Страница:
Сейчас же после отъезда Блайфила, который должен был предварительно выдержать сотню поцелуев и объятий Вестерна, добрый сквайр отправился к дочери и, найдя ее, осыпал самыми восторженными похвалами, предложил ей выбирать какие угодно платья и драгоценности и объявил, что отдаст все свое богатство, лишь бы сделать ее счастливой; затем снова и снова ласкал ее, не скупясь на проявления своих чувств, называл самыми нежными именами и поклялся, что она его единственная радость на свете.
При виде этого порыва нежности, причина которого была ей совершенно неизвестна (такие порывы были не редкостью у сквайра, хотя нынешний отличался особенно бурным характером), Софья подумала, что, пожалуй, не встретит более благоприятного случая открыть свои чувства, по крайней мере в отношении мистера Блайфила, тем более что рано или поздно ей все равно не миновать объяснения. Итак, поблагодарив отца за всю его доброту, она прибавила с невыразимо нежным взглядом:
— Так это правда, что для моего дорогого папы нет большей радости, чем видеть свою Софью счастливой?
Вестерн подтвердил свои слова клятвой и поцелуем; тогда, схватив его за руку и упав на колени, Софья, после жарких заверений в своей любви и покорности, стала просить его не делать ее несчастнейшей из женщин, заставляя выйти за ненавистного ей человека.
— Я умоляю вас об этом, дорогой папа, — сказала она, — столько же ради вас, сколько и ради себя: ведь вы были так добры сказать мне, что все ваше счастье зависит от моего.
— Как? Что? — проговорил Вестерн, дико смотря на нее.
— И не только счастье вашей бедной Софьи, — продолжала она, — но самая ее жизнь, ее существование зависят от исполнения этой просьбы. Я не могу жить с мистером Блайфилом. Принудить меня к этому браку — значит убить меня.
— Ты не можешь жить с мистером Блайфилом? — изумился Вестерн.
— Не могу, клянусь вам жизнью! — отвечала Софья.
— Так умри и будь проклята! — закричал он, отталкивая от себя дочь.
— Сжальтесь, батюшка, заклинаю вас! — взмолилась Софья, хватая отца за полу кафтана. — Не смотрите на меня так сурово, не говорите таких страшных слов… Неужели вас не трогает отчаяние вашей Софьи? Неужели лучший из отцов разобьет мое сердце? Неужели он предаст меня мучительной, жестокой, медленной смерти?
— Вздор! Не верю! — отвечал сквайр. — Девичьи фокусы! Предам тебя смерти? Глупости какие! Разве замужество убьет тебя?
— Ах, батюшка! Такое замужество хуже смерти. Я не просто равнодушна к нему: я его ненавижу, терпеть не могу!
— Можешь ненавидеть сколько угодно, а все-таки будешь его женой! — закричал Вестерн, подкрепив свои слова таким непристойным ругательством, что мы не решаемся повторить его, и после целого каскада проклятие заключил свою речь словами: — Я решил сыграть эту свадьбу, и если ты не согласна, я не дам тебе ни гроша, ни полушки! Куска хлеба не подам, если увижу, что ты умираешь с голоду на улице! Это мое решение непреложно, и предлагаю тебе о нем поразмыслить.
Сказав это, он так резко рванулся от нее, что она упала лицом в землю, и выбежал из комнаты, оставив бедную Софью распростертой на полу.
Войдя в залу, Вестерн встретил Джонса, и тот, пораженный его диким взглядом, бледностью и прерывистым дыханием, с беспокойством спросил о причине столь горестного вида. Сквайр тотчас же рассказал ему все случившееся, закончив резкими обвинениями против Софьи и патетическими жалобами на горькую участь отцов, которых судьба наградила дочерьми.
Джонс, ничего еще не знавший о счастье, выпавшем на долю Блайфила, в первую минуту был как громом поражен этим известием; но через минуту он немного овладел собой, и отчаяние, как говорил он после, внушило ему мысль обратиться к мистеру Вестерну с предложением, для которого, с первого взгляда, требовалось беспримерное бесстыдство. Он попросил разрешения пойти к Софье и попробовать добиться от нее подчинения воле отца.
Даже если бы сквайр отличался проницательностью, равной его близорукости, то возбужденное состояние, в котором он находился в ту минуту, ослепило бы его. Он поблагодарил Джонса за предложение уладить это дело, сказав ему: «Ступай, ступай, попробуй сделать, что можешь», — и в заключение несколько раз поклялся, что выгонит дочь со двора, если она не согласится на этот брак.
ГЛАВА VIII
ГЛАВА IX,
ГЛАВА X,
ГЛАВА XI,
При виде этого порыва нежности, причина которого была ей совершенно неизвестна (такие порывы были не редкостью у сквайра, хотя нынешний отличался особенно бурным характером), Софья подумала, что, пожалуй, не встретит более благоприятного случая открыть свои чувства, по крайней мере в отношении мистера Блайфила, тем более что рано или поздно ей все равно не миновать объяснения. Итак, поблагодарив отца за всю его доброту, она прибавила с невыразимо нежным взглядом:
— Так это правда, что для моего дорогого папы нет большей радости, чем видеть свою Софью счастливой?
Вестерн подтвердил свои слова клятвой и поцелуем; тогда, схватив его за руку и упав на колени, Софья, после жарких заверений в своей любви и покорности, стала просить его не делать ее несчастнейшей из женщин, заставляя выйти за ненавистного ей человека.
— Я умоляю вас об этом, дорогой папа, — сказала она, — столько же ради вас, сколько и ради себя: ведь вы были так добры сказать мне, что все ваше счастье зависит от моего.
— Как? Что? — проговорил Вестерн, дико смотря на нее.
— И не только счастье вашей бедной Софьи, — продолжала она, — но самая ее жизнь, ее существование зависят от исполнения этой просьбы. Я не могу жить с мистером Блайфилом. Принудить меня к этому браку — значит убить меня.
— Ты не можешь жить с мистером Блайфилом? — изумился Вестерн.
— Не могу, клянусь вам жизнью! — отвечала Софья.
— Так умри и будь проклята! — закричал он, отталкивая от себя дочь.
