Доцент Пухов привстал в президиуме, тревожно изогнулся: видно было, как он занервничал, ведь он не хотел выпускать Мишу на концерт, зная его неуместную эксцентричность. Миша, правда, дал ему торжественное обещание не читать ничего декадентского, что-нибудь классическое: из Пушкина или Лермонтова, - но сердце Пухова ныло не зря, с неохотой он внес Мишу в программу.
   Деканша, пытаясь лучше разглядеть Мишу, стоявшего к ней боком, убрала руку с подбородка и развернулась. Что-то будет? Миша в самом деле соображал, что же ему почитать. Пушкин и Лермонтов как-то не укладывались в структуру момента. С другой стороны, нарушать слово, данное Пухову, тоже не хотелось. Впрочем, он хорошо разогрет водкой: лица перед ним то мутнеют, то яснеют... А! Была не была!
   - Господа! Если вы не возражаете, я прочту Мандельштама. "Раковина".
   Обращение "господа" многих тоже насмешило. "Товарищи", "друзья" - это куда ни шло, а "господа" - что-то новенькое.
 
   - ...Быть может, я тебе не нужен,
   Ночь; из пучины мировой,
   Как раковина без жемчужин,
   Я выброшен на берег твой.
 
   В отличие от страстного, взрывного, актерского чтения Птицына, Миша читал как поэт, почти на одной ноте, с небольшими завываниями, отчетливым скандированием ритма и акцентом на рифмах, чутко следуя за всеми перебивами поэтической интонации, как будто заведомо игнорируя наглядные зрительные образы. Только звук, только фонетика, только метр, ритм и рифма. Казалось, они завораживали Мишу, и он пропевал вместе с поэтом слова и фразы, которые тому, ставшему медиумом Божьих голосов, нашептали ангелы и Музы.
 
   Ты равнодушно волны пенишь
   И несговорчиво поешь;
   Но ты полюбишь, ты оценишь
   Ненужной раковины ложь.
 
   Под ритм стихов Миша покачивал дипломатом и помахивал шляпой. Сейчас он воображал себя дирижером, всякий жест которого: взмах палочкой, поворот спины и изгиб шеи - пластично изображал музыку, разворачивающуюся сию минуту на глазах у зрителя.
 
   Ты на песок с ней рядом ляжешь,
   Оденешь ризою своей,
   Ты неразрывно с нею свяжешь
   Огромный колокол зыбей;
 
   Миша читал стихи и одновременно думал, что зрителям наверняка кажется, будто он очумел от поэтической речи и потому одурело водит глазами под потолком; на самом деле, он хорошо видел реакцию на него Лизы Чайкиной: как она перестала слушать подружку, подняла голову, щурясь, внимательно посмотрела на Мишу, потом заулыбалась, надела очки, чтобы ничего не упустить. Миша был убежден сейчас, как и всегда, что Лиза дана ему судьбой и что она навечно ему предназначена, что бы там она ни делала, кто бы за ней ни приударял, - она его.
 
   И хрупкой раковины стены, -
   Как нежилого сердца дом, -
   Наполнишь шепотами пены,
   Туманом, ветром и дождем.
 
   Миша жеманно раскланялся. Ему были приятны аплодисменты зала.
 

ГЛАВА 6. "ЛОПЕ - ЭТО РОСКОШНО!"

 
   1.
 
