С этими немногими ограничениями, мне кажется, каждый писатель вправе вводить чудесное как ему вздумается; и даже чем больше он будет удивлять читателя, не переступая грани вероятного, тем больше привлечет он его внимание, тем больше пленит его. Как замечает один первоклассный гений в пятой главе Батоса[48], «великое искусство поэзии состоит в уменье смешивать правду с вымыслом, с целью сочетать воедино вероятное с удивительным».
   Ибо хотя каждый хороший писатель заключает себя в границы вероятного, отсюда, однако, вовсе не следует, что изображаемые им характеры и события должны быть банальны, заурядны и пошлы — похожи на те, что встречаются на каждой улице, в каждом доме и в отделе ежедневной хроники каждой газеты. Ему не возбраняется показывать лица и вещи, о которых значительная часть его читателей, может быть, не имеет никакого понятия. Строго соблюдая вышеописанные правила, писатель выполнил свою обязанность и вправе требовать некоторого доверия со стороны читателя; и если последний этого доверия ему не оказывает, то он повинен в необоснованном скептицизме.
   Заговорив о читательском недоверии, я вспомнил, как многочисленная публика, состоящая из писцов и приказчиков, в один голос осудила роль молодой знатной дамы в одной пьесе, найдя ее ненатуральной, а между тем роль эта вызвала полное одобрение со стороны многих дам из высшего общества, одна из которых, особа выдающегося ума, объявила, что видит в ней портрет половины ее знакомых.

ГЛАВА II,
в которой хозяйка гостиницы посещает мистера Джонса

   Простившись со своим другом лейтенантом, Джонс старался смежить глаза, но напрасно: ум его был слишком возбужден и встревожен, для того, чтобы его мог убаюкать сон. Насладившись или, скорее, измучив себя мыслями о Софье, Джонс пролежал до самого утра и, наконец, потребовал чаю; по этому случаю хозяйка сама удостоила его своим посещением.
   Тут она впервые его увидела или по крайней мере обратила на него внимание; услышав от лейтенанта, что Джонс, по всей вероятности, джентльмен из хорошего общества, она решила оказать ему всяческое уважение, ибо гостиница, которую она содержала, была одной из тех, где, говоря языком объявлений, джентльмены могут получить за деньги самый заботливый уход.
   Приступив к приготовлению чая, она разрешилась следующей речью:
   — Вот жалость-то! Такой красивый молодой джентльмен и ценит себя так мало, что связывается с солдатьем! Они, разумеется, тоже называют себя джентльменами, но, как говорил мой первый муж, не худо бы этим джентльменам помнить, что мы за них денежки платим. Да, тяжеленько нам, хозяевам гостиниц: и плати за них, да еще принимай и угощай. Двадцать человек у меня только что переночевало, не считая офицеров; но, по мне, уж лучше простые солдаты, чем офицеры: ведь этим франтам ничем не угодишь. А взглянули бы вы, сэр, на счет: сущие пустяки! Ей-богу, куда меньше хлопот с семейством какого-нибудь сквайра, с которого получишь за ночлег шиллингов сорок или пятьдесят, не считая за лошадей. А ведь каждый такой офицеришка считает себя не хуже сквайра с годовым доходом в пятьсот фунтов! Право, смешно смотреть, как солдаты увиваются вокруг них, приговаривая: «Ваше благородие, ваше благородие». Благодарю покорно за такое «благородие», вся цена ему — шиллинг в день! А уж как ругаются между собой, слушать страшно! Нет, не жди добра от таких дурных людей! Вот и с вами один из них поступил так грубо. Я наперед знала, как хорошо остальные будут сторожить его: все это одна шайка; и если б даже ваша жизнь была в опасности, — слава богу, вы поправились! — то таким негодяям это было бы нипочем: выпустили бы убийцу. Господи, прости им! Вот уж ни за что на свете не взяла бы такого греха на душу. Но, хоть вы, слава богу, и поправляетесь, на злодея все-таки найдется управа. Вы обратитесь к ходатаю Смолу: побожусь, что он его выживет из Англии, если только тот и сам не улепетнул; ведь такие молодцы сегодня здесь, а завтра — поминай как звали! Надеюсь, однако, вперед вы будете поумнее и вернетесь к своим; бьюсь об заклад, все они в горе, что вы от них ушли; а если б еще знали, что случилось, — не дай бог! Пусть уж лучше не знают… Полно, полно, мы понимаем, в чем дело! Что за беда — не одна, так другая: у такого пригожего молодца недостатка в девицах не будет. Будь я на вашем месте, так пусть хоть первая красавица была передо мной, ни за что не пошла бы в солдаты из-за нее… Да не краснейте так! (Джонс действительно покраснел.) А вы думали, сэр, что я ничего не знаю, ничего не слышала о мисс Софье?