— Сжальтесь, батюшка, заклинаю вас! — взмолилась Софья, хватая отца за полу кафтана. — Не смотрите на меня так сурово, не говорите таких страшных слов… Неужели вас не трогает отчаяние вашей Софьи? Неужели лучший из отцов разобьет мое сердце? Неужели он предаст меня мучительной, жестокой, медленной смерти?
— Вздор! Не верю! — отвечал сквайр. — Девичьи фокусы! Предам тебя смерти? Глупости какие! Разве замужество убьет тебя?
— Ах, батюшка! Такое замужество хуже смерти. Я не просто равнодушна к нему: я его ненавижу, терпеть не могу!
— Можешь ненавидеть сколько угодно, а все-таки будешь его женой! — закричал Вестерн, подкрепив свои слова таким непристойным ругательством, что мы не решаемся повторить его, и после целого каскада проклятие заключил свою речь словами: — Я решил сыграть эту свадьбу, и если ты не согласна, я не дам тебе ни гроша, ни полушки! Куска хлеба не подам, если увижу, что ты умираешь с голоду на улице! Это мое решение непреложно, и предлагаю тебе о нем поразмыслить.
Сказав это, он так резко рванулся от нее, что она упала лицом в землю, и выбежал из комнаты, оставив бедную Софью распростертой на полу.
Войдя в залу, Вестерн встретил Джонса, и тот, пораженный его диким взглядом, бледностью и прерывистым дыханием, с беспокойством спросил о причине столь горестного вида. Сквайр тотчас же рассказал ему все случившееся, закончив резкими обвинениями против Софьи и патетическими жалобами на горькую участь отцов, которых судьба наградила дочерьми.
Джонс, ничего еще не знавший о счастье, выпавшем на долю Блайфила, в первую минуту был как громом поражен этим известием; но через минуту он немного овладел собой, и отчаяние, как говорил он после, внушило ему мысль обратиться к мистеру Вестерну с предложением, для которого, с первого взгляда, требовалось беспримерное бесстыдство. Он попросил разрешения пойти к Софье и попробовать добиться от нее подчинения воле отца.
Даже если бы сквайр отличался проницательностью, равной его близорукости, то возбужденное состояние, в котором он находился в ту минуту, ослепило бы его. Он поблагодарил Джонса за предложение уладить это дело, сказав ему: «Ступай, ступай, попробуй сделать, что можешь», — и в заключение несколько раз поклялся, что выгонит дочь со двора, если она не согласится на этот брак.
ГЛАВА VIII
Свидание Джонса с Софьей
Джонс в ту же минуту отправился к Софье и нашел ее только что поднявшейся на ноги, со струившимися из глаз слезами и кровью на губах. Он бросился к ней и голосом, полным нежности и страха, спросил:
— Милая Софья! Что означает этот ужасный вид? Она ласково посмотрела на него и сказала:
— Мистер Джонс, ради бога, как вы сюда попали? Оставьте меня сию минуту, умоляю вас!
— Не давайте мне такого жестокого приказания, — отвечал он. — Сердце мое обливается кровью больше, чем ваши губы. О Софья, с какой радостью я пролил бы всю свою кровь, чтобы спасти одну каплю вашей!
— Я и без того уже слишком многим вам обязана, вы, конечно, это знаете, — сказала Софья, устремив на него долгий нежный взгляд, потом со страдальчески исказившимся лицом воскликнула: — Ах, мистер Джонс, зачем спасли вы мою жизнь? Смерть моя принесла бы нам обоим больше счастья!
— Принесла бы больше счастья! — воскликнул Джонс. — Мне легче было бы умереть на дыбе, на колесе, чем перенести… вашу… не могу даже вымолвить этого страшного слова! Для кого же я живу, как не для вас?
И голос и взгляд его были полны невыразимой нежности, когда он произносил эти слова; в то же время Джонс мягко взял Софью за руку, и она ее не отняла; по правде сказать, вряд ли она и сознавала, что делает или что с ней делается. Несколько минут влюбленные провели в молчании; пылкие взоры Джонса были устремлены на Софью, а она стояла потупив глаза в землю. Наконец она собралась с силами и снова попросила его оставить ее, говоря, что она неминуемо погибла, если их застанут вместе.
— Ах, мистер Джонс, — прибавила она, — вы не знаете, какая ужасная вещь произошла сегодня!
— Я знаю все, дорогая Софья, — отвечал он. — Жестокий отец ваш рассказал мне все и сам послал меня сюда к вам.
— Отец прислал вас ко мне? — воскликнула она. — Да вы бредите!
— Дай бог, чтобы все это было только бредом! Ах, Софья, отец ваш прислал меня выступить в защиту моего ненавистного соперника, расположить вас в его пользу. Я готов был пойти на все, лишь бы только быть допущенным к вам. Скажите же мне что-нибудь, Софья! Успокойте мое истерзанное сердце. Еще никто на свете не любил так безумно, как я. Не отнимайте же так жестоко вашей дорогой, вашей милой, вашей нежной руки — одна минута оторвет вас от меня, может быть, навеки… Поверьте, только это ужасное событие могло заставить меня забыть почтительность и благоговение, которое вы всегда мне внушали.
С минуту Софья молчала в смущении, затем, ласково взглянув на него, спросила:
— Что же мистер Джонс хотел бы услышать от меня?
— Обещайте мне только, — отвечал он, — что вы никогда не отдадите вашей руки Блайфилу.
— Не произносите этого ненавистного имени! Будьте спокойны, я никогда не отдам ему того, что в моей власти не отдавать.
— А теперь, — продолжал Джонс, — раз уж вы так бесконечно добры, сделайте мне еще одно маленькое одолжение: скажите, что я могу надеяться.
— Увы! — сказала она. — Куда увлекаете вы меня, мистер Джонс? Какую надежду могу я вам подать? Вы ведь знаете намерения моего отца.
— И я знаю, — отвечал он, — что вас невозможно заставить подчиниться им.
— Но к каким ужасным последствиям приведет мое непослушание! Моя погибель тревожит меня меньше всего. Мысль быть причиной горя отца — вот что для меня невыносимо.
— Он сам его причина, — сказал Джонс. — Пусть не применяет к вам власти, которая не дана ему природой. Подумайте о моем горе, если я должен буду потерять вас, и скажите, на чью сторону жалость склонит ваше сердце.
