Лохтина спокойно поднялась, подошла к Распутину, обхватила его голову и принялась целовать, крича не переставая:
   — А я спала с тобой, я спала с тобой!..
   Когда он ее отталкивал, она отбегала, вставала у него за спиной так, чтобы его кулаки не достали ее, и просила его дать стакан вина.
   — Ты ничего не получишь! — коротко и твердо сказал Распутин. — Если бы я только отделался от тебя, ненормальная, — продолжал он зло, — хоть бы ты уехала к этому сукину сыну Илиодору! Вы оба отошли от Церкви! Пусть я ослепну, если я хоть немного понимаю, что делают Ольга и Илиодор! Он отрекся от Церкви, считает меня величайшим злодеем, негодяем, развратником и соблазнителем, и Ольга из-за него довела себя до падения и все-таки видит во мне Бога Саваофа. Пусть меня убьют, если я хоть что-нибудь в этом смыслю!
   — Разве Илиодор тебя не любит? — вскричала Лохтина. — Он любит тебя, он любит тебя, ах, как он тебя любит… Но для меня ты Бог, мое счастье, мой мир!
   Распутин дал знак рукой, к нему подошла Дуня и что-то прошептала на ухо, указывая глазами на спальню. Он быстро поднялся и через переднюю прошел в спальню. Тотчас Лохтина быстро, как только позволяли ей огромные сапоги, подскочила к столу, схватила стакан, из которого пил Распутин, налила вина, встала на диван, простерла руки и несколько минут стояла, будто жрица, совершающая обряд. В комнате воцарилась гнетущая, тяжелая, натянутая тишина. Наконец Лохтина вновь зашевелилась, поднесла стакан к губам, медленно выпила вино и снова опустилась на диван, где и осталась лежать с простертыми руками и закрытыми глазами. Старая Головина громко вздохнула и повернулась к Муне:
   — Ах, Муня, зачем ты привела меня сюда сегодня? Я снова совсем больна! — Затем обернулась ко мне. — Если бы вы только видели, что творилось здесь вчера утром! Меня пришлось отпаивать лавровишневыми каплями, и еще сегодня я дрожу всем телом. Я не могу на все это смотреть равнодушно!
   — Мама, перестань же, — печально прошептала Муня.
   — Почему Ольга Владимировна ведет себя так странно? — осведомилась я.
   Мунины мечтательные глаза смотрели куда-то вдаль; она ответила с каким-то особым благоговейным восхищением, тихо и спокойно:
   — Нужно только понять ее.
   — Ах, нет, — быстро возразила старая Головина, — и я уже давно отказалась от этого. — Она показала на ярко-красные пятна на своих щеках и с некоторой горечью добавила:
   — Вы только посмотрите на меня! Я не хочу быть лучше, чем я есть, и не притворяюсь, но все это невероятно действует на меня. Я уже четыре года знакома с Григорием Ефимовичем и безгранично люблю его. Я люблю также и Ольгу Владимировну, но ее поведение мне абсолютно непонятно, и я не могу одобрить ее поступки!
   — Когда я молчу, начинают говорить кошки! — закричала Лохтина, неожиданно снова пришедшая в себя, и захлопала в ладоши. Затем вскочила с дивана и подкралась к дверям спальни, сквозь которые доносилось грубое бормотание Распутина и женский смех. Она наклонилась и жадно прильнула к щели в дверях.
   — Не входить, не входить! — сердито закричал Распутин и изнутри придержал двери.
   Лохтина дико засмеялась, ударила кулаком в стену и закричала:
   — Возьми себе еще больше, еще больше! Возьми же ее, спрячь под кроватью, под паркетом! Ведь ты же принадлежишь мне, и я никому тебя не уступлю, никому, никому! Спи хоть со всем светом, ты мой, мой!
   Она отошла от двери, закрутилась на месте и, когда у нее закружилась голова, упала на диван, напевая вполголоса.
   У стола возникло движение. Я обернулась и увидела, как беременная дама медленно встала и с вытянутыми вперед руками, словно сомнамбула, подошла к дивану; ее широко открытые глаза неподвижно смотрели на Лохтину, а сухие губы исказила судорога. Она еще не дошла до дивана, как муж быстро подскочил к ней, взял под руку и силой, несмотря на отчаянное сопротивление, увел в прихожую. Только было начавшийся разговор за столом прекратился, и снова в комнате наступила тишина.