   - Как ты думаешь, пойти мне за ней? - Миша Лунин скосил глаза на Лизу Чайкину, которая неподалеку от него застегивала перед зеркалом дубленку, навязывая вокруг бедер цветастый платок.
   - Разумеется, - безапелляционно отвечал Птицын, подавая гардеробщице номерок. - Зачем упускать такой шанс?
   На ходу они продолжили разговор:
   - Но что я ей скажу? - тревожно продолжал Миша. - Как подойду? Мы же незнакомы...
   - Элементарно. Спроси у нее, не пишет ли она стихи? Или: не надоело ли ей изучать всякий маразм, вроде методики русского языка? Что она вообще думает об институте, об этом мерзком "alma mater"е? Да все, что угодно... Вон посмотри, какая у нее сумка тяжелая. Скажи: "Лиза, давай я тебе помогу... понесу твою сумку!" Главное - первая фраза. Пусть она будет нелепой, неуклюжей - неважно... надо сбить лед... А потом как по маслу пойдет. По крайней мере, хуже не будет.
   Миша колебался, с сомнением качал головой. Птицын в свою очередь задумался, неожиданно спросил:
   - Послушай, а ты не слышал моё чтение? Как тебе?
   - Мы с Джозефом и Носковым опоздали... - вежливо ответил Миша, но мысли его были далеко.
   Лиза Чайкина уже выходила из института. Если он не решится, все навсегда потеряно!
   - Смелее! Она уходит! - услышал он как будто издалека голос Птицына.
   Высоко поднимая колени, вразвалку, точно пьяный матрос во время шторма, Миша ринулся к выходу, даже не попрощавшись. Дымчатое пальто Лунина волочилось по земле, потому что он успел вдеть в рукав только правую руку; в левой Миша держал шляпу и дипломат, а сутулая спина и затылок выражали такую крайнюю степень смятения, что Птицыну на минуту почудилось, будто на Мишиной шее - ярмо, тогда как на руках и ногах позвякивают кандалы, которые он тщетно пытается сбросить.
   - Позвони потом... Как прошло... - слова Птицына вдогонку уже с трудом дошли до сознания Лунина.
   Выбежав на улицу, Миша с досадой обнаружил, что Лиза Чайкина не одна: с ней рядом шагает рыжая дура Сибирцева и взахлеб что-то рассказывает. Первым движением Миши было повернуть оглобли: вернуться в институт, под крыло Птицына. Но, с другой стороны, как он будет смотреть ему в глаза? Мужик он или не мужик, в конце концов?! Он закусил удила, пришпорил свою застенчивую натуру, как сноровистую лошадь, и потащился за Лизой Чайкиной и рыжей дурой, втайне надеясь, что последняя слиняет куда-нибудь в сторону, скажем в булочную.
   Миша почти приклеился к спинам девицам. До метро оставалось рукой подать. Уйдет - и прости, прощай. Ну же! Ну! Он слышал каждое слово возмущенной речи Сибирцевой и редкие ободряющие меканья Лизы Чайкиной:
   - Я говорю ему: "Я не считаю Лопе представителем Ренессанса. Лопе - это роскошно, это барокко!" А Ханыгин мне с такой гаденькой усмешкой: "Так, по-вашему, и Гюго не романтик?" - "Да, не романтик, - говорю. - И Гюго тоже барокко! Возьмите "Собор Парижской Богоматери". Какая там архитектоника архитектуры! Класс! Откуда же здесь романтизм?! Барокко! Коню понятно! А?.. Как я ему врезала?!"
   - А он? - переспросила Лиза.