— Подумать о вашем горе! — отвечала Софья. — Неужели вы воображаете, что я не сознаю, сколько бедствий навлеку я на вас, если уступлю вашему желанию? Именно эта мысль и придает мне решимость просить вас оставить меня навсегда, не идти навстречу собственной гибели.
— Мне страшна не гибель, — воскликнул Джонс, — а потеря моей Софьи! Если вы хотите избавить меня от самых горьких мучений, возьмите назад свое жестокое решение. Право, я не могу расстаться с вами, — нет, не могу!
Влюбленные замолчали и стояли трепещущие. Софья не в силах была отнять у Джонса руку, а он тоже почти не имел силы держать ее, — как вдруг эта сцена, наверное показавшаяся некоторым моим читателям чересчур растянутой, была прервана сценой настолько от нее отличной, что нам следует уделить изложению ее особую главу.
— Милая Софья! Что означает этот ужасный вид? Она ласково посмотрела на него и сказала:
— Мистер Джонс, ради бога, как вы сюда попали? Оставьте меня сию минуту, умоляю вас!
— Не давайте мне такого жестокого приказания, — отвечал он. — Сердце мое обливается кровью больше, чем ваши губы. О Софья, с какой радостью я пролил бы всю свою кровь, чтобы спасти одну каплю вашей!
— Я и без того уже слишком многим вам обязана, вы, конечно, это знаете, — сказала Софья, устремив на него долгий нежный взгляд, потом со страдальчески исказившимся лицом воскликнула: — Ах, мистер Джонс, зачем спасли вы мою жизнь? Смерть моя принесла бы нам обоим больше счастья!
— Принесла бы больше счастья! — воскликнул Джонс. — Мне легче было бы умереть на дыбе, на колесе, чем перенести… вашу… не могу даже вымолвить этого страшного слова! Для кого же я живу, как не для вас?
И голос и взгляд его были полны невыразимой нежности, когда он произносил эти слова; в то же время Джонс мягко взял Софью за руку, и она ее не отняла; по правде сказать, вряд ли она и сознавала, что делает или что с ней делается. Несколько минут влюбленные провели в молчании; пылкие взоры Джонса были устремлены на Софью, а она стояла потупив глаза в землю. Наконец она собралась с силами и снова попросила его оставить ее, говоря, что она неминуемо погибла, если их застанут вместе.
— Ах, мистер Джонс, — прибавила она, — вы не знаете, какая ужасная вещь произошла сегодня!
— Я знаю все, дорогая Софья, — отвечал он. — Жестокий отец ваш рассказал мне все и сам послал меня сюда к вам.
— Отец прислал вас ко мне? — воскликнула она. — Да вы бредите!
— Дай бог, чтобы все это было только бредом! Ах, Софья, отец ваш прислал меня выступить в защиту моего ненавистного соперника, расположить вас в его пользу. Я готов был пойти на все, лишь бы только быть допущенным к вам. Скажите же мне что-нибудь, Софья! Успокойте мое истерзанное сердце. Еще никто на свете не любил так безумно, как я. Не отнимайте же так жестоко вашей дорогой, вашей милой, вашей нежной руки — одна минута оторвет вас от меня, может быть, навеки… Поверьте, только это ужасное событие могло заставить меня забыть почтительность и благоговение, которое вы всегда мне внушали.
С минуту Софья молчала в смущении, затем, ласково взглянув на него, спросила:
— Что же мистер Джонс хотел бы услышать от меня?
— Обещайте мне только, — отвечал он, — что вы никогда не отдадите вашей руки Блайфилу.
— Не произносите этого ненавистного имени! Будьте спокойны, я никогда не отдам ему того, что в моей власти не отдавать.
— А теперь, — продолжал Джонс, — раз уж вы так бесконечно добры, сделайте мне еще одно маленькое одолжение: скажите, что я могу надеяться.
— Увы! — сказала она. — Куда увлекаете вы меня, мистер Джонс? Какую надежду могу я вам подать? Вы ведь знаете намерения моего отца.
— И я знаю, — отвечал он, — что вас невозможно заставить подчиниться им.
— Но к каким ужасным последствиям приведет мое непослушание! Моя погибель тревожит меня меньше всего. Мысль быть причиной горя отца — вот что для меня невыносимо.
— Он сам его причина, — сказал Джонс. — Пусть не применяет к вам власти, которая не дана ему природой. Подумайте о моем горе, если я должен буду потерять вас, и скажите, на чью сторону жалость склонит ваше сердце.
— Подумать о вашем горе! — отвечала Софья. — Неужели вы воображаете, что я не сознаю, сколько бедствий навлеку я на вас, если уступлю вашему желанию? Именно эта мысль и придает мне решимость просить вас оставить меня навсегда, не идти навстречу собственной гибели.
— Мне страшна не гибель, — воскликнул Джонс, — а потеря моей Софьи! Если вы хотите избавить меня от самых горьких мучений, возьмите назад свое жестокое решение. Право, я не могу расстаться с вами, — нет, не могу!
Влюбленные замолчали и стояли трепещущие. Софья не в силах была отнять у Джонса руку, а он тоже почти не имел силы держать ее, — как вдруг эта сцена, наверное показавшаяся некоторым моим читателям чересчур растянутой, была прервана сценой настолько от нее отличной, что нам следует уделить изложению ее особую главу.
ГЛАВА IX,
гораздо более бурного свойства, чем предыдущая
Но прежде чем продолжать рассказ о том, что случилось с нашими влюбленными, мы должны сказать, что произошло в зале во время их любовных излияний.
Вскоре после того как Джонс покинул мистера Вестерна и отправился к Софье, в залу явилась сестра сквайра, и он тотчас же посвятил ее во все подробности сцены, разыгравшейся между ним и Софьей по поводу Блайфила.
Почтенная дама усмотрела в поведении племянницы полное нарушение условий, на которых она обещала хранить в тайне любовь ее к мистеру Джонсу, поэтому она сочла себя вправе рассказать сквайру все выведанное от племянницы, что тотчас же и сделала в самой резкой форме, без всяких церемоний и предисловий.
Мысль о женитьбе Джонса на его дочери никогда не приходила в голову сквайру — ни в минуты самых горячих порывов нежности к молодому человеку, ни в других случаях, которые могли бы заронить в нем подозрения. Он считал равенство состояний и общественного положения таким же физически необходимым условием брака, как различие пола или иные существенные обстоятельства, и любовь дочери к бедняку казалась ему столь же невозможной, как любовь ее к животному.