   С этого момента оставаться спокойными стало невозможно: беременная дама своим поведением выразила то, что уже давно все чувствовали: остается либо уйти, либо кричать и бить все вокруг. Вырубова поднялась первая, за ней последовала великая княгиня Милица Николаевна и ее юная спутница. Она направилась в прихожую, но вдруг из спальни выскочила Мария Головина и бросилась на шею великой княгине. Та наклонилась, Мария страстно осыпала поцелуями шею, губы, волосы, глаза, затем обняла, и они вместе ушли.
   Я с нетерпением ожидала возвращения Распутина, чтобы попрощаться с ним. Когда Распутин наконец вышел из прихожей, я поднялась, подошла к нему, попрощалась с оставшимися гостями и обратилась к нему:
   — Я ухожу, Григорий Ефимович, до свидания.
   Он быстро подошел ко мне, обнял за плечи, заглянул глубоко в глаза и озабоченно произнес:
   — Ты уже уходишь, душенька? Ну, а когда ты придешь опять? Я очень полюбил тебя!
   Но когда я заметила, что он может мне позвонить, раздался дикий смех.
   Лохтина скорчилась на диване и в ярости кричала:
   — Что я слышу! Он, Бог Саваоф, звонит по телефону какой-то девке!
   — Все, довольно, — сказала я и почти бегом поспешила в прихожую. Распутин заторопился за мной, обнял меня, крепко прижал к себе и обеспокоенно спросил:
   — Вот, скажи мне, ты видела здесь только плохое или же поняла что-то хорошее?
   — Я не знаю, — ответила я и попыталась высвободиться. Но он не отпускал меня и шепнул на ухо:
   — А ты придешь опять или нет?
   Из спальни вышли Вырубова и великая княгиня, уже в пальто. Они подошли к Распутину, посмотрели ему в глаза:
   — Отец, до свидания.
   — Всего хорошего, всего хорошего, — сказал Распутин, перекрестил их и поцеловал на прощание.
   Вырубова взяла его руку, с легким стоном прижала к разгоряченному лицу и поцеловала ее с безграничным почтением. Ее глаза блестели неестественным блеском, и она дрожала всем телом.
 
 
* * * *
   Я улучила момент и незаметно через кухню проскользнула в заднюю часть дома. Медленно, погруженная в раздумья обо всем происшедшем, я спустилась по почти абсолютно темной лестнице. Вдруг я почувствовала, как кто-то легко коснулся моей шубы, и услышала тихий женский голос:
   — Вы идете от него?
   Я удивленно обернулась и в тусклом свете увидела маленькую женскую фигурку, сидевшую, согнувшись, на самой верхней ступеньке лестницы. Незнакомка протянула руку и удержала меня за полу.
   — Почему вы ходите к нему? — спросила она бесцветным, печальным, робким голосом.
   — Собственно говоря, я и сама не знаю, — уклончиво ответила я. Незнакомка поднялась и совсем близко подошла ко мне.
   — Вы не принадлежите к его постоянному окружению, я это знаю точно, — убежденно прошептала она и попыталась рассмотреть выражение моего лица. Ее маленькая холодная рука проскользнула в мою муфту и сжала кончики пальцев.
   — Ради Бога, выслушайте меня! Я схожу с ума, если мне не с кем поговорить. — Она потащила меня вниз по лестнице мимо дворницкой и вывела на улицу. Мы прошли через проходной двор, затем по пустынному переулку подошли к низким воротам, и, наконец, остановились у двери, обтянутой клеенкой.
   Незнакомка сильно постучала, дверь открылась, выглянула юная девушка и что-то сказала по-польски. Я позволила провести себя в комнату, в которой пахло землей, увядшими листьями, апельсинами и мхом. Мы явно находились в задней части цветочного магазина, кругом стояли горшки с полузасохшими рододендронами, в углу лежала цветная бумага, куча мха и корзинки с цветущими гиацинтами.
   — Я должна вам все рассказать, — прошептала незнакомка, опускаясь на какой-то ящик и усаживая меня рядом. — Послушайте меня, ради Бога! Вы так молоды, так счастливы. Выслушайте меня…
   Она еще плотнее завернулась в накидку, и ее плечи в куньей шубе задрожали. Она отвернулась, глубоко вздохнула и торопливо спросила:
   — Вы приезжая?
   — Да, я живу не в Петербурге.