   - Ухмыляется. И продолжает лекцию: "Мы, - говорит, - отклонились в сторону от нашей темы. Бесплодные дискуссии ни к чему не ведут". Представляешь, это он обо мне так подло выразился. Какое вообще он имеет право читать лекцию, толком не зная, что есть барокко, а что - Ренессанс?!
   Миша пристроился рядом с рыжей, и теперь они шли стройной колонной по три, в ногу. Рыжая во все время разговора с испугом косилась на Лунина. Лиза, делая два маленьких шажка вперед, на чуть-чуть опережая верстовой шаг Сибирцевой, выглядывала из-за ее богатырского бюста и при взгляде на Мишу опускала голову ниже, кажется пряча улыбку.
   Лунин вполне ясно понимал идиотское положение, в котором он оказался. Дело усугублялось еще и тем, что рыжая на голову была выше его и на целых трех Луниных толще.
   "Что же ей сказать? В башку ничего не лезет! Вот сейчас он брякнет какую-нибудь глупость, а она ему: "Куда лезешь? Со свиным рылом в калашный ряд?!" - и будет права".
   - Ханыгин пишет на доске, - продолжала рыжая, быстро стрельнув глазами вправо и вниз, в сторону Лунина, - "Пенталогия Фенимора Купера о Кожаном Чулке", поворачивается к нам и говорит: "Прежде чем мы начнем разбирать пенталогию, несколько слов о романе Купера, стоящем несколько особняком. Я имею в виду роман "Шпион"..." Я встаю и задаю вопрос: "Борис Александрыч, скажите, почему, когда говорят о чужом, об иностранном, работающим против нас, то называют его "шпион", а когда - о нашем, который работает за нас, против них, то "разведчик"? Ведь это несправедливо!.." Ханыгин дернулся, обошел три раза вокруг стола и говорит..."
   Тут Миша снял шляпу, сделал решительный шаг вперед, резко повернулся к девицам лицом, так что перегородил им дорогу и они поневоле вынуждены были остановиться, застыв в недоумении перед тщедушной, но неумолимой Мишиной фигурой.
   - Лиза! - выдавил наконец Лунин. Рыжая ошалело примолкла, а Лиза серьезно смотрела на Мишу.
   - Я хотел поговорить... - продолжал он с таким видом, как будто рыжей, занявший полтротуара, вообще не существовало. - У меня к тебе дело.
   - ?
   Во время долгой тягостной паузы Мише никто не захотел помочь. С натугой он поймал потерянную мысль:
   - Говорят, ты пишешь рассказы - а я пишу стихи! Может, дашь почитать? А я принесу стихи... Обменяемся... Ну как?
   Рыжая густо покраснела, засуетилась и быстро-быстро забормотала:
   - Ну я пойду, Лизочка! У вас свои дела...
   - Нет-нет... Ты нам не помешаешь, - отвечала Лиза.
   Миша с удовлетворением отметил это "нам". Развязно он продолжал, словно опять не заметил ни рыжей дуры, ни ее реплики:
   - Так когда мы обменяемся?
   - Ну, давай завтра... Ты придешь на лекцию?
   - Приду!
   - Только у меня два рассказа в работе... - Лиза, как заметил Миша, тоже засуетилась, и лицо пошло красными пятнами. - А один я тебе принесу... предпоследний. Только он длинный...
   - Спасибо! Хорошо... Мне в булочную, - неожиданно для себя выпалил Миша и, повернувшись к девицам спиной, не попрощавшись (что она о нем подумает? Что он лапоть деревенский!) кинулся в сторону, противоположную той, где была булочная.
 