Поэтому рассказ сестры поразил его как гром среди ясного неба. Сначала он не способен был вымолвить ни слова в ответ, так ошеломила его эта новость. Но скоро пришел в себя, и, как всегда бывает в подобных случаях, голос его зазвучал с удвоенной силой и бешенством. Первое, на что сквайр употребил вернувшийся к нему после столбняка дар речи, был целый залп проклятий и ругательств. Зверем ринулся он к комнате, где рассчитывал найти влюбленных, на каждом шагу бормоча, или, лучше сказать, изрыгая угрозы отомстить обидчику.
Подобно тому как две горлицы или два диких голубя, или как Стрефон и Филида[34] (это сравнение будет самым подходящим), удалившиеся в приятную уединенную рощу насладиться восхитительной беседой Амура — этого застенчивого мальчика, неспособного выступать публично, но незаменимого собеседника для парочек, вдруг приходят в смятение, если среди безмятежной тишины, рассекая тучи, раздается страшный удар грома, далеко раскатывающийся по небу, а испуганная девушка вскакивает с покрытого мхом или зеленым дерном холмика, и при этом алый наряд, которым Амур покрыл ее щеки, сменяется бледными покровами смерти и все тело ее содрогается, а возлюбленный ее едва в силах поддерживать свою трепещущую подругу, — или подобно тому, как двое проезжих, незнакомых с удивительным местным остроумием какого-нибудь сольсберийского кабака или постоялого двора, где им вздумалось распить бутылочку, услышав вдруг лязг цепей и зловещий вой на галерее, словно там появился великий Дауди, который играет роль сумасшедшего столь же хорошо, как иные его почитатели роль дураков, в ужасе вскакивают с места, перепуганные необычайными звуками, и ищут, где бы укрыться от надвигающейся опасности, готовые рискнуть даже шеей и выскочить на улицу, если бы окна не были забраны крепкой железной решеткой, — так задрожала и побледнела бедная Софья, услышав голос отца, грозно гремящий проклятиями и клятвами уничтожить Джонса. Сказать правду, юноша и сам, верно, предпочел бы из благоразумия находиться в эту минуту где-нибудь в другом месте, если бы страх за Софью позволил ему хотя бы на мгновение подумать о собственных интересах и позабыть о положении, в котором находилась она.
Сквайр, с шумом распахнув дверь, вдруг увидел нечто, заставившее его мгновенно позабыть весь свой гнев на Джонса: то была мертвенно бледная Софья, без чувств лежащая в объятиях своего возлюбленного. При этом трагическом зрелище ярость мистера Вестерна улетучилась; он закричал во всю глотку: «На помощь!» — кинулся к дочери, потом к дверям, требуя воды, потом снова к Софье, не соображая, в чьих она объятиях, и, может быть, даже позабыв, что есть на свете такой человек, как Джонс, — ибо, я думаю, состояние дочери было единственным предметом, занимавшим все его помыслы.
Скоро на помощь Софье явились миссис Вестерн и множество служанок с водой, лекарствами и со всем необходимым в таких случаях. Эти средства были применены с таким успехом, что через несколько минут Софья начала приходить в себя и к ней постепенно возвратились все признаки жизни. Миссис Вестерн и горничная тотчас же увели ее из комнаты; но перед уходом эта почтенная дама не забыла сделать брату несколько нравоучительных замечаний насчет ужасных последствий его горячего — или, как ей угодно было выразиться, — сумасшедшего характера.
Сквайр, должно быть, не понял ее наставления, преподанного в форме намеков, пожатия плечами и восклицательных междометий, а если даже и понял, то весьма мало им воспользовался; ибо не успели пройти его страхи насчет дочери, как он тотчас снова впал в бешенство и непременно затеял бы драку с Джонсом, если бы не вмешательство Сапла, человека атлетического сложения, который силой удержал сквайра от неприязненных действий.
Как только ушла Софья, Джонс почтительно подошел к мистеру Вестерну, которого священник держал в своих объятиях, и попросил его успокоиться, говоря, что он не может дать удовлетворения человеку в таком возбужденном состоянии.
— Вот я тебе задам удовлетворение! — отвечал сквайр. — Раздевайся! Не я буду, если не вздрючу тебя по-свойски.
И он осыпал Джонса словечками, которыми обмениваются деревенские джентльмены при разногласиях по какому-нибудь вопросу, усердно предлагая поцеловать ту часть тела, которая обыкновенно возникает во время всех споров, завязывающихся среди низших слоев английского джентри на скачках, петушиных боях и в других публичных местах. Намеки на эту часть тела часто делаются также в шутку. И тут, мне кажется, соль шутки понимается обыкновенно превратно. В действительности она заключена в том, что вы просите другого поцеловать Вас в… за то, что перед тем вы грозили дать ему пинка в это место; ибо я решительно никогда не замечал, чтобы кто-нибудь просил вас дать ему самому пинка в означенное место или изъявлял готовность поцеловать его у вас.
Равным образом может показаться удивительным, что хотя каждому вращавшемуся среди деревенских джентльменов, наверное, тысячу раз доводилось слышать любезные приглашения этого рода, однако никто, я думаю, не наблюдал ни одного случая, когда просьба была бы уважена, — явное доказательство деревенской невоспитанности, ибо в столице вещь весьма заурядная для самых светских джентльменов ежедневно проделывать эту церемонию по отношению к особам высокопоставленным, без всякой со стороны последних просьбы о таком одолжении.
На все это остроумие сквайра Джонс спокойно отвечал:
— Сэр, ваше обращение освобождает меня от всякой признательности за прежние милости, которые вы мне оказывали; но одного я никогда не забуду: никакое оскорбление не заставит меня поднять руку на отца Софьи.
Слова эти только пуще разъярили сквайра, так что священник попросил Джонса уйти, сказав:
— Вы видите, сэр, что ваше присутствие выводит его из себя, поэтому я очень прошу вас покинуть нас. Он слишком возбужден, чтобы разговаривать с вами в настоящую минуту. Вам, стало быть, лучше проститься и отложить свое объяснение до более благоприятного случая.
