Николаю стоило большого труда сдержаться и не встряхнуть как следует эту девицу.
   — Что же это за идея, черт побери? — прорычал он. Она отпрянула и уставила на него оцепеневший взор. Потом она беспомощно покачала головой.
   — Ты не поймешь этого. Хотя понимание и вера есть у тебя внутри, и ты чувствуешь это, как и всякий другой человек, но сопротивляешься этой вере изо всех сил.
   — Что это за идея? — снова повторил он.
   В голосе его явственно прозвучала угроза. Но Магдалена, видимо, собрала в кулак всю свою волю и не позволила себя запугать. Она поставила на пол свою сумку, подошла к Николаю, погладила его по лицу и поцеловала.
   — Прошу тебя, Николай, поедем со мной. В этой мысли нет никакой тайны. Это конец всех тайн. Поедем со мной.
   Он бросил на нее исполненный ненависти взгляд.
   — Ты отвратительна, — прошипел он, не разжимая губ. — Это с самого начала было твоим заданием, не так ли? Ты должна была запутать меня в сети твоего мира, сплетенного их тайн и колдовских призраков, околдовать меня своим прекрасным телом. Ты хуже ди Тасси и всей своры его шпионов. Он злоупотребил моей головой, но ты…
   Голос изменил ему. Только теперь он почувствовал, насколько уязвлен.
   Он ощутил огромную пропасть, разделившую их, но не хотел верить, что она так подло обманула его, что в их отношениях не было ничего, кроме холодного расчета, обмана и притворства. Но о чем он собрался с собой спорить? Эта девушка безумна. И это безумие — пытаться говорить с ней разумным языком.
   — Нет, Николай, моей задачей было нечто иное — и это совпадает с задачей любого другого человека, — хранить тайну, без которой мир не сможет выжить.
   Николай подошел к окну и дважды глубоко вздохнул. Но Магдалена как ни в чем не бывало продолжала говорить:
   — Для тебя это просто пустые слова. Значит, ты тоже болен, Николай, но сам не знаешь и не осознаешь этого.
   Несколько минут они оба молчали. Потом она снова обрела дар речи:
   — Я не знала, что они планировали. Я не обманула тебя. Я не все рассказала тебе, потому что знала, что ты мне не поверишь и не поймешь меня. Мы приложили массу усилий, потому что боялись, что они проявят неосторожность. Но потом случилось это убийство. Я тоже была обманута, хотя видела убийство своими глазами. Я считала, что Зеллинг мертв, и хотела во что бы то ни стало разыскать Циннлехнера, и именно из-за этого я присоединилась к вам. Я не имела ни малейшего подозрения, что Зеллинг жив. Я хотела узнать, не разгадал ли Циннлехнер тайну и не собирается ли он ее выдать. И это все. Только поэтому я последовала за ди Тасси, а потом за тобой. Я не солгала тебе, Николай. Я не обманула тебя. Но могу ли я доверять тебе? Я хотела этого, но смог бы ты меня понять? Я подарила тебе свое тело, чтобы и ты приобщился к тайне, которая стоит того, чтобы ее искать, и которая творит миры, а не уничтожает их. Но ты должен сам решить, что ты хочешь искать.
   — Я хочу знать, от чего умер Максимилиан Альдорф, — сказал Николай.
   Магдалена пожала плечами:
   — Он умер от одной мысли. От идеи, которая столь ужасна, что мы не в состоянии ее пережить.
   Николай презрительно фыркнул.
   — Что за бессмыслица! Человек не может умереть от мысли.
   Магдалена не дала сбить себя с толку.
   — В конце концов, это единственное, от чего мы в действительности умираем, — сказала она.
   Николай презрительно посмотрел на нее.
   — Ты сможешь сказать это человеку, которого пожирает чума?
   Магдалена снова подняла с пола дорожную сумку.
   — А ты? — спросила она. — Что скажешь ему ты?
   Наступила пауза.
   — Ты ничего не знаешь о смерти, потому что ничего не знаешь о жизни. Ты ищешь не жизни, а выживания.
   Выражение лица Николая стало еще мрачнее. Но он не знал, что ответить на это обвинение. Она смотрела на него так, словно ждала ответа. Но он не знал, что сказать.