ГЛАВА 7. "О АНГЕЛ ЗАЛГАВШИЙСЯ!.."

 
   1.
 
   Птицын поднялся на второй этаж: Гарик Голицын, или Джозеф, как называл его Лунин, просил Птицына подождать, сразу не уходить после выразительного чтения. Он что-то хотел ему сказать.
   Настроение у Арсения было так себе, и лучше бы ему ни с кем не встречаться, но, по своей дурацкой привычке всегда держать слово, он должен был дождаться Джозефа. Удачное прозвище придумал ему Миша Лунин. Он взял его из копилки своего романтического детства, заполненного книгами о благородных индейцах и бледнолицых злодеях. Между прочим, его, Птицына, Лунин тоже окрестил злодейским именем Джеймс. Правда, Миша путано и косноязычно рассказывал о каком-то парне в ивантеевской изостудии, который всех подряд именовал Джеймсами. - "Привет, Джеймс!" - закричал он Мише. "Какой я тебе Джеймс?! Я не Джеймс!" - злобно отреагировал Миша. "Как это не Джеймс? Джеймс, Джеймс. Все - Джеймсы". Миша глубоко задумался и согласился: ему понравилось такое единодушное равенство. Кукес и Голицын подхватили это прозвище.
   Перед выразительным чтением Миша Лунин ни с того ни с сего вздумал вдруг напиться. Вот почему он неожиданно присоединился к Джозефу и Носкову и стал третьим. Птицын видел, как Миша встретился у памятника Ленина с "закадычными" друзьями, которых в обычное время предпочитал избегать. Они сбросились по рублю, после чего Носков, не теряя времени, кинулся к выходу, а Миша с Голицыным, неторопливо беседуя, пошли вслед за ним. Птицын терпеть не мог пьянства. Выпить "на троих" означало в его представлении хлебать горькую где-нибудь в заплеванном подъезде, прячась от милиции; дрожащими руками передавать собутыльнику поллитровку, жадно следя, чтобы не пролилось ни капли драгоценной жидкости; потом завести настоящий мужской разговор с зычным матом, похвальбой и слюнявыми лобызаниями. Птицын был чрезвычайно брезглив.
   "Когда же появится этот проклятый Джозеф, черт бы его подрал?!" Арсений лег грудью на мраморный парапет, рядом пристроил дипломат. Народ расходился. В перспективе, если смотреть через холл, между колоннами, отделявшими холл от раздевалки, то и дело появлялись люди: парочками и вразнобой они спешили вон из института. Птицын разглядел Лутошкину, которая втискивалась в шубу своим жирным телом и нахлобучивала на голову шапку. Полуобернувшись, она что-то кому-то говорила. Птицын резко дернулся, потому что в следующее мгновение в рамке колонн возникла Верстовская. Локтем Арсений пихнул дипломат, и тот скатился с покатого парапета, с грохотом шлепнулся на каменный пол первого этажа, раскрылся от удара, так что часть учебников и тетрадей в беспорядке вывалилась наружу.
   Верстовская повернула голову на шум и уткнулась глазами в Птицына. Было слишком далеко, чтобы быть уверенным, но Арсению показалось, будто она едва заметно улыбнулась. Арка из колонн, мгновенье назад служившая обрамлением мимолетной женской красоты: повороту плеч, взметнувшемуся на виске пепельному локону - обезлюдела.
   Птицын, перепрыгивая через три ступеньки, скатился вниз, наспех собрал дипломат и бросился в погоню за Верстовской, на ходу натягивая на себя пальто.
   В институтском дворе Верстовской уже не было. Птицын пронесся мимо морга и увидел вдалеке Лутошкину и Верстовскую, быстро идущих вдоль решетки парка Мандельштама. Птицын приостановился. Сердце у него стучало, он часто и неровно дышал. Все время держа Верстовскую и Лутошкину в поле зрения, он на всякий случай, чтобы его некстати не заметили, перебрался на другую сторону улицы.
   Улыбка! Была ли она на самом деле? Рассмотреть улыбку на таком расстоянии невозможно. Все-таки он готов был поклясться: улыбка Верстовской была. Крупным планом. Как только она взглянула на него, он перенесся к ней вплотную: когда она улыбалась, у кончиков губ появлялись по две морщинки, как две полуарки; они загибались вниз, и тонко очерченные губы тоже скорбно опускались. Веселость вряд ли была ей к лицу. К ее серым глазам с желтой крапиной у зрачка шла печаль.