Джонс с благодарностью последовал этому совету и ушел. Рукам сквайра была возвращена свобода, и он настолько успокоился, что выразил даже благодарность священнику за то, что тот удержал его, так как в противном случае он размозжил бы Джонсу голову; а было бы ужасно досадно угодить на виселицу из-за такого мерзавца.
Священник торжествовал по случаю успеха своих миротворческих усилий и пустился читать поучение против гнева, которое, пожалуй, способно было скорее распалить, чем успокоить это чувство в горячей натуре. Свое поучение он уснастил множеством замечательных Цитат из древних, особенно из Сенеки, так прекрасно описавшего гнев, что разве лишь сильно разгневанный человек не получит от чтения большого удовольствия и пользу. Заключил свою речь богослов известным рассказом об Александре и Клите[35]; но этот рассказ уже вошел в мои записки под заглавием «Пьянство», и потому я не буду приводить его здесь.
Сквайр пропустил мимо ушей и этот рассказ, может быть, и все, что говорил священник, так как, не дождавшись окончания его речи, перебил его и потребовал кружку пива, говоря, что гнев возбуждает жажду (совершенно справедливое замечание об этом лихорадочном душевном состоянии).
Отхлебнув порядочный глоток, сквайр снова завел речь о Джонсе и объявил о своем решении завтра же рано утром поехать к мистеру Олверти и все ему рассказать. Священник, по доброте сердечной, стал было отговаривать сквайра, но все его доводы привели лишь к потоку проклятий и ругательств, сильно оскорблявших благочестивые уши Сапла; он не решился, однако, оспаривать право сквайра на эту привилегию всякого свободнорожденного англичанина. Правду сказать, священник покупал удовольствие полакомиться за столом сквайра ценой снисходительного отношения к некоторым вольностям речи хозяина. Сапл утеша\ себя мыслью, что вина лежит тут не на нем и что сквайр сквернословил бы ничуть не меньше, если б священник никогда не переступал его порога. Тем не менее, воздерживаясь из учтивости от выговоров хозяину дома, священник отплачивал ему косвенным образом с церковной кафедры; это, впрочем, нисколько не исправило самого сквайра и оказало на его совесть лишь то действие, что он стал строже преследовать других за сквернословие, в результате чего сам блюститель закона остался единственным лицом в приходе, которое могло сквернословить безнаказанно.
Вскоре после того как Джонс покинул мистера Вестерна и отправился к Софье, в залу явилась сестра сквайра, и он тотчас же посвятил ее во все подробности сцены, разыгравшейся между ним и Софьей по поводу Блайфила.
Почтенная дама усмотрела в поведении племянницы полное нарушение условий, на которых она обещала хранить в тайне любовь ее к мистеру Джонсу, поэтому она сочла себя вправе рассказать сквайру все выведанное от племянницы, что тотчас же и сделала в самой резкой форме, без всяких церемоний и предисловий.
Мысль о женитьбе Джонса на его дочери никогда не приходила в голову сквайру — ни в минуты самых горячих порывов нежности к молодому человеку, ни в других случаях, которые могли бы заронить в нем подозрения. Он считал равенство состояний и общественного положения таким же физически необходимым условием брака, как различие пола или иные существенные обстоятельства, и любовь дочери к бедняку казалась ему столь же невозможной, как любовь ее к животному.
Поэтому рассказ сестры поразил его как гром среди ясного неба. Сначала он не способен был вымолвить ни слова в ответ, так ошеломила его эта новость. Но скоро пришел в себя, и, как всегда бывает в подобных случаях, голос его зазвучал с удвоенной силой и бешенством. Первое, на что сквайр употребил вернувшийся к нему после столбняка дар речи, был целый залп проклятий и ругательств. Зверем ринулся он к комнате, где рассчитывал найти влюбленных, на каждом шагу бормоча, или, лучше сказать, изрыгая угрозы отомстить обидчику.
Подобно тому как две горлицы или два диких голубя, или как Стрефон и Филида[34] (это сравнение будет самым подходящим), удалившиеся в приятную уединенную рощу насладиться восхитительной беседой Амура — этого застенчивого мальчика, неспособного выступать публично, но незаменимого собеседника для парочек, вдруг приходят в смятение, если среди безмятежной тишины, рассекая тучи, раздается страшный удар грома, далеко раскатывающийся по небу, а испуганная девушка вскакивает с покрытого мхом или зеленым дерном холмика, и при этом алый наряд, которым Амур покрыл ее щеки, сменяется бледными покровами смерти и все тело ее содрогается, а возлюбленный ее едва в силах поддерживать свою трепещущую подругу, — или подобно тому, как двое проезжих, незнакомых с удивительным местным остроумием какого-нибудь сольсберийского кабака или постоялого двора, где им вздумалось распить бутылочку, услышав вдруг лязг цепей и зловещий вой на галерее, словно там появился великий Дауди, который играет роль сумасшедшего столь же хорошо, как иные его почитатели роль дураков, в ужасе вскакивают с места, перепуганные необычайными звуками, и ищут, где бы укрыться от надвигающейся опасности, готовые рискнуть даже шеей и выскочить на улицу, если бы окна не были забраны крепкой железной решеткой, — так задрожала и побледнела бедная Софья, услышав голос отца, грозно гремящий проклятиями и клятвами уничтожить Джонса. Сказать правду, юноша и сам, верно, предпочел бы из благоразумия находиться в эту минуту где-нибудь в другом месте, если бы страх за Софью позволил ему хотя бы на мгновение подумать о собственных интересах и позабыть о положении, в котором находилась она.
Сквайр, с шумом распахнув дверь, вдруг увидел нечто, заставившее его мгновенно позабыть весь свой гнев на Джонса: то была мертвенно бледная Софья, без чувств лежащая в объятиях своего возлюбленного. При этом трагическом зрелище ярость мистера Вестерна улетучилась; он закричал во всю глотку: «На помощь!» — кинулся к дочери, потом к дверям, требуя воды, потом снова к Софье, не соображая, в чьих она объятиях, и, может быть, даже позабыв, что есть на свете такой человек, как Джонс, — ибо, я думаю, состояние дочери было единственным предметом, занимавшим все его помыслы.
