— А я выдержал из-за тебя баталию с этим толстым попом Твакомом, Том! Он только что сказал Олверти в моем присутствии, что сломанная кость — это ниспосланная тебе небесная кара. «Враки, говорю, как это может быть? Ведь он сломал руку, когда спасал девушку!» Вот сморозил! Тьфу! «Да если мальчик в чем-нибудь не проштрафится, то попадет на небо скорее, чем все попы на свете! Ему гордиться надо своим поступком, а не стыдиться его!»
   — Полноте, сэр, — отвечал Джонс, — тут нечем гордиться и нечего стыдиться; но если я спас мисс Вестерн, то всегда буду считать это счастливейшим событием в моей жизни.
   — И за это натравливать Олверти на тебя! Если бы не бабьи юбки на этом попе, задал бы я ему трепку! Потому что я люблю тебя сердечно, паренек, и разрази меня гром, если я не сделаю для тебя всего, что в моей власти! Выбирай себе завтра любую лошадь в моей конюшне, только не Рыцаря и не Мисс Слауч.
   Джонс поблагодарил сквайра, но отказался от подарка.
   — Ну так возьми гнедую кобылу, на которой ездила Софья, — не унимался сквайр. — Она стоила мне пятьдесят гиней, и этой весной ей будет только шесть лет.
   — А по мне, если б она стоила хоть тысячу гиней, — с жаром воскликнул Джонс, — я отдал бы ее собакам на растерзание!
   — Фу! Фу! — вознегодовал Вестерн. — Неужели за то, что она сломала тебе руку? Забудь и прости ей. Какой же ты после этого мужчина, если сердишься на бессловесное животное!
   Тут вмешательство Софьи прекратило разговор: девушка попросила у отца позволения поиграть ему, а в этой просьбе он ей никогда не отказывал.
   Софья в продолжение только что изложенного разговора не раз менялась в лице; видимо, она объясняла раздражение и гнев Джонса на кобылу совсем другими причинами, чем ее отец. Она была в явном возбуждении и играла так невыносимо плохо, что если бы Вестерн вскоре не заснул, то непременно заметил бы это. Но Джонс бодрствовал, и его слух был напряжен не меньше, чем зрение; он сделал кое-какие наблюдения и, сопоставив их со всем тем, что случилось ранее и уже известно читателю, н мысленно охватив взором все эти мелочи, пришел к твердому убеждению, что в нежном сердце Софьи не все благополучно. Многие молодые джентльмены, несомненно, будут крайне удивлены, почему он не догадался об этом гораздо раньше. Если хотите знать правду, так это объяснялось его застенчивостью и недостаточной предприимчивостью при виде авансов молодой дамы — недостаток, от которого можно излечиться только ранним городским воспитанием, вошедшим ныне везде в большую моду.
   Всецело завладев умом Джонса, мысли эти произвели в нем большое смятение, которое в натуре не столь чистой и твердой могло бы в таком возрасте привести к весьма опасным последствиям. Он ясно сознавал высокие достоинства Софьи. Ему чрезвычайно нравилась внешность девушки, он дивился ее способностям и нежно любил в ней доброту. В действительности же, никогда не лелея мысли обладать ею и ни разу не дав волю своему влечению, он был влюблен в нее гораздо сильнее, чем сам о том подозревал. Сердце раскрыло ему эту тайну в тот момент, когда оно его уверило, что обожаемый предмет отвечает ему взаимностью.

ГЛАВА III
о которой люди без сердца подумают: много шуму из ничего

   Читатель, может быть, вообразит, что чувства, пробудившиеся теперь в Джонсе, были так сладки и так ириятны, что скорее могли вызвать в его душе радостную безмятежность, чем породить какое-нибудь из только что упомянутых опасных следствий; в действительности, однако, чувства этого рода, несмотря на всю свою сладостность, отличаются при своем появлении весьма бурным характером и действуют далеко не усыпительно. Кроме того, в настоящем случае некоторые обстоятельства придавали им горечь и, смешиваясь с более сладкими ингредиентами, составляли в целом микстуру, которая может быть названа горько-сладкой; если ничего не может быть неприятнее для вкуса, то, в метафорическом смысле, ничего не может быть несноснее для души.