   Конечно, улыбки он не видел. Это была иллюзия. В духе кинематографии. Просто он очень хотел, чтобы она была! Он не увидел, а только вспомнил ее улыбку.
   У перекрестка Верстовская и Лутошкина внезапно остановились. Птицын спрятался за телефонную будку. Сквозь стекло он увидел, как они попрощались. Лутошкина свернула к "Парку культуры", а Верстовская пошла прямо к "Фрунзенской". Птицын радостно прибавил шагу: как удачно все складывалось!
   Он перебрался на сторону Верстовской. Еще немного, и вот-вот он настигнет ее. Даже погода смягчилась и стала ласковей. Мороз не так лютовал. Помедлив, сквозь облака нехотя показалось заспанное и недовольное бледное солнце. Зевая и потягиваясь, оно ближе к вечеру, на закате, наконец-то приступило к своим ежедневным обязанностям.
   Прищурив правый глаз, Арсений вбирал в себя солнечные лучи, рассекаемые решеткой парка Мандельштама тем стремительнее, чем быстрее он двигался. Казалось, солнце строчит очередями в глаз Птицына, но разброс пуль слишком велик, так что они рикошетом отлетают от железной решетки, неведомо зачем вставшей на защиту Арсения.
   Верстовская в распахнутой дубленке беспечно семенила маленькими ножками, вывернутыми наружу и в стороны, как у профессиональной танцовщицы. Ее осанка столько раз не давала покоя Птицыну. И днем и ночью он вызывал ее в памяти, растравляя и обессиливая себя.
   Впрочем, теперь Птицын улыбался. Он предвкушал ее застенчивую и вместе с тем чуть жеманную манеру удивляться, то, как она поведет плечами и качнет головой, когда он опередит ее и, как обычно, как будто ничего не случилось, поздоровается. Птицына грела сцена с Кукесом, когда вблизи его распростертого тела между Птицыным и Верстовской пробежала искра прежней симпатии.
   Вдруг внимание Птицына привлекла стая ворон за решеткой парка. Вороны облепили раскидистую верхушку липы. Что-то, видно, спугнуло их - они все вместе разом с громким карканьем отхлынули от дерева, поднялись в воздух клочковатой черной волной, сделали полукруг и опять опустились на прежнее место.
   Их черное оперенье на фоне сизо-белого неба, по ассоциации, напомнило Арсению что-то знакомое, но мучительно невнятное. Ах, вот в чем дело! В его памяти всплыл сегодняшний сон. Даже не сон, а черно-белые разрывы, какие-то мучнистые куски света в кромешной тьме. В этих кусках - каждый в своем - барахтались Верстовская и Птицын. Оба рвались друг к другу, в клочья раздирая пелену густого тумана. В кляксах неверного света мелькала то голова, то рука, то плечо. Птицын испытывал острое чувство вины, подавленности и бессилия. Он никак не мог прорваться к ней. Эти пятна света, в которых они тонули, зажигались в глубочайшем мраке, как окна, с непонятной, кем-то заданной периодичностью и неуклюже перекатывались по плоскому черному экрану, точно квадратные колеса по жирному чернозему.
   Это видение на редкость быстро испортило Птицыну настроение - он сник, сам собой замедлил шаг и перестал улыбаться. Подстегивая, подгоняя себя, он попытался вспомнить вкус поцелуя Верстовской, ее губы, нервные и проворные, как ртуть; изощренную игру языка, ныряющего по нёбу, то жалящего, то, напротив, сладострастно обволакивающего плоть его языка, не привычного к такой изысканности, растерянного и простоватого. Искусственно вызванное возбуждение не помогало: Арсений ничего не мог поделать с собой, ему расхотелось догонять Верстовскую и всё начинать сызнова. Любовь всегда имеет конец. Какой во всем этом смысл? Не лучше ли разрушить все сразу?! Топором! Как Раскольников.
   Безысходная тоска, знакомая до отвращения, навалилась на него пятипудовым грузом. Арсений даже не удивился, когда увидел, что у метро Верстовскую поджидал массивный блондин в кожаном пальто. Она встала на носочки, он, пригнувшись, деловито поцеловал ее в щеку. Вручил букет красных гвоздик. Она о чем-то радостно заверещала.
   Птицын свернул в переулок и, с трудом перебирая ноги, потащился к "Парку культуры". В нем не было ни ревности, ни злобы - никаких чувств вообще. Только опустошение. Чувства выгорели, истлели.
 