Скоро на помощь Софье явились миссис Вестерн и множество служанок с водой, лекарствами и со всем необходимым в таких случаях. Эти средства были применены с таким успехом, что через несколько минут Софья начала приходить в себя и к ней постепенно возвратились все признаки жизни. Миссис Вестерн и горничная тотчас же увели ее из комнаты; но перед уходом эта почтенная дама не забыла сделать брату несколько нравоучительных замечаний насчет ужасных последствий его горячего — или, как ей угодно было выразиться, — сумасшедшего характера.
Сквайр, должно быть, не понял ее наставления, преподанного в форме намеков, пожатия плечами и восклицательных междометий, а если даже и понял, то весьма мало им воспользовался; ибо не успели пройти его страхи насчет дочери, как он тотчас снова впал в бешенство и непременно затеял бы драку с Джонсом, если бы не вмешательство Сапла, человека атлетического сложения, который силой удержал сквайра от неприязненных действий.
Как только ушла Софья, Джонс почтительно подошел к мистеру Вестерну, которого священник держал в своих объятиях, и попросил его успокоиться, говоря, что он не может дать удовлетворения человеку в таком возбужденном состоянии.
— Вот я тебе задам удовлетворение! — отвечал сквайр. — Раздевайся! Не я буду, если не вздрючу тебя по-свойски.
И он осыпал Джонса словечками, которыми обмениваются деревенские джентльмены при разногласиях по какому-нибудь вопросу, усердно предлагая поцеловать ту часть тела, которая обыкновенно возникает во время всех споров, завязывающихся среди низших слоев английского джентри на скачках, петушиных боях и в других публичных местах. Намеки на эту часть тела часто делаются также в шутку. И тут, мне кажется, соль шутки понимается обыкновенно превратно. В действительности она заключена в том, что вы просите другого поцеловать Вас в… за то, что перед тем вы грозили дать ему пинка в это место; ибо я решительно никогда не замечал, чтобы кто-нибудь просил вас дать ему самому пинка в означенное место или изъявлял готовность поцеловать его у вас.
Равным образом может показаться удивительным, что хотя каждому вращавшемуся среди деревенских джентльменов, наверное, тысячу раз доводилось слышать любезные приглашения этого рода, однако никто, я думаю, не наблюдал ни одного случая, когда просьба была бы уважена, — явное доказательство деревенской невоспитанности, ибо в столице вещь весьма заурядная для самых светских джентльменов ежедневно проделывать эту церемонию по отношению к особам высокопоставленным, без всякой со стороны последних просьбы о таком одолжении.
На все это остроумие сквайра Джонс спокойно отвечал:
— Сэр, ваше обращение освобождает меня от всякой признательности за прежние милости, которые вы мне оказывали; но одного я никогда не забуду: никакое оскорбление не заставит меня поднять руку на отца Софьи.
Слова эти только пуще разъярили сквайра, так что священник попросил Джонса уйти, сказав:
— Вы видите, сэр, что ваше присутствие выводит его из себя, поэтому я очень прошу вас покинуть нас. Он слишком возбужден, чтобы разговаривать с вами в настоящую минуту. Вам, стало быть, лучше проститься и отложить свое объяснение до более благоприятного случая.
Джонс с благодарностью последовал этому совету и ушел. Рукам сквайра была возвращена свобода, и он настолько успокоился, что выразил даже благодарность священнику за то, что тот удержал его, так как в противном случае он размозжил бы Джонсу голову; а было бы ужасно досадно угодить на виселицу из-за такого мерзавца.
Священник торжествовал по случаю успеха своих миротворческих усилий и пустился читать поучение против гнева, которое, пожалуй, способно было скорее распалить, чем успокоить это чувство в горячей натуре. Свое поучение он уснастил множеством замечательных Цитат из древних, особенно из Сенеки, так прекрасно описавшего гнев, что разве лишь сильно разгневанный человек не получит от чтения большого удовольствия и пользу. Заключил свою речь богослов известным рассказом об Александре и Клите[35]; но этот рассказ уже вошел в мои записки под заглавием «Пьянство», и потому я не буду приводить его здесь.
Сквайр пропустил мимо ушей и этот рассказ, может быть, и все, что говорил священник, так как, не дождавшись окончания его речи, перебил его и потребовал кружку пива, говоря, что гнев возбуждает жажду (совершенно справедливое замечание об этом лихорадочном душевном состоянии).
Отхлебнув порядочный глоток, сквайр снова завел речь о Джонсе и объявил о своем решении завтра же рано утром поехать к мистеру Олверти и все ему рассказать. Священник, по доброте сердечной, стал было отговаривать сквайра, но все его доводы привели лишь к потоку проклятий и ругательств, сильно оскорблявших благочестивые уши Сапла; он не решился, однако, оспаривать право сквайра на эту привилегию всякого свободнорожденного англичанина. Правду сказать, священник покупал удовольствие полакомиться за столом сквайра ценой снисходительного отношения к некоторым вольностям речи хозяина. Сапл утеша\ себя мыслью, что вина лежит тут не на нем и что сквайр сквернословил бы ничуть не меньше, если б священник никогда не переступал его порога. Тем не менее, воздерживаясь из учтивости от выговоров хозяину дома, священник отплачивал ему косвенным образом с церковной кафедры; это, впрочем, нисколько не исправило самого сквайра и оказало на его совесть лишь то действие, что он стал строже преследовать других за сквернословие, в результате чего сам блюститель закона остался единственным лицом в приходе, которое могло сквернословить безнаказанно.
ГЛАВА X,
в которой мистер Вестерн делает визит мистеру Олверти
Мистер Олверти только что позавтракал с племянником, довольный рассказом молодого человека о приеме, оказанном ему Софьей (Олверти очень желал этого брака больше ради личных достоинств молодой девушки, чем ради ее богатства), как вдруг к ним с шумом ворвался мистер Вестерн и без всяких церемоний начал так:
— Наделали вы дел, нечего сказать! На добро вырастили вашего ублюдка! Понятно, вы тут ни при чем, никакого умысла у вас не было, а только заварилась же каша в нашем доме!
— В чем дело, мистер Вестерн? — спросил Олверти.