   — Я тоже приехала сюда из чужих краев и теперь я не знаю, что со мной будет, какой станет моя жизнь! И почему только она свела меня с ним? Как только я могла поверить? Ведь я уже не девочка, мне тридцать два года! Почему же я поверила, что он все знает, может раскрыть мою тайну и моим горестям придет конец, если только я поговорю с ним!
   Она быстро наклонилась и шепотом спросила:
   — Он посылал вас к вечерней службе?
   Я кивнула.
   — И вы пошли?
   — Нет.
   Лицо незнакомки исказилось, словно от мучительной боли.
   — Видимо, вы оказались умнее! Но я? Я всегда была верующей, верила в Бога и Христа! Почему я искала у него спасения?
   Низко наклонившись, она глухо зашептала сквозь накидку:
   — Вам он тоже говорил, что надо пойти к вечерней службе и потом, очистившись от всех грехов, после причащения, прийти к нему? Я сделала, как он приказал мне, вечером пришла, но Христос не защитил меня, конечно, потому, что я оказалась на ложном пути!
   Она замолчала и тяжело вздохнула. Слышно было, как где-то капала вода, за поникшей по-зимнему пальмой тускло горела маленькая лампа, пахло землей и гиацинтами, будто в склепе…
   — Нет, нет, мне надо все рассказать вам. Я пошла к нему из любопытства, из простого глупого любопытства, после причащения! А он бесстыдно подмигнул мне, словно хотел спросить, знаю ли я, что он от меня хочет. Он ждал меня один в праздничной одежде, схватил меня, потащил в спальню и по дороге сорвал с меня одежду. Затылком я чувствовала его горячее обжигающее дыхание. Вы знаете уголок у окна, где висит икона? Там он заставил меня встать на колени и прошептал на ухо: „Давай помолимся“. Сам он встал сзади меня и принялся класть поклоны: „Святой Симеон из Верхотурья, отпусти мои грехи!“
   Затем он спросил меня, скрипя зубами: „Ты ходила к вечерней службе, как я приказал тебе?“ Дальше уже было только дикое, звериное желание… и я его не убила, не плюнула ему в лицо! Последнее, что я помню, это то, что он сорвал с меня белье, затем я потеряла сознание…
   Я очнулась и увидела, что лежу на полу в испачканной и разорванной рубашке. Он стоял надо мной, бесстыдно обнаженный. Когда он увидел, что я открыла глаза, он с усмешкой, которая вам наверняка знакома, произнес одно слово — я не хочу повторять его. Он склонился надо мой, поднял меня и положил на кровать. „Только не спи, ради Христа!“ Его, Его он осмеливался теперь называть! Я не знаю, как это произошло, но я начала плакать, кричать и крушить все вокруг себя.
   Кто-то вошел, меня одели, помогли спуститься по лестнице и подозвали извозчика. Он долго возил меня по городу и, наконец, спросил, куда мне нужно, я не знала, я забыла. Мы остановились у фонаря. Мимо проходил какой-то офицер, он заговорил со мной, затем сел рядом и приказал извозчику ехать дальше. Потом я опять как будто провалилась куда-то…
   Когда на следующий день я проснулась, был вечер, и я лежала в чужой постели. Он не тронул меня, принес мне чаю, приготовил ванну и дал мне помыться. И вот теперь я брожу и думаю, куда теперь, что будет дальше? Я верила в Христа — верю ли я теперь в него? Я не знаю, и каждый день я прихожу к дому Распутина, чтобы спросить его, для чего он надругался надо мной! Зачем он разрушил во мне самое святое? Ведь я причастилась, прежде чем прийти к нему! Теперь я не знаю, что мне делать, я больше не могу уехать и день за днем растерянно блуждаю по городу!..
   После того как она закончила свою историю, я постаралась утешить и успокоить ее, и в конце концов в какой-то мере это удалось мне. Затем я попрощалась и пошла домой, переполненная всем увиденным и услышанным в этот вечер.
   На следующее утро я надолго покинула Петербург и вернулась на родину; с Распутиным я вновь встретилась лишь два года спустя…»

Глава одиннадцатая
Танцующий старец

   Ничто в мире не доставляло Распутину столько удовольствия, как пляски. Плясать было для него необходимой потребностью, ни с чем не сравнимой радостью — полностью отдаваться движению, ритму, целиком погружаться в музыку. Танец для этого простого сибирского крестьянина был так же жизненно необходим, как дыхание, еда, вода или что-нибудь еще более элементарное, человеческое. Потому что в танце было все, что не мог выразить бедный, примитивный язык этого мужика: тот огромный поток чувств, порывов и стремлений, по сравнению с которым слово было бессильно. Движения рук и ног танцующего выражали непостижимое стремление к бесконечности, глубинную тоску и в то же время ликующую радость существования.