   2.
 
   Миша Лунин только что почувствовал лютый мороз. Уши и нос у него замерзли смертельно. Он их тёр, тёр перчатками. Спрашивается, зачем это пижонство - в шляпе по морозу?! Алкоголь постепенно выветривался, и кожа на голове от холода сморщилась, как шагреневая. И все же настроение у него было отличное. Надо пробежаться до "Булочной", купить хлеб с отрубями - противозапорный, не забыть заглянуть в "Морозко", купить мороженых овощей. Да, и "Беломор" бабушке. Кстати, она просила позвонить. Если она успеет купить "Беломор" или овощи сама... Чтоб им не покупать одно и то же...
   Миша закурил (может, теплей станет?), вприпрыжку направился к телефонной будке. Там кто-то торчал. Еще ждать придется на морозе! О господи!
   Из будки вылезла Лянечка. Без шапки, в распахнутом пальто, бледная. Взгляд у нее был шальной, бегающий. Она потирала руки и подслеповато щурила глаза. Сквозь толстый слой пудры на щеках проступали свежие царапины.
   - Дашь сигаретку?
   Миша вытащил пачку. Лянечка озябшими руками достала сигарету, прикурила от Мишиной.
   - Ты замерзнешь! - с укором заметил Миша. - Где твоя шапка?
   - Там, в пакете... - она беспечно кивнула на телефонную будку. - Я грелась... Ты не видел Гарика?
   Миша задумался:
   - Где-то видел...
   - Давно? - Лянечка вскинулась с тревогой и надеждой.
   - Не так уж... Кажется, он с Носковым пошел... Да. Точно. В сторону "Каучука"... Может, на "Спортивную"?
   Лянечка издала разочарованный возглас.
   Миша вытащил из будки Лянечкин пакет, протянул ей шапку и шарф. Она благодарно кивнула, улыбнулась, надела их и стала застегиваться.
   Миша стал искать две копейки. Оказалось, у него их нет.
   - У тебя не будет двух копеек?.. Обещал позвонить бабушке... Она просила "Беломор" купить...
   Лянечка покопалась в кошельке:
   - Нет... Три рубля только... Последние...
   - Ну ладно... В булочной разменяю... Ты сейчас домой?
   - Можно я тебя провожу? - неожиданно спросила Лянечка.
   - Я сначала в "Булочную"... Потом в "Морозко" за овощами...
   Лянечка так жалобно смотрела на Лунина, что в конце концов он сказал:
   - Если не торопишься... пожалуйста... Только, если можно, пойдем побыстрей: холод собачий...
   Они пошли быстро и опять в ногу. (Миша механически отметил этот факт.) Он сегодня со всеми подряд ходит в ногу.
   - Ты не мог бы взять мой пакет? Будь рыцарем...
   - Ах, да... Прости... Конечно... - Миша понес пакет вместе с дипломатом, лихорадочно соображая: "О чем же с ней говорить?"
   Лянечка держала сигарету голой рукой, шея у нее по-прежнему оставалась открытой. Вид у нее был то ли рассеянный, то ли сосредоточенный на чем-то, что касалось только ее одной. Кажется, ее ничуть не заботил свирепый мороз, который к вечеру усилился.
   - Можно я возьму тебя под руку? Ты очень быстро идешь... Я не успеваю, - интонация у Лянечки была жалостливая и немного жеманная. - Ты ведь знаешь, как надо ходить с дамами?!
   Она прижалась к Мише боком и бедром, продела свою руку под Мишин локоть, так что почти на нем повисла. Довольно тяжелые дипломат и пакет, таким образом, были уравновешены Лянечкой.
   Миша, помимо того, что ему нечего было сказать, боялся говорить на морозе: второй день у него пощипывало горло. Как бы не заболеть. Теперь это было бы очень не кстати. Поэтому он шел быстро, а курил медленно. В молчании они дошли до "Булочной". Пока Миша стоял в кассу, Лянечка грела руки на батарее. В "Морозко" она тоже потащилась за ним. Он нагрузился как верблюд.
   Когда они вышли на улицу, Лянечка снова взяла его под руку, умоляюще, снизу вверх заглянула ему в лицо, растягивая гласные, проговорила:
   - Мишель, я тебя очень прошу... пойдем в бар...
   - С сумками... с продуктами?! - возмутился Миша.
   - Ну и что?
   - Там же уйму денег... выложить... Откуда они?
   - У тебя в кошельке три десятки... Я видела...
   - Так это не мои... Тёткины... - Миша замялся. - На вещи...
   - На какие вещи?..
   - Ну... Трикотаж... бижутерия...
   - Она тебе это доверила? Не ври, пожалуйста... Тебе это не идет...
   - Ну... хорошо... Ты права... Это мои тридцать... Стипендия... Но я хотел купить фотоаппарат...
