколько раз, но ответа не последовало; тогда Партридж, голова которого была полна привидений, чертей, ведьм и тому подобного, задрожал и воскликнул:
— Господи, спаси и помилуй! Наверное, все в доме мертвые. Я не вижу больше света в окнах, а минуту назад ясно видел горящую свечу. О таких вещах мне уже приходилось слышать.
— О каких вещах? — спросил Джонс — Попросту хозяева или крепко спят, или, что еще вероятнее, боятся открыть дверь, так как место здесь пустынное.
Он начал крччать изо всех сил, и наконец какая-то старуха, открыв верхнее окошко, спросила, кто они и что им надо.
Джонс отвечал, что они путешественники, сбились с дороги и, увидав свет в окошке, пришли, в надежде найти здесь огонь и обогреться.
— Кто бы вы ни были, — отвечала старуха, — вам тут делать нечего, и я никому не открою дверь в такое позднее время.
Партридж, страх которого прогнали звуки человеческого голоса, начал слезно молить позволения войти всего на несколько минут, чтобы обогреться, говоря, что он полумертв от холода, чему страх был столько же причиной, как и мороз. Он клялся старухе, что говоривший с ней джентльмен — один из первых сквайров этих мест, и пускал в ход все доводы, за исключением самого убедительного, к которому прибегнул наконец Джонс, то есть к обещанию дать полкроны, — подачка слишком щедрая для того, чтобы старуха могла против нее устоять; притом же изящная фигура Джонса, ярко обрисовавшаяся перед ней в свете луны, и приветливое его обращение окончательно убедили ее, что она имеет дело не с ворами, за которых первоначально приняла наших путников. Она согласилась наконец впустить их, и Партридж, к большой своей радости, нашел в доме жарко горевший огонь.
Но не успел бедняга обогреться, как известного рода мысли, которым он всегда легко поддавался, снова начали тревожить его мозг. Не было догмата, в который он верил бы так непоколебимо, как в колдовство, и читатель не может себе представить фигуру, более подходящую для внушения мысли о колдовстве, чем стоявшая теперь перед Партриджем старуха! Она точь-в-точь была похожа на ведьму, выведенную Отвеем в его «Сироте», и, живи она в царствование Иакова I, ее повесили бы без всяких улик, за одну наружность.