   — Как?! — воскликнул Джонс, вскакивая со своего места. — Вы знаете мою Софью?
   — Знаю ли? Еще бы! — отвечала хозяйка. — Сколько раз ночевала она под этой кровлей.
   — С теткой, не правда ли? — спросил Джонс.
   — Ну да, вот именно, — сказала хозяйка. — Да, да, да, я прекрасно знаю старую даму. Какая, однако, красавица мисс Софья, вот уже что правда, то правда.
   — Красавица! — воскликнул Джонс. — О, небо!
 
 
Подобна ангельской ее краса.
В ней все небесное воплощено:
Любезность, чистота, правдивость,
И радость вечная, и вечная любовь.
 
 
   Мог ли я воображать, что вы знаете мою Софью?
   — Да вам хоть бы вполовину знать ее так, как я знаю, — сказала хозяйка. — Небось, дорого бы дали, чтобы посидеть у ее постели? Ах, что за прелесть ее шейка! Так вот, эта красавица лежала в той самой постели, где вы сейчас лежите.
   — Здесь?! — воскликнул Джонс. — Здесь лежала Софья?
   — Да, да, здесь, — отвечала хозяйка, — на этой самой постели, где, желаю, чтоб и сейчас она очутилась! да она и сама этого желала бы, уж будьте уверены, ведь она произносила при мне ваше имя.
   — Неужели? Она произносила имя бедного Джонса? Нет, вы мне льстите, ни за что этому не поверю.
   — Ей-богу, произносила, клянусь спасением своей души! Пусть дьявол возьмет меня, если я сказала хоть одно слово неправды! Собственными ушами слышала, как она называла мистера Джонса; учтиво и скромно, не буду лгать, только я ясно видела, что думает она куда больше, чем говорит.
   — Дорогая хозяюшка! — воскликнул Джонс. — Если б вы знали, как я недостоин того, что она обо мне умает! Она — сама ласка, сама любезность, сама до-рота! Зачем я, несчастный, на свет родился, чтоб быть причиной хоть минутной тревоги ее нежного сердца? Зачем надо мной тяготеет такое проклятие? Ведь я готов претерпеть все муки и все бедствия, какие только может придумать для человека самый злой демон, лишь бы только доставить ей какую-нибудь радость. Пытка не была бы для меня пыткой, если бы только я знал, что она счастлива.
   — Вот, можете себе представить, — подхватила хозяйка, — я сама тоже ей говорила, что вы любите ее верной любовью.
   — Но скажите, пожалуйста, сударыня, где и когда вы слышали обо мне? Ведь я никогда здесь не бывал и не помню, чтобы где-нибудь вас видел.
   — Да и не можете помнить, — отвечала хозяйка, — ведь вы были совсем крошкой, когда я держала вас на коленях в доме сквайра.
   — Как в доме сквайра? — удивился Джонс. — Так вы знаете и доброго, великодушного мистера Олверти?
   — Ну, понятно, внаю. Кто же в вашей стороне его не знает?
   — Слух о его доброте разнесся, верно, и дальше, — отвечал Джопс, — но одно только небо знает его вполне — знает всю его благость, которая берет свое начало в небесах и ниспослана на землю в пример и подражание нам, грешным. Люди не способны понять его божественную доброту и недостойны ее, и меньше всех достоин ее я. Я, вознесенный им на такую высоту, бедняк низкого происхождения, взятый им к себе в дом, усыновленный им и воспитанный, как родное дитя, — я посмел своими безрассудствами прогневать его, я навлек на себя его немилость! Да, я наказан по заслугам и не буду настолько неблагодарен, чтобы считать это наказание несправедливым. Да, я заслужил, чтобы меня выгнали вон. Теперь, сударыня, я думаю, вы не будете порицать меня за то, что я пошел в солдаты, особенно при том богатстве, которое лежит у меня в кармане.
   С этими словами он встряхнул своим кошельком, который показался хозяйке еще более тощим, чем был на самом деле.