   — Эта идея слишком могущественна, — сказала она наконец. — Она сомнет все. Она опрокинет небеса и приведет нас к безумию. Это все, что я могу сказать тебе об этом. Если она внедрится в тебя, то изменит твое тело и твою душу. Ты умрешь от этого. От этого погибнет мир, и в то же время он никогда не узнает, от чего он погибает, так как исчезает действительность, в которой еще было возможно понимание этой болезни. С миром исчезнет и болезнь. Ей дадут какое-то иное имя, соответствующее новому миру, который восстанет. Как я уже тебе сказала, существует только До и После. Не будет Между и не будет пути назад. Будет так, словно тебе подменят глаза. Куда бы ты ни смотрел, ты больше не сможешь разглядеть святое. Оно исчезнет. Куда бы ты ни смотрел, ты всюду увидишь только зеркальное отражение самого себя. Это идея абсолютной власти и абсолютного одиночества, самое большое отдаление от Бога, глубочайшее, дьявольское заблуждение. Николай, еще раз прошу тебя, едем со мной. Это единственная для нас обоих возможность остаться в прежнем мире. Больше я не смею тебе сказать об этом. Ты не смеешь испытывать и подвергать сомнению истинность этой идеи. Самое малое, ты должен признать абсолютную границу, иначе рухнет все. Иначе не останется ничего, за что можно держаться. Эти границы хотят уничтожить, но этого нельзя допустить. Граница должна остаться, иначе мы падем в Ничто, в зеркальный мир, в котором наш дух исчезнет в бесчисленном количестве отражений.
   Николай не отрываясь смотрел на нее. Никогда лицо ее не казалось ему столь прекрасным, голос — таким соблазнительным, а тело — таким желанным. Но одновременно у него создалось впечатление, что граница, разделившая их миры, давно стала окончательной и непреодолимой. Она говорила с ним словно из другого времени, из другой действительности. Каждая ее фраза вызывала желание возражать и противоречить.
   — Какие безмерные претензии! — возмущенно сказал он. — Разве ты не видишь, куда они ведут? Я должен допустить, что надо остановить некую мощную идею без того, чтобы проверить ее? Небольшая группа немногих должна решать, что для человечества правильно, а что ложно?
   — Группа немногих! — зло крикнула она. — Немногим нельзя решать такие вещи? Но одному можно? Один-единственный господин Кант смеет высказывать мысль, которая может уничтожить мир?
   Николай зло фыркнул.
   — Ты видел только внешнее действие, — возразила она на это, теперь с отчаянием в голосе. — Максимилиан. Альдорф. Ты видел это собственными глазами. Ты должен почувствовать это на себе — сначала выпить яд, а потом думать о нем? Так не пойдет, Николай. Если яд принят, то становится слишком поздно думать об этом. Ты должен принять решение до того, как яд принят. Ты не сможешь его проверить и испытать. Этот яд — не сможешь. Это иллюзия, он слишком силен, слишком абсолютен. Ты должен сказать «нет». Только в этот единственный раз. Каждое поколение людей становится перед этой дилеммой. По видимости она всегда другая, но суть ее всегда одна и та же. Каждое поколение должно принимать решение, это должен делать каждый человек. Истинную мысль нельзя испытать. Она внедряется в тебя, изменяет тебя без остатка и категорически. Против этого нет никакого средства. Только внутреннее сопротивление. Воздержание в молитве. Против этого средства свет разума бессилен. Здесь требуется свет благодати. И время. Это продлится столетия — до тех пор, пока мы сможем молчанием вытеснить эту мысль из мира, до того, как сможем ее укротить и обуздать.
   — Что? — спросил вдруг Николай с озадаченным и изумленным видом. — Как мне понять тебя, что это значит? Думаю, что ты и сама не знаешь, в чем состоит эта мысль.
   Она смиренно наклонила голову. Потом произнесла усталым тусклым голосом:
   — Но как иначе смогла бы я умалчивать ее? Я знаю, что она есть. Я чувствую, что она хочет явиться в мир. Через меня, через тебя. Не только через этого Иммануила Канта. Мы все можем ее породить. Каждый может произнести ее вслух. Мы все подвержены этой опасности. Кто в большей, кто в меньшей степени. Поэтому так легко лихтбрингерам. Но мы не смеем сдаваться, мы не смеем прекращать хранить молчание.
   Для него это стало просто невыносимо.