   Когда танцор достигает особой стадии возбуждения, происходит таинственное превращение. В ритмических раскачиваниях человек как бы снова возвращается к своим истокам, в недра Вселенной, как бы стремится соединиться со всем сущим. Словно могучие космические силы вливаются в танцующего, чувствующего себя частичкой хоровода кружащихся небесных светил; в своем танце он ощущает непостижимые законы возникновения и исчезновения, притяжения и отталкивания.
   Слившись с летящим хороводом, человек отключается от земных желаний, тело уже не принадлежит ему, а чувствует вечный ритм Вселенной, чтобы вместе с животными и растениями склониться перед Творцом.
   Для русского крестьянина танец еще не приобрел пагубной формы светского развлечения, он в большей степени похож на религиозный ритуал.
   Если у крестьянина неспокойно на сердце, он начинает или молиться или плясать; ни для того, ни для другого не требуется ни специально отведенного времени, ни повода.
   Также и песни, под которые он танцует, нередко являются церковными гимнами; даже грустные или по-детски радостные народные напевы постоянно содержат в себе что-то возвышенное и торжественное. Как славянская песня довольно часто представляет собой молитву, так и танец русского крестьянина нередко выражает смиренную набожность.
   Когда Распутин у себя, в сибирском селе, посреди глубокой проповеди о спасении во грехе вдруг вскакивал, притопывал и начинал плясать, его деревенские ученики не видели в этом ничего удивительного, не говоря уже о том, что это могло как-то умалить его достоинство. «Танцующий старец», спаситель, читавший проповедь и, когда не хватало слов, продолжавший свою молитву в пляске, был для сибирских сектантов вполне понятным и естественным, радостным возгласом возвещавший приятное событие или криком боли выражавший неожиданную беду. Ликование, плач, выкрики и танец, — все эти формы выражения своими корнями уходили далеко вглубь к доисторическому человеку, не владеющему речью.
   В далеких сибирских избах, в хижинах, где за длинным столом на тесаных лавках собирались сектанты, мужчины и женщины, старые и молодые, чуть ли не каждый день кто-нибудь вдруг в религиозном экстазе соскакивал со скамьи и начинал плясать в центре комнаты, один или с другими, охваченными экстазом.
   Неистовая пляска обрывалась так же неожиданно, все опять садились на свои места, и никто из присутствующих не удивлялся такой неожиданной вспышке.
   Распутин и в столице, в новом и чуждом ему мире двора, министров, генералов, банкиров, княгинь, придворных дам, фрейлин, актрис сохранил свои привычки почти без изменений. Правда, знатные дамы одели его в шелковые рубашки и сапоги из мягчайшей кожи, но зато он сохранил свою бороду такой же неухоженной и лохматой, какой может быть именно крестьянская борода, он продолжал ругаться теми же крепкими солеными словами, какие он привык употреблять в Покровском. Не заботясь о петербургских обычаях, он любил грубые шутки, молился, ругался и танцевал именно так, как требовала его душа.
   И вот частенько бывало, что за завтраком он в кругу своих учениц елейным голосом говорил о Боге и «таинственном воскрешении», затем неожиданно начинал что-то лихо напевать. К песне тут же присоединялось множество голосов, сливавшихся в хоровом пении, старец вскакивал и в следующее мгновение легко, словно перышко, кружился по комнате.
   В танце его крепкая фигура, казалось, теряла тяжеловесность, и даже артисты императорского балета не раз завидовали легкости и стремительности его танца. Иногда он приближался к одной из женщин и легкими призывными движениями рук приглашал ее в круг. Он кружил вокруг нее, пальцы играючи скользили по ее телу, взгляд пронизывал насквозь. Все ближе чувствовала она его раскачивающееся тело и его пылающее лицо.
   Наконец, будто во сне, женщина медленно поднималась, отвечая на его призыв, безвольно плыла за партнером, помахивая рукой с кружевным платочком, и начинала кружиться в такт пению и притопыванию. Экстаз танцевавшего старца и его партнерши вскоре передавался и остальным присутствовавшим.