   Хозяйка, как говорится, упала с неба на землю при этом сообщении. Она холодно отвечала, что, конечно, каждый сам лучше видит, как ему поступить в том или ином положении.
   — Не, чу! — воскликнула она. — Мне послышалось, будто кто-то зовет. Сейчас, сейчас! Дьявол бы побрал всю нашу челядь: глухари какие-то! Придется самой спуститься. Если хотите еще покушать, я вам пришлю служанку. Сейчас!
   И с этими словами хозяйка, не простившись, вылетела вон из комнаты. Люди низкого звания очень скупы насчет почтения; правда, они охотно отпускают его даром особам знатным, но никогда этого не делают по отношению к равным себе, не будучи вполне уверены, что им хорошо заплатят за труды.

ГЛАВА III,
в которой хирург второй раз появляется на сцене

   Чтобы читатель не впал в заблуждение, вообразив, будто хозяйка знала больше, чем ей было известно на самом деле, и не удивился, откуда она столько знает, мы должны, прежде чем идти дальше, сказать ему, что из разговора с лейтенантом она узнала, что причиной ссоры было имя Софьи; что касается остальных ее сведений, то проницательный читатель и сам догадается из предыдущей сцены, откуда она их почерпнула. Ко всем ее достоинствам примешивалось большое любопытство, и она никого не отпускала из дому, не разведав, сколько возможно, о его имени, семье и состоянии.
   Как только она ушла, Джонс, позабыв осудить ее поведение, предался размышлениям на тему о том, что он лежит на той самой постели, где, как ему было сказано, лежала его дорогая Софья. Это пробудило в нем тысячу нежных и приятных мыслей, на которых мы остановились бы подольше, если бы не были убеждены, что только самая ничтожная часть наших читателей способна влюбиться, как наш герой. В этом состоянии застал его хирург, пришедший перевязать рану. Найдя пульс больного расстроенным и услышав, что он не спал, доктор объявил, что положение его очень опасно; он боялся лихорадки и хотел предупредить ее кровопусканием, но Джонс воспротивился, сказав, что не желает больше терять крови.
   — Попрошу вас, доктор, только положить мне повязку, и поверьте, что через два-три дня я буду совершенно здоров.
   — Хорошо, если мне удастся вылечить вас месяца через два, — отвечал доктор. — Ишь, какой прыткий! Нет, от таких контузий скоро не поправляются. Позвольте вам заметить, сэр, что я не привык получать указания от своих пациентов и непременно должен пустить вам кровь, прежде чем делать перевязку.
   Джонс, однако, ни за что не желал дать своего согласия, и доктор в конце концов уступил, сказав, однако, что не отвечает за последствия и надеется, что в случае осложнений Джонс не откажется подтвердить, какой он давал ему совет. Джонс обещал.
   Доктор ушел в кухню и резко пожаловался хозяйке на непослушание больного, не позволившего пустить ему кровь, несмотря на лихорадку.
   — Ну да, обжорную лихорадку, — сказала хозяйка. — Сегодня за завтраком он уписал два большущих куска хлеба с маслом.
   — Очень вероятно, — отвечал хирург. — Мне известны случаи хорошего аппетита во время лихорадки, и это легко объяснить: кислота, вызванная лихорадочной материей, может раздражить нервы грудобрюшной преграды и тем самым возбудить алчность, которую нелегко отличить от нормального аппетита; но пища не переваривается, не усваивается желудочным соком и вследствие этого разъедает отверстия сосудов и усиливает лихорадочные симптомы. Отсюда я заключаю, что положение джентльмена опасное, и если не пустить кровь, то, боюсь, он не выживет.
   — Каждый должен рано или поздно умереть, — сказала хозяйка, — это не мое дело. Надеюсь, доктор, вы не заставите меня держать его, когда будете бросать кровь? Но вот что шепну вам на ушко: прежде чем приступить к операции, не худо бы подумать, кто будет вашим казначеем.
   — Казначеем?! — воскликнул пораженный доктор. — Разве я имею дело не с джентльменом?
   — Я сама так думала, — сказала хозяйка, — но, как говаривал мой первый муж, человек не всегда таков, каким с виду кажется. Он гол как сокол, уверяю вас. Вы, пожалуйста, не подавайте виду, что я вам это сказала, но я считаю, что люди деловые не должны скрывать друг от друга такие вещи.