   — Откуда ты все это знаешь, если ты не знаешь, в чем состоит сама мысль? Ты можешь мне объяснить, на чем основано твое решение? Вы усеиваете мир трупами и ужасаете его террором во имя дела, сути которого вы не знаете. Вы бьете во все стороны, движимые страхом и невежеством. Вы слепы, испытывая страх перед переменами, новыми мыслями, которые кажутся вам чуждыми и зловещими. В этом вся правда. Но я не допущу этого. Никогда!
   Она опустила голову и принялась рассматривать свои руки. Николай ждал, но Магдалена больше ничего не говорила. Он испытывал странное чувство — он одержал победу, которая нанесла ему поражение. Но сейчас был не самый подходящий момент разбираться в тонкостях этого ощущения.
   Магдалена медленно отвернулась и вышла из комнаты. Он видел, как за ней закрылась дверь, услышал ее шаги на лестнице. Он был не в силах что-либо сделать. Наконец ее шаги стихли. Его объяла нестерпимая тишина. Он подошел к окну и выглянул на улицу. Но Магдалены уже не было видно. Он не видел ничего, кроме неясной картины грязной улочки, зажатой между покосившимися, тесно поставленными домами, черневшими под тяжелым серым небом.

18

   До конца жизни все последовавшие за отъездом Магдалены дни он помнил с большими пропусками. Некоторые моменты вспоминались ему с почти сверхъестественной ясностью, другие были словно прикрыты туманной дымкой. Он определенно знал, что с тех пор терпеливо стоял целыми днями у книжной лавки Кантера, следил за Зеллингом и одновременно не спускал глаз с окна, за которым иногда видел голову человека, мысли которого не должен был познать мир. Он видел, как утром двадцать первого января 1781 года в лавку вошел курьер, поднялся в квартиру ученого и взял у него пакет. Он видел, как Зеллинг последовал за курьером на почтовую станцию и там вместе с двумя своими помощниками выяснил, с какой каретой пакет покинет Кенигсберг.
   После этого воспоминания Николая приняли вид цепочки неясных смутных картин. Прежде всего он не помнил никаких звуков. В его памяти все происходило под покровом полной тишины, совершенно бесшумно. Он купил билет до Берлина, потому что туда должна была отправиться интересующая его карета. До того как сесть в нее, Николай позаботился о том, чтобы купить пистолет. Первые часы пути он непрестанно выглядывал в окно, чтобы посмотреть, не приближаются ли откуда-нибудь подозрительные всадники. Наконец он сказал почтальону и своим спутникам, что подслушал на почтовой станции в Кенигсберге разговор трех злоумышленников, которые планировали нападение на эту карету, и посоветовал всем пассажирам зарядить пистолеты и держать их наготове.
   После этого все сначала тянулось очень медленно, а потом произошло весьма быстро. На горизонте возникло какое-то движение. Трое закутанных в плащи всадников появились в отдалении и галопом начали приближаться к карете. Почтальон нервно постучал в стенку кареты, и путники подняли свои пистолеты.
   Отпор из кареты застал нападавших злодеев врасплох. Не успев сделать ни одного ответного выстрела, они попали под залп предполагавшихся жертв. Но самого этого момента Николай не помнил. Этот кусок оказался как бы вырезанным из его памяти. Всадники на горизонте. Трупы на земле. В промежутке пусто, ничто.
   Он помнил только запах сгоревшего пороха и предсмертные судороги Зеллинга, в которых тот корчился в течение нескончаемой минуты, прежде чем навсегда затихнуть. Остальные двое были, видимо, убиты на месте. Как бы то ни было, ни один из них даже не пошевелился. Николай стоял в стороне, пока его разозленные спутники обыскивали трех убитых разбойников. Они нашли в их седельных сумках оружие, заряды, порох и горючую жидкость. Не были, правда, найдены документы, удостоверяющие личность разбойников. Были захвачены их лошади. Путешественники погрузили на них трупы и доставили на следующую почтовую станцию, где их и оставили до прибытия полиции.
   Некоторые местные газеты напечатали заметки об этом происшествии, воспользовавшись случаем, чтобы призвать путешественников к большей бдительности. Было еще раз подчеркнуто, что сообщество путешествующих способно оказывать достойное сопротивление этой чуме разбоев на дорогах, чем может внести вклад в установление спокойствия и порядка на почтовых маршрутах империи.