— О, дело самое чистенькое: дочь моя влюбилась в вашего ублюдка, вот и все. Но я не дам ей ни полушки, ломаного гроша не дам! Я всегда думал, что зря люди черт знает чье отродье барином воспитывают и пускают в порядочные дома. Счастье его, что я не мог до него добраться, а то уж отодрал бы его, отбил бы у него охоту за бабами волочиться, отучил бы сукина сына в барское кушанье морду совать. Ни кусочка от меня не получит, ни гроша! Если она за него выйдет, только рубашка на плечах будет ей приданым. Скорей отдам все свои деньги в казну, пусть посылают их хоть в Ганновер, на подкупы нашего народа!..
— Искренне сожалею, — сказал Олверти.
— А черта мне в вашем сожалении! — в сердцах продолжал Вестерн. — Много мне от него толку, когда я потерял свою единственную дочь, свою бедную Софью, радость моего сердца, надежду и утешение моей старости! Но я решил выгнать ее из дому: пусть просит милостыню, пусть околеет и сгниет с голоду на улице. Ни полушки, ни одной полушки не получит от меня! Собачий сын чуток был выискивать зайца, а мне и невдомек, на какого зайчика он зарится! Да только ошибся, братец: дохлого зверя поймал — кроме шкурки, ничего тебе не достанется, так и скажите ему.
— Я крайне удивлен вашими словами, — сказал Олверти, — после того, что произошло между моим племянником и молодой девушкой не дальше как вчера.
— Да после того, что произошло между вашим племянником и моей дочерью, все и открылось, сударь, — — отвечал Вестерн. — Только что ушел мистер Блайфил, как этот сукин сын явился разнюхивать, что у меня в доме делается. А я ведь любил в нем славного охотника, и на ум мне не приходило, что он все время около дочки увивается.
— И правда, — сказал Олверти, — по-моему, не следовало давать ему столько случаев встречаться с ней.
Когда вы были так опасно больны, когда я и все домашние проливали слезы, он предался разгулу и бесчинствовал, напился пьян, пел песни, орал во всю глотку; а когда я мягко намекнул ему на неприличие такого поведения, он пришел в ярость, страшно бранился, назвал меня подлецом и побил.
— Что? Он смел тебя бить?! — воскликнул Олверти
— Право, я давно ему это простил, — отвечал Блайфил, — но не могу так легко забыть его неблагодарность к лучшему из благодетелей. Однако даже и это, я на деюсь, вы ему простите, потому что в него не иначе как вселился бес. В тот самый вечер я и мистер Тваком вышли подышать чистым воздухом, обрадованные появле нием первых признаков благоприятного перелома вашей болезни, и, на свое несчастье, застали его с какой-то девкой, в положении, о котором неприлично рассказывать Мистер Тваком, проявив больше смелости, чем благо разумия, подошел к нему с намерением сделать выговор, но Джонс (прискорбно рассказывать об этом!) набросился на нашего почтенного наставника и так жестоко избил его, что, вероятно, он и до сих пор еще покрыт синяками. Досталось и мне от его кулаков, когда я попробовал вступиться за своего учителя; я давно простил ему и уговорил мистера Твакома простить и ничего вам не рассказывать, опасаясь, что это может иметь для Джонса роковые последствия. Но если я уж сделал такую оплошность и проговорился об этом прискорбном случае, а затем, повинуясь вашему приказанию, рассказал вам все, то разрешите мне также, сэр, вступиться за него пред вами.
— Не знаю, друг мой, — сказал Олверти, — бранить мне тебя или хвалить за то, что по доброте сердца ты скрывал от меня такую гнусность. Но где же мистер Тваком? Мне нужно от него не подтверждение твоего рассказа, а всестороннее освещение дела, чтобы оправдать в глазах света примерное наказание, которому я решил подвергнуть это чудовище.
Послали за Твакомом, и он сейчас же явился. Педагог полностью подтвердил весь рассказ Блайфила и даже показал памятку на своей груди в виде явственно сохранившейся подписи мистера Джонса синими и чер ними буквами. В заключение он сказал мистеру Олверти, что давно бы уже сообщил ему об этом событии, если бы не неотступные просьбы мистера Блайфила.
— Превосходный юноша, — сказал он, — только слишком уж далеко заходит в своем прощении врагов.
Действительно, Блайфил приложил тогда немало усилий, чтобы уговорить священника не жаловаться мистеру Олверти, и имел на то достаточные основания. Он знал, что болезнь смягчает обычную суровость человека и делает его добрее. Кроме того, он думал, что если рассказать обо всем, когда дело свежо и в доме еще находится врач, который может открыть настоящую правду, то ему никогда не удастся придать случившемуся желательный для него дурной оборот. И Блайфил решил припрятать все это про запас, ожидая случая, когда какая-нибудь новая оплошность Джонса вызовет дополнительные жалобы, — ибо он рассчитал, что когда на Джонса обрушатся всей своей тяжестью сразу несколько обвинений, то они тем вернее его раздавят. Вот почему Блайфил стал дожидаться случая вроде того, каким судьба так любезно подарила его теперь. Наконец, уговаривая Твакома молчать до времени, он знал, что таким способом укрепит в мистере Олверти мнение о своих дружеских чувствах к Джонсу, которое он всеми силами старался поддерживать.
— Наделали вы дел, нечего сказать! На добро вырастили вашего ублюдка! Понятно, вы тут ни при чем, никакого умысла у вас не было, а только заварилась же каша в нашем доме!
— В чем дело, мистер Вестерн? — спросил Олверти.
— О, дело самое чистенькое: дочь моя влюбилась в вашего ублюдка, вот и все. Но я не дам ей ни полушки, ломаного гроша не дам! Я всегда думал, что зря люди черт знает чье отродье барином воспитывают и пускают в порядочные дома. Счастье его, что я не мог до него добраться, а то уж отодрал бы его, отбил бы у него охоту за бабами волочиться, отучил бы сукина сына в барское кушанье морду совать. Ни кусочка от меня не получит, ни гроша! Если она за него выйдет, только рубашка на плечах будет ей приданым. Скорей отдам все свои деньги в казну, пусть посылают их хоть в Ганновер, на подкупы нашего народа!..
— Искренне сожалею, — сказал Олверти.