   — И этакий проходимец посмел давать мне указания! — с гневом воскликнул доктор. — Неужели я позволю издеваться над моим искусством субъекту, который не в состоянии заплатить мне?! Большое вам спасибо, что вы вовремя меня предупредили. Посмотрим теперь, даст он пустить себе кровь или нет!
   Тут доктор побежал наверх, с шумом распахнул дверь и разбудил беднягу Джонса, которому наконец удалось сладко заснуть и увидеть во сне Софью.
   — Дадите вы пустить себе кровь или нет? — в бешенстве закричал доктор.
   — Я уже вам сказал, что не дам, — отвечал Джонс — и искренне жалею, что вы не обратили внимания на мой ответ: ведь вы прервали самый сладкий сон в моей жизни.
   — Вот так многие проспали свою жизнь, — сказал доктор. — Сон не всегда полезен, так же как и пища. Однако в последний раз спрашиваю вас: дадите вы пустить себе кровь?
   — В последний раз отвечаю вам: не дам.
   — В таком случае я умываю руки, — сказал доктор, — и прошу заплатить мне за труды. За два визита по пяти шиллингов, да по пяти шиллингов за две перевязки, да полкроны за пускание крови.
   — Надеюсь, вы не оставите меня в этом положении? — сказал Джонс.
   — Непременно оставлю, — отвечал доктор.
   — В таком случае, — сказал Джонс, — вы обошлись со мной по-свински, и я не заплачу вам ни гроша.
   — Прекрасно! — воскликнул доктор. — Слава богу, что дешево отделался. И дернула же хозяйку нелегкая послать меня к такому проходимцу!
   С этими словами доктор выбежал из комнаты, а его пациент, повернувшись на другой бок, скоро снова заснул; но упоительный сон, к несчастью, больше ему не приснился.

ГЛАВА IV,
в которой выводится один им забавнейших цирюльников, какие увековечены в истории, не исключая багдадского цирюльника и цирюльника в «Дон Кихоте»

   Часы пробили пять, когда Джонс проснулся; он чувствовал себя настолько освеженным и подкрепленным семичасовым сном, что решил встать и одеться; с этой целью он раскрыл свой чемодан и достал чистое белье и костюм; но прежде чем одеться, накинул халат и спустился в кухню спросить чего-нибудь, что успокоило бы поднявшуюся в желудке тревогу.
   Встретив хозяйку, он вежливо с ней поздоровался и спросил, нет ли чего-нибудь пообедать.
   — Пообедать? — отвечала она. — Подходящее время думать об обеде! Готового нет ничего, да и огонь уже почти потух.
   — Хорошо, — сказал Джонс, — но надо же мне чего-нибудь поесть, все равно чего. Сказать вам правду, отроду я не бывал так голоден.
   — Что ж, я могу предложить вам кусок холодной говядины с морковью, — сказала хозяйка.
   — Ничего не может быть лучше, — отвечал Джонс, — но вы очень обязали бы меня, если бы велели ее разогреть.
   Хозяйка согласилась и сказала с улыбкой, что рада видеть его здоровым. Действительно, обращение нашего героя невольно располагало к нему; хозяйка же в сущности была женщина незлая, только очень любила деньги и ненавидела все, имевшее хоть какую-нибудь видимость бедности.
   Джонс вернулся в свою комнату переодеться, пока готовился обед, а вслед за ним явился и цирюльник, которого он требовал.
   Этот цирюльник, известный под именем Маленького Бенджамина, был большой чудак и любитель острых словечек, из-за которых частенько подвергался разным мелким неприятностям вроде пощечин, пинков, перелома костей и т. п. Шутку понимает не каждый; да и тем, кто ее понимает, часто не нравится быть ее предметом. Но этот недостаток был в нем неизлечим; сколько ни платился он за него — как только приходила ему на ум острота, он непременно ее выкладывал, нисколько не соображаясь ни с лицами, ни с местом, ни с временем.
   Было много и других особенностей в его характере, но я не буду их перечислять, потому что читатель сам легко их увидит при дальнейшем знакомстве с этой необыкновенной личностью.
   Желая, по понятным причинам, закончить свой туалет поскорее, Джонс находил, что брадобрей чересчур долго возится со своими приготовлениями, и попросил его поторопиться; на это цирюльник с большой серьезностью — он ни при каких обстоятельствах не растягивал лицевых мускулов — заметил:
   — Festina lente[49] — пословица, которую я заучил задолго до того, как прикоснулся к бритве.