   Николай с безучастным видом принимал слова благодарности своих попутчиков. Его снова и снова уверяли в том, что он спас всем им жизнь. Он был бы очень рад остаться на ближайшей станции в полном одиночестве и в конце концов решил под предлогом нездоровья дождаться следующей кареты. Его еще раз поблагодарили, пожелали скорейшего выздоровления и долгой жизни, потом кучер щелкнул кнутом, звякнула уздечка, и пропел рожок почтальона.
   Николай следил за удалявшейся каретой, глядя, как она громыхает по обледенелой земле Восточной Пруссии. Над головой нависало тяжелое небо, как и горизонт, затянутое свинцовыми тучами. Несколько ворон, перескакивая из борозды в борозду, что-то клевали в поле.
   Последний раз звякнула сбруя.
   Потом все стихло…

ЭПИЛОГ

   Почему пишут столь многие из тех,
   кто не в состоянии писать, — а Вы нет…
   Почему молчите Вы — молчите сейчас, в это новое время… скажите же мне,
   почему молчите Вы? Или, быть может,
   вы скажете мне, что желаете не писать, а скорее говорить.
   Но в таком случае — хотя с моей стороны было бы верхом неприличия продолжать это письмо, но все же в таком случае я желал бы получить —
   по крайней мере от Вас —
   то, в чем отказывает мне весь мир, —
   несколько светлых мыслей…
И. К. Лафатер Иммануилу Канту, 1774 год

 
   Он плохо спал в ту ночь и проснулся в холодном поту. Его преследовал ужасный сон. Он пришел на рыночную площадь. Вся она была заполнена людьми с пустыми глазницами. В середине площади стоял какой-то врач и занимался тем, что замазывал людям глазницы клейкой жидкостью. Николай, движимый любопытством, хотел приблизиться к врачу. Но когда он остановился перед этим человеком, тот рассмеялся Николаю в лицо. Он отпрянул. Этот врач был он сам. Он стоял и смотрел со стороны, как не кто иной, как он сам, замазывал глазницы какого-то мальчика. Клейкая масса застыла и превратилась в два больших блестящих глаза на лице ребенка, который укоризненно уставился на него.
   Картины, виденные во сне, так напугали его, что он рывком выпрямился в кресле, в котором незаметно уснул. Где он? Что он делает в этой комнате? Он подошел к окну и выглянул наружу. Было еще темно, но на востоке горизонт уже начал светлеть. Правда, свет был еще призрачным: по ту сторону луга угадывался лес, здесь и там виднелись смутные контуры редких домов. Постепенно к нему вернулась память о реальных событиях. Путешествие с Терезой по железной дороге. Бегство в этот монастырь. Да, он находится в Волькерсдорфе.
   Ему стало холодно. Он подошел к креслу у камина и поднял одеяло, которое ночью соскользнуло на пол. На полу лежала и книга, которую он читал до тех пор, пока его не сморил сон. Он поднял ее, полистал и нашел то место, которое уже столько раз трогало его до глубины души совершенно непостижимым образом. Теперь он был твердо уверен в одном. Именно эта книга побудила его отправиться в Нюрнберг. Именно она пробудила его от забытья. Но откуда мог знать этот преследуемый дурной репутацией молодой немецкий поэт, знать настолько верно, что случилось с ним, Николаем? Откуда эта способность схватить словами события, которые он сам, переживший их непосредственно, никогда не мог никому связно поведать?
   Он посидел несколько минут, закутавшись в одеяло, пока не вернулось благодатное тепло. Но если честно признаться, то именно слова этой книги были сейчас тем средством, какое наполняло надеждой его сердце. Оказалось, что не один он мучается такими сомнениями.
   Вероятно, старик Фонтенель прав, когда говорит: «Если бы у меня в руках были все мысли этого мира, то мне следовало бы поостеречься и не открывать их». Что же до меня, то я думаю иначе. Если бы все мысли этого мира были в моих руках, то я, вероятно, попросил бы вас отрубить их; ни под каким видом не смог бы я долго держать эти мысли под спудом. Я не рожден быть тюремщиком мыслей. Ради Бога я отпускаю их на волю. Если они воплотятся в опаснейших призраков, потрясут весь божий светкак шествие неистовых вакханок, которые ворвутся в наши богадельни и сметут с постели старый больной мир, — то, разумеется, это весьма огорчит мое сердце, не говоря о том, что и сам я потерплю урон. Ибоувы! — я тоже принадлежу этому больному старому миру.