   Но та женщина, которую он избрал для танцевального ритуала, кружась в хороводе, чувствовала магическое воздействие, о котором старец так часто проповедовал, и, когда движения танцевавшего святого становились более страстными и необузданными, ее щеки вспыхивали, как маков цвет, глаза затуманивались, веки тяжелели и опускались. В конце концов Распутин подхватывал своими крепкими крестьянскими руками шатающуюся, в полубессознательном состоянии женщину и относил назад на ее место. Кто впервые присутствовал при этом, мог подумать, что сатир уносит свою жертву; но ученицы, увлеченные праведным восторгом, видели во всем этом торжественное магическое таинство.
   Стоило танцевавшему святому отнести на место свою партнершу, как все остальные женщины окружали счастливицу и осыпали ее нежностями, они целовали, гладили и ласкали ее волосы, руки, так как «избранница» казалась им освященной.
   И ни одна из этих учениц не удивлялась той страшной, проходившей на глазах у всех игре, так как Распутин для своих почитательниц и здесь, как и в родном сибирском селе, оставался проповедником, спасителем, святым.
   Друзья и сторонники старца, так же как и дельцы и политики, устраивавшие в его честь праздничные пирушки, в таких случаях заботились о музыке, по возможности привозили цыганский хор, потому что все знали, что ни изысканные кушанья, ни самые лучшие вина не могли так осчастливить и воодушевить праведника, как пение, музыка и танец. Тот, кто хоть раз пел ему, мог быть уверен в своем благополучии и его поддержке, с этого момента он был причислен к друзьям старца. Многие крупные сделки и важные назначения происходили не в приемных, не с помощью подарков и взяток, а в зависимости от того, обладал ли проситель красивым, приятно звучавшим голосом, разжигавшим в старце желание танцевать.
   Именно такому обстоятельству обязан тучный А.Н. Хвостов назначением министром внутренних дел: как-то вечером Распутин, встретил его на «Вилле Роде», где Хвостов в форме камергера веселился с друзьями. Григорий Ефимович был недоволен пением цыганского хора, находил, что тот звучит слишком слабо, и наконец сказал Хвостову:
   — Пойди, братец, помоги им петь! Ты толстый и сможешь громко вопить!
   Хвостову не надо было повторять дважды, так как он уже изрядно поддал. Не раздумывая, при полном придворном параде он вскочил на сцену и запел громоподобным басом. Распутин пришел в восторг, хлопал в ладоши, хвалил Хвостова.
   Спустя несколько дней, толстый камергер совершенно неожиданно был назначен министром внутренних дел, что побудило депутата Думы Пуришкевича к высказыванию, что при существующем режиме «министрам вместо экзамена по государственным наукам приходится сдавать экзамен по цыганскому пению».
   Действительно, Распутин безумно любил большие цыганские хоры, человек по тридцать, тридцать пять, которые полукругом располагались перед гостями, и под управлением запевалы исполняли по очереди то страстные, то грустные, то веселые мелодии. Цыганское пение производило на Распутина особенное воздействие, и обещанием доставить цыган можно было заманить его куда угодно в любое время дня и ночи. Слушая цыганское пение, он пил и плясал часто до самого рассвета, в таких случаях ярко проявлялась его истинная сущность: доброта и низменность его души, тоска и радость. Тогда он одновременно был праведником и буяном, спасителем и развратником.
   Часто не требовалось большой пирушки, чтобы привести его в подобное настроение. Иногда достаточно было его собственного пения или чистого голоса одной из учениц, чтобы он начал танцевать, нередко, конечно, и обильно лившееся вино окрыляло его и делало более восприимчивым для просьб друзей, соблазнов женщин и приводило его в состояние «праведного опьянения».
   Самым любимым местом Распутина в Петербурге был ресторан с варьете «Вилла Роде». Он почти не присутствовал на представлениях для всей публики, а собственно говоря, посещал отдельный кабинет с друзьями и подружками, где можно было без помех пить, петь и танцевать.
   Для гостей Распутина владелец «Виллы Роде» всегда держал наготове небольшую, немного в стороне пристройку, где незаметно для других гостей можно было говорить о чем угодно и где можно было тщательно контролировать всех присутствовавших.
   О предстоящем визите Распутина в «Виллу Роде» всегда заранее сообщалось по телефону, так что, когда он появлялся со своим окружением, стол уже был накрыт всевозможными лакомыми кушаньями, среди них неизменно рыба и сладости. В углу располагался цыганский хор, и официанты уже позаботились о достаточном количестве мадеры.