   Прежде всего хотя он имел достаточно оснований гордиться всем подмеченным им в Софье, однако не вполне еще освободился от сомнений: а вдруг он ошибается и принимает сострадание или, в лучшем случае, уважение за другое, более теплое чувство? Он был далек от уверенности в том, что Софья настолько к нему расположена, чтобы влечение его могло рассчитывать на ту жертву, какой оно в конце концов потребовало бы, если бы он стал его поощрять и питать надеждами. Кроме того, если бы даже он мог надеяться, что не встретит препятствия к своему счастью со стороны дочери, то нисколько не сомневался в том, что натолкнется на самое решительное противодействие со стороны отца. Правда, в своих развлечениях мистер Вестерн был простым деревенским сквайром, но во всем, что касалось его состояния, вел себя как человек вполне светский; он горячо любил свою единственную дочь и часто за бокалом вина говорил об удовольствии видеть ее замужем за кем-нибудь из первых богачей графства. Джонс не был настолько тщеславным и пустоголовым фатом, чтобы ожидать, что из расположения к нему, в котором Вестерн так часто признавался, сквайр способен будет пренебречь своими видами на партию дочери; он прекрасно знал, что состояние является обыкновенно главным, если не единственным обстоятельством, с которым считаются в этих делах лучшие родители; дружба побуждает нас горячо принимать к сердцу интересы наших друзей, но относится очень холодно к угождению их страстям. Ведь для того чтобы понимать, какое счастье это может доставить другому, надо самому загореться его страстью. А так как Джонс не надеялся на согласие отца Софьи, то считал, что стараться достигнуть своей цели помимо него и таким образом разрушить заветную мечту жизни мистера Вестерна значило бы злоупотребить его гостеприимством и отплатить неблагодарностью за все его многочисленные (хотя и грубоватые) ласки. Но если он не мог думать об этом без самого крайнего отвращения, то насколько же сильнее удерживали его отношения к мистеру Олверти, которому он был обязан больше, чем родному отцу, и к которому питал более чем сыновнее почтение! Он знал, что низость и предательство до такой степени противны его доброму сердцу, что малейшая попытка в этом роде сделает присутствие виновного невыносимым для его зрения, а имя его ненавистным для его слуха. Одних этих непреодолимых затруднений было достаточно для того, чтобы наполнить Тома отчаянием, какими бы пылкими ни были его желания; но даже и пыл их охлаждался состраданием к другой женщине. Образ любезной Молли возник перед его взором. В ее объятиях он клялся ей в вечной верности, и она тоже божилась, что не переживет его измены. Молли рисовалась ему в мучительной предсмертной агонии и, хуже того, — в ужасном положении проститутки, которое ей теперь угрожало и в котором он вдвойне был бы виновен: во-первых, потому, что соблазнил ее, а во-вторых, потому что покинул, ибо Джонс хорошо знал, как ненавидят ее все соседи и даже родные сестры и как рады они будут растерзать ее на клочки. Ведь он не столько подверг ее позору, сколько сделал предметом зависти, или, лучше сказать, подверг позору, порожденному завистью: многие женщины бранили ее потаскухой и в то же время смотрели с завистью на ее любовника и ее наряды и с удовольствием приобрели бы и то и другое за ту же цену. Таким образом, гибель бедной девушки казалась ему неизбежной, в случае если он покинет ее, и эта мысль жестоко терзала Джонса. Бедность и несчастие, по его мнению, не давали ему никакого права еще более отягчать эти бедствия. Низкое происхождение Молли ничуть не уменьшало их в его глазах и не оправдывало, даже не смягчало его вины, заключавшейся в том, что он навлек их на нее. Но что я говорю об оправдании! Его собственное сердце не позволило бы ему погубить человеческое существо, которое, думал он, любит его и пожертвовало ради этой любви своей невинностью. Его собственное сердце выступило на защиту, и не в роли бездушного наемного адвоката, а в роли кровно заинтересованного в деле ходатая, который болезненно чувствует все страдания, причиненные его клиентом подсудимому.
   Пробудив в Джонсе живую жалость картиной горя и несчастий бедной Молли, этот могучий адвокат призвал на помощь другую страсть и представил девушку во всем блеске молодости, здоровья и красоты, привлекательность которых, по крайней мере для доброго сердца, еще больше увеличивалась возбуждаемым ею состраданием.
   В таких мыслях бедный Джонс провел долгую бессонную ночь, и наутро результатом их было решение не покидать Молли и не думать больше о Софье.