   Я самый тяжелый больной из всех вас и больше всех прочих достоин жалости, ибо уж я-то знаю, что такое здоровье. Но вам, достойным зависти счастливцам, это неведомо. Вы способны умереть, сами не замечая того.
   Он оторвал глаза от страницы, чтобы эти слова еще некоторое время звучали в его душе. Потом он стал читать дальше.
   Я имею в виду человека, самое имя которого обладает способностью изгонять бесов, я говорю об Иммануиле Канте. Говорят, что ночные духи пугаются, когда видят меч палача. Но в какой же ужас должны они прийти, если показать им кантовскую «Критику чистого разума».
   Мысленно Николай снова был в Кенигсберге, вспомнилась ему и лекция, на которой он присутствовал. Автор строк, которые он только что прочел, в то время еще не родился. Но это было не важно. У истин есть свое время, но они лишены возраста.
   Какой странный контраст между внешней безмятежностью жизни Иммануила Канта и его разрушительными, сокрушившими мир мыслями! Воистину, если бы тогда граждане Кенигсберга смогли по достоинству оценить все значение этих мыслей, то они боялись бы Канта много больше, нежели городского палача, который, велика важность, всего лишь казнил людей,но добрые горожане видели в Канте только профессора философии, и когда он в определенное время проходил мимо, его дружески приветствовали и проверяли по нему карманные часы.
   Но хотя Иммануил Кант, этот великий разрушитель в царстве мысли, далеко превзошел в терроризме Максимилиана Робеспьера, между этими людьми существовало несомненное сходство, заставляющее меня сравнить их друг с другом. Природой они были предназначены взвешивать в бакалейной лавке кофе и сахар, но судьбе было угодно положить одному на чашу весов короля, а другомуБога. Да, Кант показывает нам, почему мы ровным счетом ничего не можем знать о Боге и почему невозможно любое разумное доказательство его существования. Я мог бы поговорить об этом более пространно, если бы меня не удерживало религиозное чувство. Уже один вид человека, рассуждающего о бытии Бога, возбуждает во мне особый, ни с чем не сравнимый страх и тревожную подавленность…
   Он снова оторвался от книги, но не для того, чтобы переработать прочитанное, а для того, чтобы подготовить себя к следующему абзацу. Ибо этот следующий пассаж производил на него самое сильное впечатление. Когда он читал его, то неизбежно менялось его внутреннее настроение, с которым он переживал прочитанное. Казалось, это были его собственные слова.
   Особенный страх, тайное почитание не позволяют мне сегодня писать об этом дальше. Грудь моя полна ужасным состраданиемибо это сам старый Иегова готовится сегодня принять смерть. Мы так хорошо знали его еще с колыбели, с Египта, когда воспитывался он среди божественных телят, крокодилов, священных луковиц, ибисов и кошек. Мы видели, как он попрощался с играми своего детства, с обелисками и сфинксами своей родной нильской долины, чтобы в Палестине стать мелким богом-царем бедного пастушеского народца и жить в храмовом дворце. Мы видели его позже, когда он, познав мощь ассиро-вавилонской цивилизации, отказался от своих излишне человеческих страстей и перестал взрываться гневом и местью по ничтожным и недостойным упоминания поводам. Мы видели, как он переселился в Рим, главный Город, где отрекся от всяких национальных предпочтений, провозгласил небесное равенство всех народов и отважно противопоставил себя старику Юпитеру неповторимо прекрасными словами и обольстительными фразам; надо сказать, что и потом он строил немало козней, прежде чем добился господства и стал с Капитолия править Городом и Миром,urbem et orbem.Мы видели, как он все больше и больше проникался духом, как он кротко стонал, как он стал любящим отцом, всеобщим другом человечества, благодетелем и филантропомно все это нимало не помогло ему.
   Вы слышите звон колоколов? Падите на колени — это несут святые дары умирающему Богу.
   Ты улыбаешься, дорогой читатель. Вероятно, этой печальной вести о смерти потребуется целое столетие, прежде чем она распространится повсюду и достигнет каждого уха. Мы, однако, уже давно надели траур.De profundis!