   Вокруг длинного, украшенного цветами, изящным фарфором и серебром стола, сидел Распутин со своей компанией, такой пестрой, какую больше нигде не встретишь. Сам старец в васильковой или ярко-красной шелковой крестьянской рубахе пил не переставая, хлопая в ладоши в такт певшим цыганам, или же вскакивал и танцевал, чтобы потом с жадностью опрокинуть несколько стаканчиков вина. Неожиданно он начинал рассказывать что-нибудь из Священного Писания или поворачивался к кому-нибудь из гостей, смотрел на него пьяным мутным взором и говорил:
   — Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, мой милый! Я знаю!
   В этом случае он редко ошибался и почти всегда точно передавал мысли. Было такое впечатление, что вино и пение цыган пробуждали в нем способности ясновидения, что нередко сильно пугало гостей.
   Иногда же он, опустошая стакан за стаканом, пристально смотрел в пространство, как бы пытаясь что-то рассмотреть, и грустно начинал рассказывать о Сибири, своей маленькой деревушке, о великолепных душистых цветах на берегу Туры, о своем крестьянском хозяйстве. С восторгом влюбленного он вспоминал о своих лошадях в Покровском, говорил о том, как скучает по ним, и неожиданно в непристойных словах начинал описывать любовную игру лошадей, какую еще ребенком наблюдал в отцовской конюшне. Грубо притягивал к себе какую-нибудь из сидевших рядом знатных дам и шептал ей осипшим голосом: «Иди ко мне, моя хорошая кобылка!» Затем вновь описывал красоту степей, преимущества и значение крестьянского труда, показывал всем свои мозолистые шершавые ладони, чтобы гости по достоинству оценили его. С гордостью, не без вызова, восклицал:
   — Ну, посмотрите на эти руки! Эти мозоли нажиты тяжким трудом!
   Иногда с дерзким вызовом обращался к господам с бриллиантовыми булавками на воротнике или к красавицам в декольтированных вечерних платьях:
   — Да, да, мои дорогие, я знаю вас, я читаю в ваших душах! Все вы страшно избалованы и хитры. Эти роскошные туалеты и драгоценности бесполезны и вредны! Человек должен смирять свою гордыню! Вам надо быть проще, гораздо, гораздо проще, только тогда вы приблизитесь к Богу! Поехали со мной летом в Покровское, в бескрайние сибирские просторы. Мы будем ловить рыбу и работать в поле, и тогда вы, глядишь, научитесь понимать Бога!
   Особенно бросалась гостям в глаза еще одна странность старца: он имел привычку во время пения и танцев рассылать маленькие записки тем женщинам, которым хотел понравиться, а также цыганкам из хора, служанкам и официанткам; в них писал очень примитивные, наивные, банальные, часто сумбурные фразы, как то: «Не избегай любви, потому что она мать твоя!» или «Я озаряю тебя светом любви и этим живу. Да пошлет Бог твоей душе покорность и радость благотворной любви».
   Как-то он передал одной даме подобную записку, когда заметил, что ее служанка с любопытством наблюдает за ним. Он немедленно сочинил записку и ей: «Бог любит труд, а твоя честность всем известна!»
   Какими бы однообразными ни были эти «мудрые изречения», составленные охмелевшим от вина и пения старцем, его почитательницы в каждом слове находили глубокий скрытый смысл. Элегантные дамы сохраняли эти «любовные письма» Распутина, которые нередко невозможно было расшифровать, в дорогих корсетах, служанки же прятали их на груди, чтобы ежедневно доставать их и пылко целовать; чем непонятнее был смысл таких изречений, тем ценнее казались почитательницам Распутина его странные записки.
   Но не всегда, впрочем, любовный пыл «святого человека» ограничивался безобидными цитатами из Библии, проповедями о радостях жизни или наивно-бессмысленными каракулями: гораздо чаще его приподнятое настроение чисто по-крестьянски переходило в дикий восторг или приступ неистовой, страшной ярости.
   Не раз случалось, что мирно начатое торжество к концу переходило в дикую оргию. Григорий Ефимович словно с цепи срывался и устраивал ужасный скандал. Такие случаи были исключительно неприятны для ответственных лиц, на которых лежали охрана и контроль за Распутиным, и даже очень высокие государственные деятели часто оказывались в неловком и затруднительном положении, так как подобные происшествия врагами Распутина всегда всячески раздувались, распространялись повсюду. И в светском обществе, и в придворных, и в правительственных кругах существовали влиятельные группы, которым на руку был любой повод для нападок на Распутина.