   В этой добродетельной решимости он пребывал целый день до рокового вечера, лелея образ Молли и прогоняя всякую мысль о Софье: но вечером одно ничтожное происшествие снова привело в смятение его чувства и произвело в его образе мыслей такую существенную перемену, что мы считаем долгом рассказать об этом в новой главе.

ГЛАВА IV
Маленькая глава, которая содержит одно маленькое происшествие

   В числе прочих гостей, навещавших молодого джентльмена во время его болезни, была и миссис Гонора. Припоминая некоторые выражения, сорвавшиеся у нее в разговоре с Софьей, читатель, может быть, вообразит, что сама она была неравнодушна к мистеру Джонсу. Ничуть не бывало. Том был красивый юноша, а к красавцам миссис Гонора относилась с некоторым вниманием; но это внимание распространялось на них всех без различия. Дело в том, что, испытав неудачу в своей любви к лакею одного знатного барина, который бессовестно ее бросил, пообещав жениться, она так заботливо собрала обломки своего разбитого сердца, что ни одному мужчине не удалось с тех пор овладеть ни малейшим его кусочком. Она смотрела на всех красивых мужчин с одинаковым вниманием и приветливостью, вроде того как здравомыслящие и добродетельные люди смотрят на все доброе. Можно сказать, что она любила мужчин той любовью, какой Сократ любил человечество, отдавая предпочтение одному перед другим за телесные, как Сократ за духовные, качества; но предпочтение это никогда не простиралось так далеко, чтобы возмутить философскую ясность ее духа.
   На другой день после пережитой Джонсом борьбы, которую мы описали в предыдущей главе, миссис Гонора вошла к нему в комнату и, застав его одного, сказала:
   — Ну, как вы думаете, сударь, где я была? Бьюсь об заклад, что в пятьдесят лет не отгадаете; да если б и отгадали, так, верьте слову, я не должна вам этого говорить.
   — Вот потому-то, что вы не должны, мне и хочется допросить вас, — отвечал Джонс. — И я уверен, вы не будете настолько жестоки, чтобы отказать мне.
   — И правда, зачем вам отказывать? Ведь вы, верно, никому не перескажете. Да если и узнаете, где я была, но не узнаете зачем, так это мало что значит. И почему мне держать это в тайне? Право же, она самая добрая госпожа на свете.
   Тут Джонс начал усердно просить, чтобы она открыла ему эту тайну, поклявшись, что будет свято хранить ее.
   — Изволите ли видеть, сударь, — сообщила Гонора, — госпожа моя послала меня к Молли Сигрим разузнать, не нужно ли чего этой девчонке. Верьте слову, уж так не хотелось мне идти, но ничего не поделаешь: слуги должны исполнять, что им приказано… И как только вы могли так унизиться, мистер Джонс?.. Словом, госпожа моя велела мне снести ей белья и еще кой-чего. Слишком она добрая. Таких негодниц надо в исправительный дом, это им на пользу пойдет… Я и говорю барышне: ваша милость потакаете праздности.
   — Неужели моя Софья была настолько добра? — воскликнул Джонс.
   — «Моя Софья»! Скажите, пожалуйста! — отвечала Гонора. — Ах, если бы вы знали все… Право, будь я мистером Джонсом, так я метила бы чуточку повыше, чем на такую дрянь, как Молли Сигрим.
   — Что вы хотите этим сказать: если бы я знал все? — спросил Джонс.
   — Да уж что хочу, то и хочу, — ответила Гонора. — Помните, как вы засунули однажды руки в муфту моей госпожи? Ей-богу, охотно рассказала бы вам все, если б знала, что не дойдет до барышни.
   Джонс произнес несколько торжественных клятв, и Гонора продолжала:
   — Верьте слову, барышня подарила мне эту муфту, а потом, когда услышала, что вы сделали…
   — Так вы рассказали ей? — перебил ее Джонс.
   — Да хоть бы и рассказала, все-таки сердиться вам нечего, сударь. Многие господа головы своей не пожалели бы, только бы кто-нибудь рассказал об этом моей госпоже, — кабы они знали… ей-богу, первый лорд в королевстве мог бы гордиться… Нет, ни слова больше вам не скажу.
   Джонс принялся упрашивать, и ему не понадобилось для этого много времени.