   - Купишь. Давай так... Я у тебя возьму эти тридцать рублей в долг. На два дня... Всего на два! Ты мне веришь? Веришь даме?
   Миша пожал плечами: он совсем не верил, что она отдаст ему эти деньги. А они были нужны ему, как воздух, особенно сейчас, когда Лиза Чайкина...
   - Верю, верю, - пробормотал он, только чтобы отвязаться.
   - Вот видишь! - сверкнула глазами Лянечка. - Мы их пропьем, а послезавтра на лекции я тебе их верну.
   Лянечка протянула руку. Миша, подергав носом и губами, нехотя достал кошелек, вытащил три десятки, отдал Лянечке. Она, скомкав их, сунула в пальто.
   "Еще потеряет по дороге, - думал Миша, злясь на себя, - тогда ищи свищи... Какой идиот! Чёрт лысый дернул меня звонить... сразу домой пошел бы... Так ведь нет же... Мне еще стихи печатать!.. Эх, ты осёл!"
   Они поехали на "Дзержинскую". Оттуда недалеко до бара на Рождественском бульваре, куда Лянечка, по ее словам, часто захаживала с Джозефом. Ее-то влекли воспоминания, а ему что там делать?!
   Всю дорогу Лянечка, перекрикивая шум поезда, рассказывала о своем неврозе. Уже неделю у нее, не прекращаясь, болит сердце. Сердечная боль как раз и связана с ее неврозом, она невротического характера, то есть с ней можно жить, но боль, какая бы она ни была, всё боль. Лянечка в подтверждение потирала левую грудь. Миша молча кивал, понимая, что должен ей сочувствовать, утешать, но у него перед глазами стояла Лиза Чайкина, строго на него смотрела, и он думал только о том, как бы он ей объяснил... В общем, он был недоволен собой - и Лянечкой.
   Всю дорогу от метро до бара и в самом баре Миша раскаивался, что отдал деньги Лянечке. Он выпустил инициативу из рук, а она за один присест растранжирит все его богатство.
   Едва они сели за столик, Лянечка забросала Мишу вопросами:
   - Тебе здесь нравится? Правда, хорошо? Что будем пить? Что ты желаешь? Выбирай: твое слово - закон.
   Пакеты с продуктами он спрятал под стулом. Дипломат положил себе на колени. Слава Богу, в баре полутьма. Никто не разглядит, сколько у него авосек.
   - Один шампань-коблер, - пробормотал Миша, слабо надеясь, что она промотает не всё, а оставшееся вернет ему. - И... шоколадку.
   - Гуляем?.. По два коблера, орешков, шоколадки... Есть хочу... Два салата... И по 100 грамм коньяку... Гарик всегда брал коньяк. Здесь хороший коньяк. Тебе понравится. Чтоб согреться... Я в этой чёртовой будке совсем окоченела...
   Лянечку охватила радостная лихорадка. Она сбегала к стойке, за которой сидели три густо накрашенные женщины с усталыми лицами, за несколько заходов принесла все заказанное добро. Миша думал, что он должен, как мужчина и кавалер, помочь ей, но заставить себя встать со стула было выше его сил. Этот долгий-долгий день продолжался бесконечно. Он устал и хотел спать.
   - А ты умеешь пить коньяк? - улыбаясь, как Монна Лиза, спросила Лянечка, наклоняясь к самому Мишиному уху.
   Миша не собирался отвечать, да Лянечка и не услышала бы его в грохоте бухающей музыки.
   - Коньяк пьют маленькими глоточками... Каждый глоток согревают языком у нёба... И потом медленно втягивают в горло...
   Миша задумался: где он мог это слышать? То ли Джозеф его когда-то этому учил, то ли нечто подобное он читал у Ремарка? А может быть, то и другое сразу?
   Лянечка достала из косметички упаковку с таблетками, выковыряла одну, положила на язык, запила коблером.
   - Это что? - спросил Миша.
   - Седуксен.
   - От чего?
   - От сердца!
   - А-а! - понимающе протянул Миша.
   Лянечка, кося близорукими глазами, беспричинно улыбалась.
   - Ты умеешь держать в руках молоток?
   - Умею.
   - А гвоздь?
   - Меня учил этому дядя, царство ему Небесное...
   - Сколько женщин у тебя было? -- продолжала допрос Лянечка.
   Миша с трудом услышал ее вопрос, хотя она почти касалась губами его уха. Густую смесь запахов из сладковатой губной помады, пудры, алкоголя и сигарет в унисон с мигающим красным светом и булькающим ритмом американского рока Миша воспринимал сквозь полусон; кажется, сидящая рядом женщина, уверенная, что она обворожительна, должна была его взбудоражить и взволновать, но ничего подобного: он оставался холоден, как бревно. И упорно хотел спать.