   Он закрыл книгу и провел ладонью по заголовку, вытисненному на кожаном переплете. «Салон» Генриха Гейне. Гофман и Кампе, Гамбург, 1835 год.
   Он взглянул на свои карманные часы. Была половина шестого утра. Скоро проснутся хозяева и найдут его здесь. А что Тереза? Она тоже начнет расспрашивать его, и он должен будет ей как-то все объяснить. Но в этот миг все это было ему безразлично. Он думал о Магдалене. Примет ли она его? И если да, то что он ей скажет? Что он раскаялся в своем решении? Что он должен был поступить по-другому? Нет, он и теперь поступил бы точно так же. Действительно ли он в таком случае сделал выбор?
   В течение первых месяцев после последнего нападения на карету он все силы положил на то, чтобы устроить свое скромное, незаметное существование. Постепенно он смог сделать это в Гамбурге. Когда в мае 1781 года вышла книга кенигсбергского ученого, он заказал себе экземпляр. В ноябре он получил книгу. Но, раскрыв упаковку и достав книгу, он не смог заставить себя разрезать страницы. Он дошел только до фронтисписа, где было напечатано заглавие: «Критика чистого разума». Сочинение Иммануила Канта, профессора в Кенигсберге. Берлинская фирма Шпенера заказала эту книгу в типографии Грунера в Галле для издателя в Риге.
   «Критика чистого разума». Название произвело на него должное впечатление. В этих словах было что-то подкупающее, нечто безжалостное, неумолимое, как заточенное лезвие острой бритвы. Но от этой книги веяло еще чем-то: возвышенно-страшным, абстрактно-холодным, отчего в тот момент он предпочитал держаться на почтительном расстоянии.
   Он остерегся открыть книгу и тем более читать ее. Как только он брал ее в руки, перед его мысленным взором тотчас возникало безжизненное тело Альдорфа. От чтения Николая удерживал какой-то необъяснимый страх. В то время он решил дождаться реакции ученого мира. Но ученый мир вообще никак не отреагировал. Казалось, книга ни на кого не произвела ни малейшего впечатления. Появились лишь две незначительные рецензии. Это было все.
   Успокоившись и уверившись, что книга не представляет никакой опасности, он в первый раз прочел эту книгу весной 1782 года. Чтобы прочесть ее один раз, Николаю потребовалось несколько месяцев. За первым чтением последовало второе и третье. Но он воспринял книгу так же, как и большинство его современников. Всеуничтожающая мощь главной мысли ускользнула от него. Мысль оказалась столь неброской и незаметной, что внедрилась в его сознание без всякого труда, так просто, что он и сам этого не заметил. Только много позже он убедился в том, что соответствующее место он подчеркнул еще при первом чтении книги, хотя в тот момент он не только не ухватил ее суть, но и вообще не понял. Для этого мысль была непомерно великой, слишком всеохватывающей. С самого начала понять все было равнозначно попытке охватить взглядом незнакомую панораму с высоты не покоренной до тех пор горы, не потратив многих недель на трудное восхождение. Но коль скоро человек попадал на эту вершину, то было уже невозможно не вступить во вновь открытую страну, даже если он догадывался, что старый, окутанный легендами континент, прятавшийся до сих пор под таинственными покровами, исчезнет при первом же соприкосновении с новым и чуждым. В этой книге исчез мир. Тот, кто прочитывал ее, неизбежно становился Колумбом своей собственной души.
   Нет, не было никакого чуда в том, что мир так медленно отреагировал на книгу. Дело в том, что мир — живое существо, часть природы, которая хочет защитить от внезапной утраты жизненно важный мыслительный орган: мир застыл в шоковом состоянии. Иллюзия прежней цельности, старой полноты перестала существовать. Боль еще не пришла, но операция уже давно закончилась. Началось умирание.
   Не надо бояться. Не надо бояться.
   Снова и снова перечитывал Николай чудовищный тезис:
   До сих пор принималось, что все наше познание должно быть направлено на вещи, на предметы как таковые; но все попытки составить представления о них на основе априорных понятий, чтобы тем самым расширить наше познание, при таких предпосылках разбивались в прах. Однажды нам придется попытаться понять, не сможем ли мы лучше справиться с задачами метафизики, если примем, что, напротив, сами предметы выстраиваются в порядок, согласно нашим о них знаниям…