   — Извольте знать, сударь, что барышня подарила вту муфту мне, — продолжала Гонора, — а через два-три дня, когда я ей все рассказала, она возьми и рассердись на свою новую муфту, — а уж на что красивая, лучшей и не сыскать. «Гонора, говорит, препротивная эта муфта, слишком велика мне, не могу носить ее; покамест достану другую, отдай мне старую, а вместо нее можешь взять эту». Барышня ведь добрая: подарила что-нибудь, так уж ни за что не возьмет назад. Ну, понятное дело, отдала я ей муфту, и с тех пор она, кажется, ни на минуту с ней не разлучается, а когда никто не видит, так все целует ее и целует…
   Тут разговор был прерван появлением мистера Вестерна, который пришел звать Джонса послушать клавикорды; и бедный юноша последовал за ним, бледный и дрожащий. Вестерн это заметил, но, заставши у Джонса Гонору, приписал его растерянность совсем другой причине: крепко ругнув Тома, он полушутливо-полусерьезно посоветовал ему охотиться где-нибудь подальше и не воровать дичь в его заповеднике.
   Софья была в этот вечер еще красивее, чем обыкновенно, и, надо думать, еще больше прелести придавала ей в глазах Джонса надетая на правую руку хорошо знакомая нам муфта.
   Она играла одну из любимых песенок отца, а сквайр слушал, облокотившись на спинку стула, как вдруг муфта соскользнула ей на пальцы и помешала играть. Это так рассердило сквайра, что он выхватил у дочери муфту и с крепким ругательством бросил ее в камин. Софья моментально вскочила и с большой поспешностью спасла муфту из пламени.
   Случай этот большинству наших читателей покажется, вероятно, ничтожным, но он произвел на Джонса потрясающее впечатление, так что мы сочли долгом рассказать о нем. По правде говоря, недальновидные историки слишком часто опускают разные мелочи, из которых вырастают события чрезвычайной важности. Ведь мир похож на огромную машину, в которой движение сообщается большим колесам самыми маленькими, заметными только для очень острого зрения.
   И никакие прелести несравненной Софьи — ни ослепительный блеск и томная нежность ее глаз, ни мелодичность голоса и стройность стана, ни ум, ни доброта, ни возвышенность мыслей, ни ласковость — не были в состоянии настолько покорить и поработить сердце бедного Джонса, как это маленькое происшествие с муфтой. То же самое поэт мелодически поет о Трое:
 
 
… captique dolis lacrimisque coacti
Quos neque Tydides, nee Larissaeus Achilles
Non anni domuere decern, non mille carinae.
 
 
 
… обманом пленив и слезами подвигнув,
Нас, кого одолеть ни Тидид, ни Ахилл Лариссейский
Не были в силах, ни десять лет, ни тысяча килей.
 
 
   Крепость Джонса взята была врасплох. Все доводы чести и благоразумия, которые герой наш только что расставил на подступах к своему сердцу по всем правилам военного искусства, бежали со своих позиций, и бог любви с торжеством вступил в оставленные владения.

ГЛАВА V
Очень длинная глава, которая содержит очень важное происшествие

   Но хотя победоносный бог легко изгнал из сердца Джонса своих заклятых врагов, ему было гораздо труднее вытеснить гарнизон, которым он сам когда-то туда поставил. Говоря без аллегорий, мысль о судьбе бедной Молли сильно тревожила и смущала достойного юношу. Несравненные достоинства Софьи совершенно затмили или, лучше сказать, упразднили все прелести бедной девушки; но любовь заменилась не презрением, а состраданием. Джонс был убежден, что Молли отдала ему все свое сердце и что все ее надежды на будущее счастье сосредоточены только в нем. Он дал ей для этого все основания своими бурными ласками и нежным вниманием, в неизменности которого уверял ее при всяком случае. Она же, со своей стороны, постоянно говорила ему о непоколебимой вере в его обещания и с торжественными клятвами заявляла, что от исполнения или нарушения втих обещаний будет зависеть, быть ли ей счастливейшей или несчастнейшей из женщин. Между тем мысль о том, что он может явиться виновником тягчайшего для человека горя, была для него совершенно невыносима. Он видел в Молли женщину, пожертвовавшую ему всем, что находилось в ее маленькой власти, поплатившуюся за доставленное ему наслаждение и, может быть, в эту самую минуту вздыхающую и тоскующую о нем. «Так неужели же, — говорил он себе, — мое выздоровление, которого она желала так пламенно, неужели мое свидание с ней, которого она ждала с таким нетерпением, должны принести ей вместо предвкушаемой радости одно только горе и разочарование? Неужели я способен быть таким негодяем?» Но в минуты, когда добрый гений бедной Молли, казалось, уже торжествовал, в сердце юноши вторгалась любовь Софьи, в которой он больше не сомневался, и сметала на пути своем все препятствия.