   — Да вы, дружище, я вижу, ученый, — сказал Джонс.
   — Жалкий ученый, — отвечал цирюльник. — Non omnia possumus omnes[50].
   — Опять! — воскликнул Джонс. — Я думаю, вы можете говорить и стихами.
   — Извините, сэр, — сказал цирюльник, — non tanto me dignor honore[51], — и, приступив к бритью, продолжал: — С тех пор как я стал разводить мыльную пену, сэр, я мог открыть только две цели бритья: одна заключается в том, чтобы вырастить бороду, другая — чтобы отделаться от нее. Полагаю, сэр, что еще недавно вы брились ради первой из этих целей. Можете поздравить себя с успехом, так как о бороде вашей можно сказать, что она tondenti gravior[52].
   — А я полагаю, — сказал Джонс, — что ты большой забавник.
   — И сильно ошибаетесь, сэр, — отвечал цирюльник, — я усердно занимаюсь философией; hinc illaelac rimae[53] , сэр, в том все мое несчастье. Слишком большая любовь к наукам погубила меня.
   — Да, дружище, — сказал Джонс, — ты действительно ученее своих собратьев по ремеслу; но я не могу понять, почему твоя ученость повредила тебе?
   — Увы, сэр, — отвечал брадобрей, — из-за нее я лишился наследства. Отец мой был танцмейстер; и так как я научился читать раньше, чем танцевать, то он невзлюбил меня и оставил все до копейки другим своим детям… Угодно вам также и виски?.. Прошу прощения, сэр, только я нахожу здесь hiatus in manuscriptis[54]. Я слышал, вы собираетесь на войну, но теперь вижу, что эти слухи вздорны.
   — Почему же?
   — Потому что вы, я полагаю, сэр, настолько рассудительны, что не пойдете сражаться с разбитой головой, — это было бы то же, что везти уголь в Ньюкасл.
   — Ей-богу, ты большой чудак, — воскликнул Джонс, — и мне ужасно нравятся твои шутки. Я был бы очень рад, если бы ты зашел ко мне после обеда и выпил со мной чарочку; мне хочется поближе с тобой познакомиться.
   — О, я готов оказать вам в двадцать раз большую любезность, если вам будет угодно принять ее.
   — Что ты хочешь этим сказать, дружище? — спросил Джонс.
   — Я с удовольствием выпью с вами целую бутылку. Ужасно люблю доброту! И если вы нашли меня забавником, то или я ничего не смыслю в лицах, или вы добрейший джентльмен на свете.
   Приодевшись понаряднее, Джонс сошел вниз; сам прекрасный Адонис не был, может быть, пригожее его. И все-таки красота его не оказала никакого действия на хозяйку: не обладая наружностью Венеры, эта женщина не обладала также ее вкусом. Какое счастье было бы для горничной Нанни, если бы она смотрела глазами хозяйки; но в какие-нибудь пять минут она по уши влюбилась в Джонса, что стоило ей потом многих вздохов.
   Эта Нанни была чудо как хороша собой и чрезвычайно скромна; — она отказала уже одному трактирному слуге и нескольким молодым фермерам по соседству, но ясные очи нашего героя в один миг растопили ее ледяное сердце.
   Когда Джонс вошел в кухню, стол для него еще не был накрыт; да его и не к чему было накрывать, потому что обед и огонь, на котором он должен был готовиться, находились еще in status quo. Такое разочарование вывело бы из себя не одного философа, но Джонс остался спокоен. Он только мягко упрекнул хозяйку, сказав, что если говядину так трудно разогреть, то он съест ее холодной. Почувствовала ли хозяйка на этот раз сострадание, стыд или что другое, не могу сказать, только она первым делом резко выбранила слуг за неисполнение приказания, которого никогда не давала, а потом, велев слуге накрыть стол в Солнце, принялась за дело всерьез и скоро приготовила обед.
   Солнце, куда проводили Джонса, подлинно получило свое название, как lucus a non lucendo, это была комната, куда солнце едва ли когда-нибудь заглядывало, — можно сказать, самая худшая комната в доме. И счастье Джонса, что для него нашлась хоть такая. Впрочем, он был теперь слишком голоден, чтобы замечать какие-нибудь недостатки, но, насытившись, велел подать бутылку вина в лучшее помещение и выразил некоторое неудовольствие, что его привели в такой чулан.