— А черта мне в вашем сожалении! — в сердцах продолжал Вестерн. — Много мне от него толку, когда я потерял свою единственную дочь, свою бедную Софью, радость моего сердца, надежду и утешение моей старости! Но я решил выгнать ее из дому: пусть просит милостыню, пусть околеет и сгниет с голоду на улице. Ни полушки, ни одной полушки не получит от меня! Собачий сын чуток был выискивать зайца, а мне и невдомек, на какого зайчика он зарится! Да только ошибся, братец: дохлого зверя поймал — кроме шкурки, ничего тебе не достанется, так и скажите ему.
— Я крайне удивлен вашими словами, — сказал Олверти, — после того, что произошло между моим племянником и молодой девушкой не дальше как вчера.
— Да после того, что произошло между вашим племянником и моей дочерью, все и открылось, сударь, — — отвечал Вестерн. — Только что ушел мистер Блайфил, как этот сукин сын явился разнюхивать, что у меня в доме делается. А я ведь любил в нем славного охотника, и на ум мне не приходило, что он все время около дочки увивается.
— И правда, — сказал Олверти, — по-моему, не следовало давать ему столько случаев встречаться с ней.
Когда вы были так опасно больны, когда я и все домашние проливали слезы, он предался разгулу и бесчинствовал, напился пьян, пел песни, орал во всю глотку; а когда я мягко намекнул ему на неприличие такого поведения, он пришел в ярость, страшно бранился, назвал меня подлецом и побил.
— Что? Он смел тебя бить?! — воскликнул Олверти
— Право, я давно ему это простил, — отвечал Блайфил, — но не могу так легко забыть его неблагодарность к лучшему из благодетелей. Однако даже и это, я на деюсь, вы ему простите, потому что в него не иначе как вселился бес. В тот самый вечер я и мистер Тваком вышли подышать чистым воздухом, обрадованные появле нием первых признаков благоприятного перелома вашей болезни, и, на свое несчастье, застали его с какой-то девкой, в положении, о котором неприлично рассказывать Мистер Тваком, проявив больше смелости, чем благо разумия, подошел к нему с намерением сделать выговор, но Джонс (прискорбно рассказывать об этом!) набросился на нашего почтенного наставника и так жестоко избил его, что, вероятно, он и до сих пор еще покрыт синяками. Досталось и мне от его кулаков, когда я попробовал вступиться за своего учителя; я давно простил ему и уговорил мистера Твакома простить и ничего вам не рассказывать, опасаясь, что это может иметь для Джонса роковые последствия. Но если я уж сделал такую оплошность и проговорился об этом прискорбном случае, а затем, повинуясь вашему приказанию, рассказал вам все, то разрешите мне также, сэр, вступиться за него пред вами.
— Не знаю, друг мой, — сказал Олверти, — бранить мне тебя или хвалить за то, что по доброте сердца ты скрывал от меня такую гнусность. Но где же мистер Тваком? Мне нужно от него не подтверждение твоего рассказа, а всестороннее освещение дела, чтобы оправдать в глазах света примерное наказание, которому я решил подвергнуть это чудовище.
Послали за Твакомом, и он сейчас же явился. Педагог полностью подтвердил весь рассказ Блайфила и даже показал памятку на своей груди в виде явственно сохранившейся подписи мистера Джонса синими и чер ними буквами. В заключение он сказал мистеру Олверти, что давно бы уже сообщил ему об этом событии, если бы не неотступные просьбы мистера Блайфила.
— Превосходный юноша, — сказал он, — только слишком уж далеко заходит в своем прощении врагов.
Действительно, Блайфил приложил тогда немало усилий, чтобы уговорить священника не жаловаться мистеру Олверти, и имел на то достаточные основания. Он знал, что болезнь смягчает обычную суровость человека и делает его добрее. Кроме того, он думал, что если рассказать обо всем, когда дело свежо и в доме еще находится врач, который может открыть настоящую правду, то ему никогда не удастся придать случившемуся желательный для него дурной оборот. И Блайфил решил припрятать все это про запас, ожидая случая, когда какая-нибудь новая оплошность Джонса вызовет дополнительные жалобы, — ибо он рассчитал, что когда на Джонса обрушатся всей своей тяжестью сразу несколько обвинений, то они тем вернее его раздавят. Вот почему Блайфил стал дожидаться случая вроде того, каким судьба так любезно подарила его теперь. Наконец, уговаривая Твакома молчать до времени, он знал, что таким способом укрепит в мистере Олверти мнение о своих дружеских чувствах к Джонсу, которое он всеми силами старался поддерживать.
ГЛАВА XI,
коротенькая, но содержащая достаточно материала, чтобы растрогать сердобольного читателя
У мистера Олверти было обыкновение никогда никого не наказывать, даже не рассчитывать слуг в пылу гнева. Он решил поэтому отложить исполнение приговора над Джонсом до после полудня.
Бедный юноша явился к обеду как обычно, но у него было слишком тяжело на сердце, и он почти не прикасался к еде. Неласковые взгляды мистера Олверти еще более омрачали его душевное состояние. Он пришел к заключению, что Вестерн сообщил Олверти все, что произошло между ним и Софьей, но об истории с мистером Блайфилом он совсем не думал: в большей части того, что было рассказано Блайфилом, он был совершенно неповинен; а что касается остального, то он сам давно все это простил и забыл и потому не предполагал, чтобы другие могли еще таить на него злобу. Когда обед был окончен и слуги ушли, мистер Олверти взял слово и произнес длинную речь, в которой перечислил все проступки Джонса, особенно те, которые были обнаружены сегодня, и в заключение сказал, что если Джонс не опровергнет возведенных на него обвинений, то он решил навсегда прогнать его с глаз своих.
Бедный юноша явился к обеду как обычно, но у него было слишком тяжело на сердце, и он почти не прикасался к еде. Неласковые взгляды мистера Олверти еще более омрачали его душевное состояние. Он пришел к заключению, что Вестерн сообщил Олверти все, что произошло между ним и Софьей, но об истории с мистером Блайфилом он совсем не думал: в большей части того, что было рассказано Блайфилом, он был совершенно неповинен; а что касается остального, то он сам давно все это простил и забыл и потому не предполагал, чтобы другие могли еще таить на него злобу. Когда обед был окончен и слуги ушли, мистер Олверти взял слово и произнес длинную речь, в которой перечислил все проступки Джонса, особенно те, которые были обнаружены сегодня, и в заключение сказал, что если Джонс не опровергнет возведенных на него обвинений, то он решил навсегда прогнать его с глаз своих.