   Наконец ему пришло на мысль, нельзя ли вознаградить Молли другим способом, именно — подарить ей достаточную сумму денег. Однако он почти отчаивался в ее согласии, припоминая, как часто и с каким жаром она уверяла его, что целый мир не вознаградит ее за его потерю. Лишь крайняя бедность Молли и особенно ее непомерное тщеславие (кое-какие примеры которого были уже приведены читателю) подавали ему слабую надежду, что, несмотря на все ее уверения в любви до гроба, со временем она, может быть, согласится принять денежное вознаграждение, которое польстит ее тщеславию, возвысив над людьми ее круга. Джонс решил при первом же удобном случае сделать ей такое предложение.
   И вот однажды, когда рука его уже настолько зажила, что он мог свободно ходить, подвязав ее шарфом, он воспользовался выездом сквайра на охоту и посетил свою любезную. Ее мать и сестры, которых он застал за чаепитием, сказали ему сперва, что Молли нет дома; но потом старшая сестра с ехидной улыбкой сообщила, что она наверху, в постели. Том ничего не имел против того, чтобы застать свою любовницу в этом положении, и мигом взбежал по лестнице, которая вела к ее спальне; но, дойдя до двери, к великому своему изумлению, увидел, что она заперта, и долго не мог даже добиться никакого ответа изнутри, потому что Молли, как она сказала потом, спала мертвым сном.
   Замечено, что безутешное горе и бурная радость действуют на человека почти одинаково, и когда они обрушиваются на нас врасплох, то могут вызвать такое потрясение и замешательство, что мы часто лишаемся всех своих способностей. Поэтому нет ничего удивительного, что неожиданное появление мистера Джонса так сильно поразило Молли и привело ее в такое смущение, что в течение нескольких минут она не в силах была выразить восторг, какого читатель вправе ожидать от нее в этом случае. Что же касается Джонса, то он был до такой степени захвачен и как бы очарован присутствием любимой женщины, что на время забыл о Софье, а следовательно — о цели своего визита.
   Скоро, впрочем, он опомнился; и когда первые бурные проявления радости любовников по случаю их встречи миновали, он постепенно перевел разговор на роковые последствия, ожидающие их любовь, если мистер Олверти, настрого запретивший ему с ней видеться, узнает, что связь их продолжается. Если же это произойдет, сказал Джонс, — а враги его, наверное, постараются довести обо всем до сведения сквайра, — тогда его, а следовательно, и ее гибель — неминуема. Но раз уж суровая судьба определила им разлуку, то он советует ей перенести ее мужественно и клянется, что в течение всей своей жизни не пропустит ни одного случая доказать ей искренность своей привязанности, обеспечив ее так, как она никогда не ожидала и даже, может быть, не желала, если когда-нибудь это будет в его власти. Заключил он свою речь выражением уверенности, что она вскоре найдет себе мужа, который сделает ее гораздо счастливее, чем она могла бы быть, продолжая свою позорную связь с ним.
   Несколько мгновений Молли молчала, а потом, залившись слезами, начала корить его:
   — Так вот какова ваша любовь ко мне: погубили, а теперь бросаете! А сколько раз, когда я, бывало, говорила вам, что все мужчины обманщики и клятвопреступники и тяготятся нами, едва только добились от нас удовлетворения своих грязных желаний, — сколько раз вы клялись, что никогда меня не покинете! И после этого вы способны на такое вероломство? Что для меня все богатства мира без вас, когда вы похитили мое сердце, — да, похитили, похитили… К чему эти речи о другом мужчине? Пока я жива, я больше не полюблю другого. Другие мужчины для меня не существуют. Пусть самый первый сквайр в государстве придет ко мне завтра свататься, я с ним и разговаривать не стану. С этих пор я буду из-за вас ненавидеть и презирать всех мужчин на свете…
   Так она причитала, как вдруг одно происшествие остановило ее речь на самой середине. Комната или, лучше сказать, чердак, где лежала Молли, находился на втором этаже, то есть под самой крышей, и благодаря покатым стенам напоминал своей формой прописную греческую дельту. Английский читатель, может быть, еще лучше представит себе его, если мы скажем, что на нем можно было стоять, не сгибаясь, только посредине. Так как в этом помещении не было стенного шкафа, то взамен его Молли приколотила к стропилам старый плед, прикрывавший небольшое углубление, в котором висели и были защищены от пыли лучшие принадлежности ее туалета, вроде остатков знакомого нам нарядного платья, нескольких чепчиков и других вещиц, которыми она недавно обзавелась.