   Слуга исполнил его приказание, а через некоторое время явился и цирюльник, который не заставил бы себя так долго ждать, если бы не заслушался в кухне хозяйку, рассказывавшую всем, кто там был, историю бедняги Джонса, одну часть которой она узнала от него, а другую остроумно сочинила сама. По ее словам выходило, что «Джонс бедный безродный юноша, которого взяли из милости в дом сквайра Олверти, обучили прислуживать, а теперь выгнали вон за нехорошие проделки, главным образом за шашии с молодой госпожой и, верно, также за кражу, — иначе откуда бы взялись те гроши, что у него есть?»
   — Да уж, джентльмен, нечего сказать! — заключила она свою речь.
   — Вот как! Слуга сквайра Олверти? — воскликнул цирюльник. — А как его зовут?
   — Он мне сказал, что его зовут Джонс, — отвечала хозяйка, — но, может быть, это выдуманное имя. Он говорит даже, будто сквайр обращался с ним, как с родным сыном, хотя теперь и поссорился с ним.
   — Если его зовут Джонс, то он сказал вам правду, — заметил цирюльник, — у меня есть родственники в той стороне. Говорят даже, что это его сын.
   — Почему же тогда он не зовется по отцу?
   — Не могу вам сказать, — отвечал цирюльник, — только многие сыновья зовутся не по отцам.
   — Ну, если бы я знала, что он сын джентльмена, хоть и побочный, я обошлась бы с ним по-другому: ведь многие из таких побочных детей становятся большими людьми; и, как говаривал мой первый муж, — никогда не оскорбляй гостя-джентльмена.

ГЛАВА V
Диалог между мистером Джонсом и цирюльником

   Этот разговор происходил частью в то время, когда Джонс обедал в чулане, частью же, когда он ожидал цирюльника в лучшем помещении. Тотчас по его окончании мистер Бенджамин, как мы сказали, явился к Джонсу и получил приглашение садиться. Налив гостю стакан вина, Джонс выпил за его здоровье, назвав его: doctissiroe tonsorum[55].
   — Ago tibi gratias, domine[56], — отвечал цирюльник и, пристально посмотрев на Джонса, произнес серьезным тоном и с кажущимся изумлением, точно узнавая в его лице когда-то виденные черты: — Разрешите мне спросить вас, сэр, не Джонсом ли вас зовут?
   —  — Да, меня зовут Джонс.
   —  — Pro deum atque hominum fidem![57] — воскликнул цирюльник. — Какие странные бывают случаи! Я ваш покорнейший слуга, мистер Джонс. Вижу, вы меня не узнаете, и не мучено: вы видели меня только раз и были тогда совсем еще ребенком. Скажите, пожалуйста, сэр, как поживает почтеннейший сквайр Олверти? Как себя чувствует ille optimus omnium patronus?[58]
   — Я вижу, вы действительно меня знаете, — сказал Джонс, — но, к сожалению, не могу вас припомнить.
   — В этом нет ничего удивительного, — отвечал Бенджамин. — Меня удивляет только, как это я не узнал вас раньше: вы ни капельки не изменились. Скажите, сэр, не будет с моей стороны нескромностью спросить вас, куда держите путь?
   — Налейте вина, господин цирюльник, — отвечал Джонс, — и не задавайте больше вопросов.
   — Право, сэр, я вовсе не желаю быть назойливым, и надеюсь, вы не принимаете меня за человека, страдающего нескромным любопытством; этого порока никто мне не поставит в вину; но, извините меня, если такой джентльмен, как вы, путешествует без прислуги, то, надо предполагать, он хочет остаться, как говорится, in casu incognito, и мне, может быть, не следовало произносить ваше имя.
   — Признаюсь, — сказал Джонс, — я не ожидал, чтобы меня так хорошо знали в этих местах; все же, по некоторым соображениям, вы меня обяжете, если никому не назовете моего имени, пока я отсюда не уйду.
   — Раиса verba[59], — отвечал цирюльник, — и я был бы очень доволен, если бы никто, кроме меня, не знал вас здесь, потому что у иных людей очень длинные языки; но, уверяю вас, я умею хранить тайну. В этом и враги мои отдадут мне справедливость.