   Этот завешенный угол был расположен в ногах кровати, непосредственно примыкая к ней, так что плед в некотором роде заменял недостающий полог. И вот, то ли сама Молли в порыве бешенства толкнула его ногами, то ли задел его Джонс, или же гвоздь или булавки вывалились сами собой, не могу сказать наверное, только при последних словах Молли злополучный плед упал, открыв все, что было за ним. спрятано, и среди разной женской рухляди там оказался (со стыдом пишу я, и с прискорбием вы прочтете)… философ Сквейр, в самой смешной позе, какую можно себе представить (так как ограниченность места не позволяла ему стоять прямо).
   Поза эта весьма близко напоминала позу человека, посаженного на кол, в которой мы часто видим молодцов на улицах Лондона, не отбывающих наказание, но вполне его заслуживающих за такую непринужденность. На голове философа был ночной чепец Молли, а широко раскрытые глаза его были в минуту падения пледа уставлены прямо на Джонса, так что если связать с внезапно представшей фигурой мысль о философии, то едва ли кто-нибудь при таком зрелище мог бы удержаться от громкого хохота.
   Я не сомневаюсь, что изумление читателя не уступит изумлению Джонса, ибо мысли, невольно порождаемые появлением степенного философа в таком месте, с трудом можно совместить с тем представлением о его характере, какое, наверное, сложилось у каждого читателя.
   Однако, говоря по правде, эта несовместимость скорее воображаемая, чем действительная. Философы состоят из такой же плоти и крови, как и остальные люди, и как бы ни были возвышенны и утонченны их теории, на практике они так же подвержены слабостям, как и все прочие смертные. Действительно, вся разница, как мы сказали, состоит только в теории, но не в практике, ибо хотя эти великие существа мыслят гораздо лучше и мудрее, но поступают совершенно так же, как и другие люди. Они прекрасно знают, каким образом обуздывать желания и страсти и презирать боль и удовольствие, и знание это, приобретаемое без труда, способствует многим приятным размышлениям; однако его практическое применение стеснительно и неудобно, так что та же самая мудрость, которая научает их ему, научает их также избегать применения его на деле.
   Мистер Сквейр был в церкви в то самое воскресенье, когда, как благоволит припомнить читатель, появление Молли в щегольском платье наделало столько шуму. Там он впервые увидел ее и был так пленен ее красотой, что уговорил молодых людей поворотить во время прогулки на другую дорогу, надеясь проехать мимо дома Молли и таким образом получить случай еще раз увидеть ее. Но так как в то время он никому не сказал о своих намерениях, то и мы не сочли нужным изложить их читателю.
   В числе прочих частностей, нарушавших, по мнению мистера Сквейра, гармонию вещей, находились также опасность и трудность. Поэтому трудность, с которой, как ему казалось, было сопряжено обольщение этой девицы, и опасность, угрожавшая его репутации в случае огласки, так сильно его расхолаживали, что, по всей вероятности, он сначала намеревался ограничиться приятными мыслями, возбуждаемыми в нас созерцанием красоты. Ведь самые степенные люди, насытившись серьезными размышлениями, частенько не прочь полакомиться на десерт клубничкой; вот почему некоторые книжки и картинки находят себе приют в укромных уголках их рабочего кабинета и некоторые скромные части естествознания нередко служат главной темой их разговоров.
   Но, прослышав дня через два, что твердыня добродетели уже взята, философ начал давать больше простора своим желаниям: он не принадлежал к числу тех привередливых людей, которые не прикасаются к лакомству, потому что другой уже отведал его. Словом, потеря невинности делала красотку в его глазах лишь привлекательнее, так как невинность служила бы преградой для его вожделений. Он приволокнулся и достиг цели.